Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Нальные» и «двуинтенциональные» слова




В книге ПТД анализу функционирования слова в художественных произведениях Бахтин посвящает отдельную главу под названием «Типы прозаического слова. Слово у Достоевского». В ней им вводится знаменитое понятие – «двуголосое слово», которое является, как мы увидим в главе второй, во-первых, орудием, с помощью которого эстетический субъект образует такие присущие, по мнению Бахтина, произведениям Достоевского специфические эстетические формы, как «полифонизм» и «диалогизм», а во-вторых является материальным носителем этих форм.

В самом начале указанной главы Бахтин перечисляет «языковые явления», которые потом им будут отнесены к «двуголосым» словам: «стилизация, пародия, сказ и диалог» [ПТД: 83]. Отмечая у них общую черту, которая и дает основание объединить их в определенный класс, он пишет: «Всем этим явлениям, несмотря на существенные различия между ними, присуща одна общая черта: слово здесь имеет двоякое направление — и на предмет речи, как обычное слово, и на другое слово, на чужую речь» [ПТД: 83]. Известна также бахтинская классификация слов речи по их отношению к «чужим словам». В ней все слова вначале подразделяются на три типа, где слова «первого типа» и «второго типа» Бахтин называет «одноголосыми» словами; слова, относящиеся к третьему типу, – «двуголосыми», причем последние, в свою очередь, сами делятся на три разновидности [см. ПТД: 99].

Слова «первого типа» – «прямое непосредственно направленное на свой предмет слово, как выражение последней смысловой инстанции говорящего» [см. ПТД: 99]. Бахтин отмечает, что слово первого типа есть «прямое интенциональное слово [которое. – А. К. ] знает только себя и свой предмет» [ПТД: 85]. Это значит, что слово первого типа в художественной речи есть слово автора монологического целого, этим словом наделена такая авторская объективация, как повествователь. Причем, последний выступает здесь в роли внеположного всему творца, поскольку кроме слова и предмета, о котором оно говорит, никакой правды, стоящей над ними, нет, а если и происходит оценка с какой-либо идеологической позиции, то правда, стоящая за ней, – автором порожденная правда. В самом деле, даже если автор воплощает в своем произведении некую, вроде бы не зависимую от него, идеологему, то, поскольку (как мы увидим во второй главе, когда будем анализировать такую эстетическую форму как «монологизм») за единством этой идеологии, по Бахтину, стоит единство ее носителя – автора, постольку эта идеология полностью обусловлена последним. Поэтому для автора-монологиста только свой голос является, собственно, голосом, т.е. направленной на предмет, содержащей истину об этом предмете интенцией. Других голосов, обладающих столь же весомой правдой, слово первого типа как слово повествователя просто не знает.

Слова первого типа – это слова повествователя еще и потому, что слово рассказчика, как мы увидим ниже, относится Бахтиным к «третьему» типу слова – к слову «двуголосому». Слово лирического «я», как мы помним, присутствует, в основном, в стихотворных описаниях природы. Поэтому, если целью бахтинского (и нашего) анализа являются прозаические произведения Достоевского, то слово лирического «я» также должно остаться вне нашего внимания. Что касается слова лирического героя, то последний, по нашему мнению, носителем слова первого типа (носителем уверенного в себе и в своей правоте слова, по причине присущего ему самоанализа – раздумий о себе и своей судьбе) быть не может. Лирический герой, а вместе с ним и автор, той «правдой», которая у него есть, не удовлетворен и, значит, кроме своего слова и предмета слова «знает» еще о существовании другой правды, пытается найти другую жизненную опору, хотя четким осознанием их не обладает.

Таким образом, слова «первого типа» – слова повествователя монологического словесного целого – в полной мере можно называть «монологическими». Они не только принадлежат одному голосу – авторскому (или указывают читателям на него), но и выражают один «логос», одну истину, одну правду. Как отмечает Л. А. Гоготишвили, «Монологизм — это не один голос, а один логос» [Гоготишвили 1999: 395]. Поэтому их с полным основанием можно назвать не только «одноголосыми» словами, но и словами «одноправдивыми». (Это станет еще более понятным, когда во второй главе мы увидим, что монологическая эстетическая форма есть форма идеологического целого, с монопольно обладающим правдой автором-идеологом в центре).

К словам «второго типа» Бахтин относит «прямую речь героев». Он пишет: «Рядом с прямым и непосредственно интенциональным словом – называющим, сообщающим, выражающим, изображающим – рассчитанным на непосредственное же предметное понимание (первый тип слова), мы наблюдаем еще изображенное или объектное слово (второй тип). Наиболее типичный и распространенный вид изображенного, объектного слова – прямая речь героев. Она имеет непосредственное предметное значение, однако не лежит в одной плоскости с авторской, а как бы в некотором перспективном удалении от нее. Она не только понимается с точки зрения своего предмета, но сама является предметом интенции как характерное, типичное, колоритнoe слово» [ПТД: 85].

Но любую ли прямую речь героев можно отнести к словам второго типа? Поставим вопрос по-другому: речь каких героев изнутри самой себя знает только себя и, как и авторская, по мнению Бахтина, «имеет непосредственное предметное значение», т.е. – «одноголосо» и «одноправдиво», как и слово первого типа, слово автора-монологиста? Очевидно, что это может быть герой, который, как и автор монологического целого, видит себя в роли идеолога, монопольно владеющего правдой – правдой, которой лишены окружающие его со-герои, персонажи. Поэтому герой, если он является носителем слов второго типа, является своего рода «маленьким» автором-монологистом, декларирующим свою правду, никого не замечая.

В то же время Бахтин подчеркивает, что такого рода прямая речь героев имеет еще и изображенный, объектный характер. «Она не только понимается с точки зрения своего предмета, но сама является предметом интенции как характерное, типичное, колоритнoe слово» [ПТД: 85]. И значит, в ней одновременно присутствуют как интенциональнальная направленность на предмет, так и указание на эту интенциональность (именно это указание и делает слово изображенным). Поэтому в каком-то смысле прямая речь героев, сама не ведая того, указывая, кроме всего прочего, и на того, кто ее изображает, является не «одноголосым», а уже «двуголосым языковым явлением».

Однако по какой причине Бахтин, тем не менее, относит изображенную прямую речь героев к «одноголосым» словам? По нашему мнению, это происходит потому, что автор-монологист, изображая героев, не оценивает их слово с позиции соответствия этого слова истине. Значит, автору, с точки зрения Бахтина, важна в этом слове не предметная направленность, а его носитель, т.е. сам герой. Бахтин пишет: «Слово героя обрабатывается именно как чужое слово, как слово лица характерологически или типически определенного, т. е. обрабатывается как объект авторской интенции, а вовсе не с точки зрения своей собственной предметной направленности» [ПТД: 85]. «Слово, ставшее объектом, – продолжает Бахтин, – само как бы не знает об этом, подобно человеку, который делает свое дело и не знает, что на него смотрят; объектное слово звучит так, как если бы оно было прямым интенциональным словом. И в словах первого и второго типа по одной интенции, по одному голосу. Это одноголосые слова» [ПТД: 87]. К этому мы бы добавили, перенимая терминологическую стилистику Бахтина: что «прямая речь героев», являясь «как если бы» прямым интенциональным словом, является «как бы одноголосым».

Молчание автора объясняется еще и тем, что ему просто не важна та правда, которую пытается выразить герой, она просто не существует для автора, она – не ложь, и – не другая правда, ее – просто нет: «Последняя смысловая инстанция, а следовательно, и последняя стилистическая инстанция даны в прямой авторской речи» [ПТД: 86]. Поэтому здесь присутствуют, скорее, не голоса, а звуки, которые издаются героями как объектами, как неодушевленными предметами. Естественно, такая оценка речи героев принадлежит не им самим, а автору. Тем не менее, Бахтин относит прямую речь героев к словам «одноголосым». Это, на наш взгляд, обусловлено двумя причинами. Во-первых, «голоса» героев явно «звучат» в произведении, и, во-вторых, – поскольку никаких озвученных авторским голосом авторских оценок предмета речи героя мы не наблюдаем.

Из бахтинского анализа слов «первого» и «второго» типов, т.е. «одноголосых» слов, видно, что на самом деле число «голосов» в слове Бахтин определяет по числу интенций, направленных на предмет, о котором говорится, – но интенций «в пределах одного контекста» [ПТД: 87], а не по присутствию в слове кроме интенциональной, предметной направленности еще и простого указания на другую речь. Это «в пределах одного контекста» означает, что слово, говоря о каком-то предмете, чтобы быть «не одноголосым», должно не просто указывать на другую речь, но указывать на речь о том же самом предмете, причем эта другая интенция должна обладать для говорящего определенной ценностной весомостью. Если же чужая интенция весомостью такого рода не обладает, то никакого «двуголосия» не возникает.

«Одноголосость» слова повествователя обусловлена тем, что мнение героя о любом предмете, – что бы герой и не говорил, до каких бы глубин в постижении предмета не добирался, – со стороны соответствия этого мнения какой-то правде автора не интересует, ибо, как мы отмечали выше, с точки зрения Бахтина, любое высказывание героя должно соответствовать в первую очередь образу героя, и уже как следствие этого той или иной правде. «Одноголосость» слова героя опять же следует из «молчания» автора по поводу того, о чем говорит герой, т.е. по причине «неважности» для автора соответствия слов героя какой-либо истине.

Когда миры автора и героя начинают пересекаться, тогда и происходит в той или иной мере распад монологического единства, или игра автора в этот распад. Бахтин пишет: «Ослабление и разрушение монологического контекста происходит лишь тогда, когда сходятся два прямо-интенциональных высказывания. Два равно- и прямо-интенциональных слова в пределах одного контекста не могут оказаться рядом, не скрестившись диалогически, все равно будут ли они друг друга подтверждать или взаимно дополнять, или, наоборот, друг другу противоречить, или находиться в каких-либо иных диалогических отношениях… Два равновесомых слова на одну и ту же тему, если они только сошлись, неизбежно должны взаимооринтироваться» [ПТД: 87].Все это приводит к тому, что наряду с «одноголосыми словами», т.е. словами с одной интенцией, появляются «двуголосые слова» – слова с двумя интенциями.

Бахтин пишет: «Но автор может использовать чужое слово для своих целей и тем путем, что он вкладывает новую интенцию в слово, уже имеющее свою собственную предметную интенцию и сохраняющее ее. При этом такое слово, по заданию, должно ощущаться как чужое. В одном слове оказываются две интенции, два голоса. Таково пародийное слово, такова стилизация, таков стилизованный сказ. Здесь мы переходим к характеристике третьего типа слов» [ПТД: 87], т.е. к «двуголосым» словам в их «первой» и «второй» разновидностях.

Однако может возникнуть вопрос: кому принадлежат слова такого рода? Принадлежат ли эти слова стилизованному повествователю, рассказчику, пародируемому, интенции которых дополняются еще и авторскими интенциям? Или они принадлежат автору, в замысле которого – игра в стилизованного повествователя, рассказчика, пародируемого персонажа, а, значит, уже не герой, а автор при этом добавляет к своим собственным, авторским интенциям интенции исполняемых им ролей? Если предположить, что слова стилизации, слова рассказа, слова пародии принадлежат не автору, но стилизованному повествователю, рассказчику и пародируемому персонажу, то требуется объяснить, каким образом внутрь их слов проникают еще и авторские интенции, о которых с очевидностью ничего не знают данные субъекты речи.

Непротиворечивое понимание принадлежности «двуголосых» слов, на наш взгляд, будет следующим. Как реплика диалога, несмотря на то, что является или ответом на предыдущую реплику, или обращена к последующей реплике, а зачастую является тем и другим одновременно, принадлежит только субъекту, ее высказывающему, и лишь указывает на другие реплики других субъектов, – так и слова стилизации, слова рассказчика или слова пародии принадлежат автору и лишь указывают на стилизованного повествователя, на рассказчика, на пародируемый персонаж. Все эти слова являются просто авторскими цитатами, а сама цитата есть простейшее двуголосое языковое явление. Это вынуждает нас под этим углом подробнее присмотреться к цитате.

Очевидно, что цитата, как воспроизведение говорящим чужой речи, высказывания другого, есть самая элементарная форма «двуголосия». В самом деле, уже при простом цитировании можно, вслед за бахтинским описанием «двуголосого слова», сказать, что «слово здесь имеет двоякое направление – и на предмет речи, как обычное слово, и на другое слово, на чужую речь» [ПТД: 83].

Как понимается цитата и цитирование современными теоретиками литературы? У И. В. Фоменко читаем: «В обиходе, как и в лингвистике, под цитатой (лат. cito – вызываю, привожу) понимают точное воспроизведение какого-нибудь фрагмента «чужого» текста». [Фоменко 2004: 477]. Хотя, отмечает этот автор, «в литературоведении понятие «цитата» нередко употребляется как общее, родовое. Оно включает в себя собственно цитату – точное воспроизведение какого-либо фрагмента чужого текста, аллюзию (лат. allusio — шутка, намек) – намек на историческое событие, бытовой и литературный факт, предположительно известный читателю, и реминисценцию (лат. reminiscentia – воспоминание) – не буквальное воспроизведение, невольное или намеренное, чужих структур, слов, которое наводит на воспоминания о другом произведении» [там же: 478]. И добавляет, что «важна не точность цитирования, но узнаваемость цитаты» [там же: 480].

Далее в анализе понятия цитаты можно наблюдать противоречие (которое, на наш взгляд, является как раз следствием влияния бахтинских идей на современное литературоведение). Сначала у того же автора мы читаем: «Цитата становится как бы представителем чужого текста, запускающим механизм ассоциаций» [там же]. А через несколько страниц – следующее: «Итак, подключая авторский текст к чужому, адресуя читателя ко всему тексту-источнику или какой-то его грани, цитата остается элементом сразу двух текстов: чужого и авторского» [там же: 484].

Из первого утверждения можно заключить, что цитата, с одной стороны, выступает в качестве знака, референтом которого является чужой текст. С другой, – и это следует уже из второго утверждения, – она является одновременно частью и авторского, и чужого текстов, принадлежит обоим текстам сразу. Последнее, очевидно, следует из факта похожести или совпадения цитаты как части авторского текста с тем фрагментом текста, откуда она была автором позаимствована. Так понимаемую цитату можно квалифицировать, по аналогии с бахтинским термином «двуголосое слово», в качестве двутекстового образования. Положение о том, что цитата одновременно принадлежит двум текстам, мы постараемся оспорить.

Известно, что в семиотике знаки, структура которых похожа на структуру референта, называются иконическими. В. А. Скиба и Л. В. Чернец пишут о таких знаках: «К знакам, характеризующим свой объект (в терминах семиотики: референт, денотат), относятся иконические, в них означающее похоже на означаемое» [В. А. Скиба и Л. В. Чернец 2004: 47]. И далее приводят примеры такого рода знаков, взятые из книги Ч. У. Морриса «Основания теории знаков»: «Фотография, карта звездного неба, модель – иконические знаки» [там же].

Наше утверждение таково: как «фотография», «карта звездного неба» и «модель» не являются одновременно частями ни объекта фотографирования, ни самого звездного неба, ни моделируемого процесса или явления, так и цитата, несмотря на всю ее похожесть на цитируемое, не является ни частью, ни целым последнего. Это аналогично тому, что слово, обозначающее некий предмет – «знак», – само предмету – «референту» – обозначения не принадлежит, в объект не входит. Как, впрочем, и предмет (референт) в обозначающее его слово (знак) тоже не входит и входить не может.

Взгляд на цитату, как на языковое образование, одновременно принадлежащее двум текстам, по всей видимости, имеет своим истоком знаменитое высказывание В. Н. Волошинова – М. М. Бахтина из книги «Марксизм и философия языка»: «Чужое высказывание является не только темой речи: оно может, так сказать, самолично войти в речь и ее синтаксическую конструкцию как особый конструктивный элемент ее» [МФЯ: 136]. Это означает, что знак – речь, говорящая о чужой речи – внутри себя содержит свой референт – саму чужую речь. Более того, если взять цитату изолировано от авторских оценок ее, то в этом случае она является, как цитата, и знаком, и референтом этого знака. Абсурдность этого, на наш взгляд, преодолевается, если цитату, как мы показали выше, рассматривать в качестве «иконического» знака.

Если оставаться в светском, не религиозном плане культуры, то здесь отношения – те же самые, что и отношения между образом и прообразом: первый, как и знак, только представительствует второму, только указывает на второй, оставаясь отличным от него, ему внеположным. Похожесть образа на свой прообраз выполняет лишь служебную роль, служит как бы естественным указателем копии на оригинал, в отличие от знаков неиконических (например, букв или слов в языке), где ведущую роль играет конвенциональность связи означающего с означаемым.

Более того, цитата означает именно отсутствие в высказывании, которое осуществляется здесь и сейчас, цитируемого текста. Цитата призвана показать присутствие отсутствия или отсутствие присутствия цитируемого текста. На наш взгляд, ошибка заключается в том, что из факта указывания цитаты на цитируемый текст и ее похожести на него следует вывод о принадлежности цитаты последнему. В высказывании цитате остается принадлежать только цитирующему, и только возвращаясь в цитируемый текст, – перестав быть собственно цитатой, – она снова начинает принадлежать цитируемому, изначальному, тексту.

Подытоживая наши рассуждения о цитате, можно констатировать, что цитата, как часть высказывания, во-первых, указывает на цитирующего и принадлежит ему, и, во-вторых, указывает на цитируемый текст, которому принадлежала, но при цитирования не принадлежит. Т.е. цитата – не «двуголосое», а «двуинтенциональное» языковое явление.

Аналогичную ситуацию мы можем наблюдать и в случае «двуголосых слов». Ведь что есть «стилизация, пародия, сказ и диалог», как не разнообразные формы цитирования (правда, цитирования с наложенной на него оценкой) в разной мере «искаженного» цитирования? В то же время «прямая речь героев», т.е. слово «второго типа», цитатой автора быть не может, поскольку ни на какой «первоисточник» не указывает. Однако, как только в словах героя начинает ощущаться авторские стилизация или пародирование, сразу же эти слова, изначально предположительно принадлежащие герою, становятся авторскими словами, становятся авторской цитатой слов персонажа, да еще с добавлением авторского мнения о них, с добавлением авторской оценки, – становятся «двуинтенциональными».

Поэтому мы не согласны с утверждением Л. А. Гоготишвили, которая однозначно приписывает принадлежность «несобственной прямой речи» (НПР), как тоже частного случая цитирования, герою: «Дело в той же НПР, по Бахтину, не в том, чтобы разгадать, кто на самом деле говорит — автор или герой (ясно, что по смыслу — герой)» [Гоготишвили 1999: 347]. Нам ближе позиция Е. В. Падучевой: «При цитировании повествователь использует какой-то фрагмент высказывания персонажа (возможно даже высказывание целиком), но речевой акт остается за ним: субъектом речи остается сам повествователь» [Падучева 1996: 354].

Теперь, имея представление о «двуголосии» как о цитировании, как о «двуинтенциональности», можно переходить к анализу самих разновидностей «двуголосых» слов.

Первую разновидность двуголосых слов Бахтин называет «однонаправленным двуголосым словом», относя к ней «стилизацию, рассказ рассказчика, необъектное слово героя-носителя (частичного) авторских интенций и рассказ от первого лица» [ПТД: 99].

О стилизации Бахтин пишет, что она, предполагая стиль, – «стилизация предполагает стиль, т. е. предполагает, что та совокупность стилистических приемов, которую она воспроизводит, имела когда-то прямую и непосредственную интенциональность, выражала последнюю смысловую инстанцию» [ПТД: 88], – сама стилем не является, а, значит, только указывает на последний, подразумевает его: «В стилизации воспроизводимый реальный образец – чужой стиль – тоже остается вне авторского контекста, - подразумевается» [ПТД: 94]. Это подтверждает наше понимание того, что «стилизация» как определенное высказывание принадлежит стилизатору, на стилизуемого же только указывает.

Однако это не мешает «стилизации» быть явлением «двуголосым», так как в ней мы имеем скрещивание двух интенций – стилизатора и стилизуемого, – которые и называются Бахтиным «голосами». Следствием наложения двух интенций является то, что точка зрения стилизуемого повествователя становится условной: «некоторая объектная тень падает на самую точку зрения [стилизованного повествователя. – А. К. ], на самую интенцию, вследствие чего она становится условной» [ПТД: 88]. Условность же, по мнению Бахтина, ощущается как дистантность стилизации от своего прообраза – изначального стиля, как «ощутимость воспроизводимого стиля, как чужого [выделено Бахтиным. – А. К. ] стиля. Ведь именно дистанция и создавала условность» [ПТД: 88].

Все, что Бахтиным говорилось о «стилизации», повторено им и по отношению к «рассказу рассказчика». Единственное отличие слова «рассказчика» от слов «стилизации» состоит в том, что «объектная тень, падающая на слово рассказчика здесь, гораздо гуще, чем в стилизации, а условность – гораздо слабее» [ПТД: 89]. Поэтому очевидно, что слово стилизации ближе к слову повествователя, а слово рассказчика – к объектному слову героя.

Отметим, что Бахтин говорит здесь о «проникновении авторских интенций» [ПТД, 89] в слово рассказчика и в слово стилизации, подразумевая тем самым принадлежность последних не автору, но рассказчику и стилизованному повествователю соответственно (что не соответствует нашему представлению о принадлежности «двуголосого слова», как цитаты, автору). Тем не менее, совершенно непонятно, каким образом авторская интенция, поселившись в слове, допустим, рассказчика, самим рассказчиком не замечается? Автор может играть в рассказчика, интонируя слова рассказа таким образом, чтобы за ними просматривалась авторская позиция, однако рассказчику такого рода игра недоступна – ведя рассказ, одновременно интонировать при этом свои слова оценками неведомого автора.

Почему же Бахтин называет «двуголосые слова» этой разновидности «однонаправленными двуголосыми словами»? Он пишет: «Авторская интенция, проникнув в чужое слово и поселившись в нем, не приходит в столкновение с чужой интенцией, она следует за ней в ее же направлении, делая лишь это направление условным» [ПТД: 92]. Это значит, что интенция автора, накладываемая на интенции, заложенные в стилизуемом стиле, или в слове рассказчика, не вступает ни в противоборство, ни в конфликт с последними, вполне приемля их. Автор здесь, фактически не выражая своего взгляда на мир, впрямую ничего не говоря о своей идеологии и правде, вполне допускает и приемлет другой взгляд, взгляд другого, другую правду, правду другого – правду рассказчика, стилизуемого. Хотя автора не видно, однако мы отчетливо чувствуем, что автор постоянно присутствует рядом, движется как бы параллельно повествованию или рассказу.

Несмотря на то, что за словами рассказчика видна определенная солидарность автора с ним, т.е. чувствуется во многом совпадение их взглядов и оценок, тем не менее, эти солидарность и совпадения являются неполными и условными. Поэтому правды, стоящие за стилизованным повествователем и за рассказчиком, никогда не смогут стать абсолютными правдами повествователя монологического целого. А это значит, что их точки зрения и оценки никогда не станут идеологиями, и сами они никогда не обретут статуса идеологов.

Ко второй разновидности двуголосых слов – «разнонаправленные двуголосые слова» – Бахтин относит слова всевозможных пародий. Он пишет, что в пародии «автор, как и в стилизации, говорит чужим словом, но в отличие от стилизации он вводит в это слово интенцию, которая прямо противоположна чужой интенции… Слово становится ареною борьбы двух интенций… голоса здесь не только обособлены, дистанцированы, но и враждебно противопоставлены» [ПТД: 92]. Это несогласие оценок пародируемого и пародиста и вызывает то, что Бахтин называет «разнонаправленностью» слова пародии.

Значит, автор, пародирующий героя, или герой, пародирующий другого героя – пародист вообще, – так искажает слово пародируемого, что интенциональный смысл, оценка предмета речи по сравнению с изначальной меняются на противоположные, причем сам пародируемый в процессе пародии этого как бы не замечает, продолжая относиться к своим словам вполне серьезно. Можно сказать, что автор искажает «как» говорится слово, и это искажение изменяет и интенцию слова – то, о чем говориться в нем, «что» слова, и образ носителя слова – «кто» слова. Сравнение изначальных, до-пародийных «что» и «кто» слова, с после-пародийными, оценочно измененными «что» и «кто», очевидно, и составляет суть пародии. Именно процесс этого сравнивания дает основание Бахтину утверждать, что в одном и том же слове пародии существуют два голоса: пародирующего и пародиста.

По-видимому, это попеременное вживание читателя в пародируемого и в пародирующего является причиной того, что суть «двуголосия» Л. А. Гоготишвили, по крайней мере, в 1992 году, видела в «смене частных источников смысла внутри одного высказывания» [Гоготишвили 1992: 146], которая выражается в смене «речевых центров», «точек зрения», «фокусов внимания» и «диапазона причастности». Однако напомним, что пародийная «разнонаправленность» слов и «однонаправленность» слов «стилизации» относятся не к голосам как таковым, но к интенциям. Именно присутствие в авторской интенции оценки истинности, «правдивости», интенции роли, которую автор играет в пародии или стилизации, дает основание сравнивать направленность этих интенций. Если оценки приемлют друг друга, то мы имеем «однонаправленное двуголосое слово», если авторская оценка предмета оспаривает оценку того же предмета речи героя, то налицо – «разнонаправленное двуголосое слово».

В пародии мы имеем полную победу авторской точки зрения, авторской правды над точкой зрения и правдой пародируемого им персонажа. Да, вопреки мнению Бахтина, никакой борьбы в слове классической пародии нет, но имеет место абсолютное доминирование оценок пародирующего над изначальными оценками героя пародии, которые могут быть охарактеризованы только как ложные. Осмеянная правда героя уже с самого начала для автора является ложью, поэтому столкновение ее с авторской правдой не происходит, а, значит, и здесь голос пародируемого пассивен в руках автора, и эта пассивность имеет гораздо большую степень, чем пассивность голоса рассказчика. Однако, в отличие от объектных слов «второго типа», от прямой речи героев в монологических романах, голос пародируемого полностью не превращается в объектный звук. Одно то, что автор пародии прилагает определенные усилия, показывая, доказывая, что правда героя – ложь, уже говорит о том, что эту ложь можно спутать с правдой, а следовательно, что-то от правды в этой лжи есть (или было).

Поскольку в пародии имеет место явное искажение слова пародируемого персонажа (ибо так, как представляет его пародист, пародируемый говорить не может), постольку Бахтин вынужден признать, что как таковое слово пародии самому пародируемому не принадлежит, – «в пародии пародируемое определенное реальное слово только подразумевается,… подразумеваемый же реальный образец (реальное чужое слово) дает лишь материал и является документом, подтверждающим, что автор действительно воспроизводит определенное чужое слово» [ПТД: 95]. Значит, косвенно принадлежность пародии закрепляется здесь Бахтиным за автором.

И «однонаправленные», и «разнонаправленные» двуголосые слова Бахтин характеризует в качестве «пассивных разновидностей» [ПТД: 96] двуголосого слова, ибо, по его мнению, автор при этом «берет, так сказать, беззащитное и безответное чужое слово и вселяет в него свои интенции, заставляя его служить своим новым целям» [ПТД: 97]. Однако по какой причине эти «чужие слова» пассивны и позволяют делать с собой все, что угодно, Бахтин не говорит. На наш взгляд, объяснение нужно искать во взаимоотношении тех «правд», тех идеологий, которые стоят за интенциями «двуголосых» слов. (Прояснение этого вопроса поможет понять ту функцию, которую играют «двуголосые слова» в эстетической концепции «полифонизма», представленной Бахтиным в ПТД).

Как мы уже отмечали, если в словах стилизации или рассказчика автором выражается как бы «еще одна правда», а в пародии – не правда, а ложь, то кто, как не автор, утверждает эти «правды» в их другости и лжи? И это понятно, так как, по нашему мнению, эти слова принадлежат именно автору. Поэтому пассивность первых двух разновидностей двуголосия объясняется неравноправностью интенций, встречающихся друг с другом в «стилизациях» или «пародиях». И здесь и там – авторский голос, как авторская точка зрения, авторская правда, доминирует над интенциями рассказчика или пародируемого персонажа. Как пишет Л. А. Гоготишвили, «двуголосие — не монологизм в том смысле, что оно не одноголосо, но, с другой стороны, между двумя голосами ДС соблюдается монологическая по типу субординация. … авторский голос «берет вверх» над чужим» [Гоготишвили 1999: 362].

Значит, пассивность «первой» и «второй» разновидностей «двуголосых» слов доказывает еще и то, что за ними стоит автор-монологист со своей доминирующей над всем идеологией. Это же, собственно, утверждает и Л. А. Гоготишвили, когда пишет: «Монологизм и двуголосие в сущности — одно и то же» [там же: 395], «Монологизм — это не один голос, а один логос….. при любом количестве голосов имеется среди них один, который втягивает все остальные в свою «логосферу» [там же].

Но, значит, эти «двуголосые», а на самом деле «двуинтенциональные», слова вполне правомерно назвать «одноправдивыми» словами, т.е. словами, за которыми стоит одна правда, одна идеология, в другие же «правды» и «идеологии» эти слова, вместе с автором, просто играют. Слова пародии – слова, принадлежащие монологическому целому, но монологизм пародии можно назвать апофатическим монологизмом, который через отрицание оценок и взглядов персонажа указывает на оценки и взгляды автора пародии, – в отличие от монологизма стилизации или рассказчика, который имеет, определенно, катафатическую, хотя отчасти условную, но, тем не менее, вполне утвердительную форму.

«Одноправдивость» «однонаправленных двуголосых слов» становится еще более очевидной, когда начинается процесс понижения их «объектности». Бахтин пишет по этому поводу: «Дистанция утрачивается; стилизация становится стилем; рассказчик превращается в простую композиционную условность» [ПТД: 97]. И это понятно, поскольку автору так легко заиграться и не заметить того, что он начинает говорить серьезно, даже не выходя из ролевого образа, – именно потому, что точки зрения его и рассказчика очень схожи. Ценностные же ориентиры пародийного персонажа самим фактом своего осмеяния указывают на монополию идеологических позиций пародиста, с которых это осмеяние и осуществляется. Поэтому, естественно, и слова пародии относятся к «одноправдивым» словам, не теряя своей «двуинтенциональной» направленности.

Однако, если начинается процесс понижения объектности в «разнонаправленной» разновидности «двуголосия», то появляется нечто существенно новое. И здесь мы переходим к «третьей» разновидности двуголосого слова – к «активному», к «отраженному» слову, к диалогам в разных своих обличиях.

Относя к «третьей» разновидности двуголосия «скрытую» и «явную» полемики и «скрытый» и «явный» диалоги, Бахтин пишет: «В третьей разновидности чужое слово остается за пределами авторской речи, но авторская речь его учитывает и к нему отнесена.. Здесь чужое слово не воспроизводится с новой интенцией, но воздействует, влияет и так или иначе определяет авторское слово, оставаясь само вне его» [ПТД: 94].

Если двуголосые слова «первой» и «второй» разновидностей мы отнесли к цитатам, имеющим вид иконических знаков, и именно этой своей похожестью указывающие на чужую интенцию, на чужое слово как на «документ», то слова «третьей» разновидности в каком-то смысле тоже можно отнести к цитатам, знаковость которых можно назвать «иконичностью со знаком минус». Последнее означает, что именно своей измененностью, искаженностью своего слова, слова скрытых диалогов, слова скрытой полемики указывают на «чужое слово», ответом которому они являются. Как пишет Бахтин, «В скрытой же полемике чужое слово отталкивают, и это отталкивание не менее, чем самый предмет, о котором идет речь, определяет авторское слово» [ПТД: 95]. «Такая речь словно корчится в присутствии или в предчувствии чужого слова, ответа, возражения» [ПТД: 95].

С формальной точки зрения отличие «третьей» разновидности двуголосия от первых двух заключается, по мнению Бахтина, в том, что «чужое слово» не присутствует «самолично» в авторском слове, но лишь «отражается» в последнем: «Чужая интенция здесь не входит самолично внутрь слова, но лишь отражена в нем, определяя его тон и его значение» [ПТД: 95].

Бахтин здесь явно говорит о «самоличном невхождении» чужого слова в реплики скрытого диалога или скрытой полемики, которые однозначно относятся им к двуголосым конструкциям. Поэтому основанное на идее «самоличного вхождения» чужого голоса в двуголосую конструкцию» представление Л. А. Гоготишвили о «двуголосии» – «голоса ДС находятся между собой в отношениях синтаксического субъекта и предиката, конституируя дополнительный предикативный акт, «имплантированный» внутрь поверхностной синтаксической структуры фразы» [Л. А. Гоготишвили 1999: 345] оказывается, на наш взгляд, по крайней мере не полным, т.е. охватывающим не весь спектр двуголосых слов.

Принципиальное отличие этой разновидности от предыдущих заключается в появлении у чужого слова именно активного начала: «В скрытой же полемике и в диалоге, наоборот, чужое слово активно воздействует на авторскую речь, заставляя ее соответствующим образом меняться под его влиянием и наитием» [ПТД: 97]. Какова же причина появления этой активности, этой самостоятельности чужого слова?

В ниже следующем высказывании Бахтин объясняет, к чему приводит понижение объектности в словах пародии, и из этого высказывания становится видна причина появления активного начала в чужом слове. Он пишет: «В разнонаправленных же словах понижение объектности и соответственно повышение активности собственных интенций чужого слова неизбежно приводит к внутренней диалогизации слова. В таком слове уже нет подавляющего доминирования авторской интенции над чужой, слово утрачивает свое спокойствие и уверенность, становится взволнованным, внутренне нерешенным, двуликим. Такое слово не только двуголосое, но и двуакцентное…» [ПТД: 97].

Отсюда видно, что активность в чужой интенции появляется только тогда, когда уменьшается активность авторская, когда авторская интенция перестает быть «подавляюще доминирующей» над другими интенциями. Когда субъекты других интенций перестают при этом быть объектами авторских оценок и начинают заявлять о себе, действительно, как о субъектах-носителях своих собственных «правд», тогда для автора появляется правда другого, кото

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...