Глава восьмая. Учительские съезды
⇐ ПредыдущаяСтр 14 из 14 Глава восьмая УЧИТЕЛЬСКИЕ СЪЕЗДЫ
Обогащенный Выставкой, Илья Николаевич приехал домой, и в первые часы приезда, отданные, как всегда, семье, – между распаковкой вещей, раздачей подарков, счастьем свиданья с женой и детьми, бесчисленными вопросами, бесчисленными рассказами – успевал думать о работе. Кроме накопившихся на его письменном столе бумаг, потока очередных дел и постоянного у него на службе приема посетителей, – на очереди было открытие учительской семинарии в селе Порецком и перевод туда слушателей с Симбирских курсов, – большое событие в губернии и в личной его жизни. А за этим открытием начинались другие дела, важнейшие для него, – организация учительских съездов. Он уже имел опыт одного такого съезда, который вернее было назвать смотром, – для Сызрани. С самого конца прошлого, 71‑ го года, по 5 января нынешнего, 72‑ го, он провел смотр сызранских учителей народных школ этого обширного уезда. Нужно было выяснить, каким способом велось в школах преподаванье, знакомы ли были учители с новейшими методами и как их применяли. При своем первом посещенье Сызранского уезда он уже убедился, что дело там обстоит плохо, и действительно – на съезде пришлось не столько слушать и смотреть, сколько учить и показывать: из 24 учителей, съехавшихся в Сызрань, 22 понятия не имели о новом звуковом методе. Часть их вела, правда, урок по барону Корфу, но были еще и такие, кто месяцами тянул с детьми свое «ба‑ а – ба», по‑ старинному буки‑ азу. И все же съезд тогда прошел с пользой. Сам он, как обычно, засел на последней парте в классе, давая действовать самим учителям. Реферат письма‑ чтения сделал учитель Николаев, – и очень толково сделал… Недаром именно Николаев и был послан на Выставку, выбранный им вместе с тремя другими.
«Двигается, двигается дело, – думал Илья Николаевич. – Но новые съезды должны быть выше уровнем должны стать кузницами педагогического мастерства». – Тоже скажете, кузницами мастерства! Каких это вы мастеров думаете выковать из них, когда я сам слышал, как ваши мастера говорят: «они хочут», «он лягет и встать не могет»… – Ну уж это – он лягет и встать не могет – вы сочинили, Валерьян Николаевич, – г'ешно, г'ешно вам! – залился хохотом инспектор, когда в один из своих наездов в деревеньку Назарьева, Ново‑ Никулино, поделился с ним своими планами. Съезд народных учителей, как ни наводи экономию, стоил денег, и деньги эти должно было давать земство, ну а земство раскошеливаться не любило, и приходилось убеждать и уламывать его, хлопоча, разъясняя, чуть не речи произнося перед каждым в одиночку. Валерьян Николаевич Назарьев был большим помощником Ульянова, несмотря на его постоянные шутки, – и с него первого начал инспектор свою агитацию за съезды. Дело, что там ни говори, действительно двигалось. Чуть не на второй день по приезде Илья Николаевич побежал на свои Педагогические курсы. Хотя открытие семинарии в Порецке было его победой, но курсы, которым суждено было закрыться при этом открытии, все же были его первенцем, на них он потратил весь жар души своей в эти симбирские два года жизни. И как‑ то заныло его сердце, когда он сейчас, держа в руках свои коллекции, картины и пособия, сопровождаемый штатным смотрителем, несшим самые тяжелые пакеты, взошел по ступенькам в знакомое помещенье. В этом году чтенье на курсах закончили лучшие его учители, которыми он мог гордиться. – Вот, господа, – сказал он, раскладывая на столе свои пакеты, быстро развязывая их и аккуратно закручивая в клубок бечеву, – буду вам отчитываться в своей поездке, – а это в придачу к излагаемому. Как вы знаете, новые методы преподавания побеждают повсюду. За ними жизнь. В школах они дают удивительный эффект, – дети усваивают предметы вдвое, втрое скорей прежнего. А нужда в поднятии грамотности народной – велика и днями растет. Вы будете передовыми людьми там, куда должность ваша вас направит. Древние мудрецы говорили; благословен человек, кто за свою жизнь посадил хоть одно деревцо… А как же сказать о человеке, кто за свою жизнь не деревцо, а людей вырастил, и много людей – целое поколение?
Ему хотелось говорить, хотелось передать обо всем, пережитом на Выставке, не как старшему с младшими, а как с товарищами – бойцами одного с ним фронта. Хотелось рассказать о юбилее Петра Великого, и как по всей Выставке, чуть не в каждой ее части, чувствовалась рука Петра, дело его, след, оставленный им в той или иной области. Но начал он, превозмогая свою внутреннюю «разговорчивость», – с отчета о курсах. Из четверых народных учителей, побывавших благодаря его хлопотам на Выставке, в Симбирске был лишь один, – остальные разъехались по самым дальним уездам. Но и этот один сейчас отсутствовал, – из Москвы он поехал навестить своих в деревню. И пришлось инспектору одному рассказывать и рассказывать, отвечать на десятки вопросов, описывать Евтушевского и Бунакова, вынимать вырезки из газет с их выступлениями. Пока он делился пережитым, в памяти его вставали критические замечания учителей, слышанные им на Выставке, и к его удивлению, и тут, на отчете его, кто‑ то из слушателей спросил о том же: – Показательного урока на Выставке не было? – Показательных уроков не было, – ответил Ульянов, – и многие курсанты остались поэтому не удовлетворены чтениями, – Евтушевский и Бунаков избрали лекционную систему. Да, вероятно, показательный урок в Москве и трудно было устроить, кроме того, ведь Бунаков с Евтушевским крупные преподаватели старших классов, известнейшие методисты, задача их была – дать теорию. – Вы, Илья Николаевич, начальство в губернии, а сколько раз не брезговали и не брезгаете сесть в школе за показательный урок! Да и просто за урок! Вон в женском приходском учительница болела, а вы чуть не месяц урок за нее давали.
– Я, господа, практиком годы и годы был, практиком и остался. Давайте лучше к делу вернемся. Делом был вопрос – о подготовке нового съезда учителей и о способе проведения съездов так, чтоб и ошибки и достиженья учителя были показаны в классе наглядно для каждого участника съезда и чтоб при этом те и другие были проанализированы теоретически. На этой первой встрече его после Выставки с народными учителями собрались не только слушатели, уже имевшие перевод в Порецкую семинарию, но и кончившие в последний год шесть человек, которыми он гордился. То были Василий Калашников, Петр Малеев, Николай Лукьянов, Дмитрий Преображенский, еще один Петр – Архангельский, и Константин Бобровский. С теми, кто уже закончил его курсы за те неполные три года, что он работал инспектором, вся его армия представляла собой не малую силу – сорок семь народных учителей. Сорок семь обученных новым методом, вооруженных не одним только знанием начальных предметов преподаванья, а и горячей душевной охотой учить детей, идти в народ, полюбивших чтение, а кое‑ кто даже и письмо для себя, первые опыты литературной обработки мыслей своих на бумаге, составления не по книге, а от себя рассказиков и побасенок для ребят, чтоб применить их в школе, – вот какая это была армия. Очень молодые, почти все – еще и двадцати лет не достигшие. И пусть с печатью своего выхода из крестьянства, с ошибками в ударениях, неполной свободой речи, вдруг прорывавшимися чертами того угрюмого деревенского воспитания, что учило детей сызмала гнуть перед барином спину и уклончивым, а то и неправдивым быть в ответе из страха не угодить; пусть с этими еще не вовсе исчезнувшими следами проклятой деревенской темноты, столетиями, как густой туман, лежавшей над русской деревней, – да ведь как мало их было, следов этих, и как быстро, с какой живительной силой таяли они на его глазах! Одним он гордился особенно: общей, почти, всегда выдерживавшейся ими, манерой равенства, тем широким, свободным внутренним жестом, какой был совершенно нов в тогдашнем народном учителе и сразу же отличал «ульяновца» от всякого другого.
Илья Николаевич много сил и энергии положил на выработку этой атмосферы равенства. Еще совсем недавно дал он урок неожиданному, вдруг проявившемуся атавизму в таком светлом и привлекательном умнице, как Василий Калашников, да зато как быстро усвоил этот урок Калашников, – и сейчас не поверишь, в чем он вдруг провинился тогда. Рассказал об этом уроке много десятилетий спустя советский учитель Зайцев, но за давностью лет и по слабой памяти перенес его на более позднее время, когда Илья Николаевич числился уже директором. А случилось это совсем на днях, в годы его инспекторства, чуть ли не в первый симбирский его год, и, подняв глаза на Калашникова, Илья Николаевич с удивленьем подумал: неужели это было недавно? Василий Калашников, шестнадцатилетний, был им поставлен преподавать, как только он кончил уездное училище, – в Симбирскую начальную школу, и в эту же школу он поместил мальчугана, бежавшего в Симбирск из деревушки, где отец его батрачил, а сам он пас гусей. Бежал этот мальчик, Зайцев, как и Рекеев, босоногим, слезно просился в школу; и, поместив его в школу, Илья Николаевич не забывал следить за его успехами. Однажды инспектор побывал на уроке арифметики и разговорился с учениками. Это было огромным событием в жизни класса. Когда он ушел, на втором, русском, уроке Калашников задал тему – написать о «Впечатлении сегодняшнего дня». Зайцев, с усердием выводя каждую букву, написал, как в классе у них был начальник, как он им помогал решать задачи и как удивительно выговаривал слова: «ггивенник» вместо «гривенник»: «Я ученик и то умею сказать „гривенник“, а он, такой большой и ученый человек, говорит „ггивенник“», – писал простосердечно Зайцев, вероятно высовывая от усердия кончик языка. Через два дня Калашников принес тетрадки ребят в класс и раздал их с разными замечаниями, а тетрадь Зайцева придержал, ради эффекта, несколько дольше, но не утерпел – кинул ее ему в лицо и крикнул мальчику: «Свинья! » И тут‑ то как раз Илья Николаевич снова пришел на урок. Невозмутимо подойдя к заплакавшему Зайцеву, он развернул его тетрадку, прочел сочинение, увидел яростный красный крест, каким перечеркнул его Калашников, и большой круглый ноль под ним, – и поднял глаза на учителя. Калашников стоял бледный и трепещущий. Он ждал всего, но не слов, сказанных ему инспектором: – За что вы, Василий Андреевич, наградили этого мальчика орденом красного креста и огромнейшей картошкой? Сочинение написано грамматически правильно, последовательно, и нет здесь ничего выдуманного искусственного… Читайте заданную вами тему: «Впечатление сегодняшнего дня». Ученик написал именно то, что врезалось в его впечатление во время прошлого урока. Написано искренно, соответствует теме, сочинение отличное! – и, взявши ручку, Илья Николаевич, улыбаясь, поставил под сочинением «отлично» и свою подпись «Ульянов».
Ему пришлось тогда быть резким, но в таких случаях необходимо быть резким. Именно так, как ножом, отрезавши всякую боязнь, всякое подхалимство перед начальством, можно воспитать в народном учителе его безбоязненность и достоинство. И кроткий по мягкому нраву своему, инспектор становился всякий раз резок, приучая учителей к безыскусственности и чувству равенства с собой. Он вспомнил этот случай сейчас, глядя на семнадцатилетнего Калашникова: все такой же по внешности, красавец, подтянутый, любящий приодеться и руки держать в чистоте, а ногти чистить ножичком, но какая разница в выражении, в этом смелом и веселом взгляде! Вот только грудью впалый и покашливает… А его уже спрашивали со всех сторон: – Илья Николаевич, объясните! Мы меж собой согласиться не можем, – как же это так. Например, я даю показательный урок, он дает показательный урок. У каждого будет промашка на уроке. Так как же он может, если сам ошибается, мои ошибки после уроков критиковать? В Сызрани главным образом начальство обсуждало. Илья Николаевич призадумался над ответом. Он был хороший шахматист и частенько рекомендовал шахматы народным учителям. С некоторыми из них и сам посиживал в свободные часы задоской. – Вот что скажу вам, – медленно начал он. – Вы шахматы знаете и, наверное, много раз замечали, как двое играют, а вокруг них набираются кучкой зрители. Часами смотрят на игру, а иной раз не утерпят и укажут игроку ход. Такого нежелательного помощника тот, кто партию доиграл, часто сажает с собой за доску и предлагает ему: давайте теперь с вами сразимся! И что же? Полчаса назад он, как зритель, указывал лучшие ходы, а теперь, как игрок, делает одну ошибку за другой. Я это наблюдал много раз, и вы, вероятно, наблюдали. Не правда ли? – Наблюдали, Илья Николаевич, – смеялись вокруг. – Это факт очень типичный. Кто смотрит со стороны, часто лучше видит всю доску в целом. У него поле наблюдения шире, стратегия виднее, это как Генеральный штаб и фронт. В Генеральном штабе видят ошибки, но пошлите их на фронт, сами наделают ошибок, как вслепую. Я этот пример привожу, чтоб вы не робели в своей критике, когда будете обсуждать урок товарища. Процедура съезда становится ясной, подтверждается опытом. Я так ее мыслю: отдельный реферат учителя, скажем, о звуковом методе чтения‑ письма. И его же урок. Затем второй урок другого учителя. А вечером все собираются вместе и обсуждают. Все участники, кроме двух‑ трех лиц, – инспектора, штатного смотрителя, может быть, члена училищного совета – покажут свой урок. И те же участники будут вечером разбирать и критиковать его. Но сколько учителей, столько и разного в уроках. У нас нет единого метода. Мы вводим новейшие, следуем указаньям наших авторитетных педагогов, как Ушинский, Корф, однако не слепо. У каждого учителя практика что‑ нибудь подсказала, один выбрал одно, другой другое. Ведь даже звуковых методов существует несколько. В этом разнообразии, господа, смысл и польза учительских съездов. Не только нашей культуры – жизни человеческой на земле не существовало бы, если б каждое дело ограничивалось единственно тем, что в него вложено заранее. В каждом должна быть крупица нового! Этим новым и движется жизнь вперед. Критикуя и обсуждая, мы оттеним это новое, заметим ошибочные стороны, дабы в будущем избегать их, и одобрим положительное, чтоб воодушевить на лучшее. – В Сызрани, Илья, Николаевич, выделена была школа, где мальчики на показательных уроках занимались всерьез, провели свой курс занятий за несколько дней. Будет так и на будущих съездах? – Обязательно! Иначе получится бутафория, учители и ученики будут знать, что делают лишь показное, как актеры в театре. Наши съезды задуманы практически, дается четкая программа начальной школы, двух групп, – младшей и старшей, – двух основных предметов, рассчитанных, скажем, на двадцать уроков, по два‑ три дня – арифметики, объяснительного чтения, грамоты. Разумеется, славянского и закона божьего для господ законоучителей. Но помните, все, чему вас здесь учили, должно энергично проводиться на съезде, – гимнастика между занятиями, для освежения внимания учащихся, пение, нотная грамота, черчение… – Нужно ли соблюдать такт? – Обязательно! – опять повторил инспектор. – В школах уже начали проводить под такт, под ритмическое отсчитывание: раз‑ два, раз‑ два, – и писание буквы на досках и на линованной тетради, и ответы хором, и упражнения с цифрами на пальцах, на камушках, на орешках. Эта мера, названная «такт» и «под такт», быстро схвачена была учениками и как‑ то связывала действия класса воедино. Говоря с учителями о будущих съездах, Ульянов наметил мысленно два: первый через год, в июле, для начальных училищ Карсунского уезда, и второй тою же осенью, очень ответственный – для начальных училищ Симбирского уезда в самом Симбирске. Говоря «для училищ», инспектор имел в виду народных учителей каждого из этих уездов, заранее радуясь показать земству своих питомцев в действии, в работе. Он знал, что многие из тех, кто сейчас слушает его, будут участниками и действующей силой съезда. – А теперь, господа, поглядите на привезенные мною школьные пособия! В Москве Илья Николаевич не утерпел – увлекся. На сбереженные от командировки деньги выписал‑ таки от Фену из Петербурга любопытнейший астрономический прибор, которым сам уже наслаждался, как ребенок, и сейчас с детским воодушевлением начал его демонстрировать перед теснящимися вокруг стола учителями. Поставил в центре лампу, перед нею – маленький глобус и совсем маленький серебряный шарик, соединенные между собой тонкой проволокой и вращательным механизмом. – В лампу надо налить керосину и зажечь ее, – она играет роль Солнца. Вообразите ее себе зажженной. И вот… – Он накрутил что‑ то, – и привожу в движение механизм. Глобус двигается вокруг собственной оси и по эклиптике вокруг Солнца. Серебряный шарик – это Луна, она бегает вокруг Земли. В определенных фазах Луны прибор показывает солнечное затмение, полное или частичное, в зависимости от того, входит ли Земля в тень или полутень. Конечно, досадно, что сейчас я не показываю опыт полностью, не зажигаю лампы, но вы, господа, можете представить себе, как легко, как наглядно и больше того – как занятно и увлекательно ученики получают первое представление об астрономии. Этим прибором Илья Николаевич неимоверно гордился. Несколько лет он стоял у него в кабинете на шкафу, снимаемый лишь для демонстраций старшим детям или в школах, – и он сильно сожалел только о том, что не смог купить и не привез – за 45 рублей – самого дешевого по цене физического кабинета. Далее инспектор показал своим учителям серию новых картин, с помощью которых должны проходить уроки объяснительного чтения; модели деревянных пособий и чертежи их, чтоб делать на местах в школах своими руками; небольшие, купленные на Выставке, собрания предметов различных кустарных производств, под названьем: «Как делать веревку из пеньки», «Кто и как делает шелк», «Что такое хлопчатник и как он обрабатывается». Наконец, развернул более полные и ценные коллекции – гербарии, минералы, образцы почв, бабочки, жуки под стеклом. – Скажу следующее, – как‑ то доверительно добавил он склонившимся над этими пособиями учителям, – все это замечательно хорошо, чтоб пробудить интерес в детях, дать им матерьял для мысли. Но тут одно отсутствует, не было предусмотрено, – нет, не было пг'едусмотг'ено Выставкой, – местный географический момент. Это значительно уменьшает познавательную ценность коллекций. Но я, господа, прошу вас: изучите, как все это сделано, надписано, наклеено, – и проводите сами экскурсии с учениками на предмет собиранья местных растений, местных почв, местных видов насекомых и бабочек. Делать самим такие атласы для изучения своего края – великая, – он выразительно повторил, – великая вещь, господа!
Открытие Порецкой учительской семинарии отпраздновано было торжественно, – и уже отодвинулось в прошлое. Подошли новогодние праздники – и тоже уже на смену им замелькали в отрывном календаре январские, потом февральские дни. Кажется, никогда не летело время с такой быстротой для Ильи Николаевича. Его лихорадочное возбужденье передавалось даже семье, и жена тихонько твердила ему, видя, как за обедом он поспешно глотает суп и не доедает жаркого: «Успеешь, успеешь! » А Илье Николаевичу казалось, что надо еще сильней торопиться, иначе никак не успеть. Однажды, за вечерним чаем, он словно впервые за эти месяцы пристально посмотрел на старших детей: Аню, повязывавшую в эту минуту салфетку за спиной у Саши, и Сашу, не обращавшего на операцию эту ни малейшего внимания и безмолвно макавшего булку в чай. Мария Александровна проследила за его взглядом и как всегда, читая мысли мужа сказала: – Учить их пора, Илья Николаевич. Я веду немецкий и французский, но в гимназию готовить не берусь. Ане тринадцатого августа стукнет девять, Саше тридцать первого марта семь лет. Володя пил чай в детской вместе с няней. И опять, улыбаясь на взгляд Ильи Николаевича, со старших детей как бы невольно обратившегося к дверям, ведущим в детскую, она подсказала ему: – Давно ли Володя родился? А ведь и ему скоро три. Олечке больше года! – Я приведу старшим учителя, – ответил озабоченно Ульянов. – Давно пора, как я упустил это, непростительно упустил! – Не «давно» пора, а в самый раз пора, – опять своим успокаивающим, организующим голосом сказала жена. – Я приглядываюсь к Андрюше Кабанову, который у тебя бывает, – по‑ моему, он подойдет. Ты какого мнения о нем? Илья Николаевич встал и, сказав свое «спасибо» жене, ответил, что подумать надо. И прошел к себе в кабинет, внезапно забыв о своей нервной спешке. Вопрос об учителе для детей был серьезный вопрос, но он не перебил течения его обычных в эти дни мыслей. Севши в кресло и подперев рукой свою лысину, увлажненную от чаепития, он задумался о шести выпускниках Педагогических курсов, гордости своей. Андрей Кабанов к этой шестерке не принадлежал, он еще не кончил и сейчас перешел с курсов в Порецкую семинарию, чтоб кончить в этом году. Он поэтому отпадал, – но Кабанов хорош как учитель, слов нет, Маша права. Весь путь Кабанова лежал перед ним, как, в сущности, и все короткие пути, пройденные сорока семью народными учителями. Совершенно удивительной была память его на них, знание каждого не только по имени‑ отчеству, но и по родителям, жизни на селе или в городе, привычкам, характеру. Кабанов был солдатский сын, отец его, бывший дворовый, чего только не познал на своем веку, чего не нагляделся! Будучи камердинером у барина, вкусил лакейской жизни, наслушался барских разговоров, пригляделся и к хмельному барскому угару, и к картежным до рассвета играм, где проигрывались крепостные девки и борзые собаки; прошел через солдатскую муштру, знал и другое ученье – на часового мастера, а кончил слесарем в симбирских казенных мастерских. Как рассказывал сам Кабанов, в детстве у него «раз на раз не приходилось», то жили хорошо, то, если заболеет отец, жили впроголодь. Бывало, лежит отец в больнице, а заказчик приносит к ним на дом часы чинить, – тут они всей семьей разбирали часы, чистили каждый винтик и несли все в разобранном виде к отцу в больницу, а тот, лежа на койке, соберет и в ход пустит. Радостью отца была охота, и радость эта перешла к сыну, – Андрей Кабанов до восемнадцати лет был в своем роде русским Робин Гудом – дневал и ночевал с ружьем в лесах, охотился на птицу, на зайца, полюбил природу, полюбил свою дикую вольность лицом к лицу с природой, – ни торфяники, ни болота, ни медвежья глушь не страшили его, – он всюду пробирался со своим ружьишком, закалил здоровье и – привык думать, – привык думать, как незаметно для себя привыкали думать, каждый в свое время, архангельский рыбак, малороссийский подпасок, первый – чтоб стать академиком, творцом российской науки, второй – великим поэтом народной недоли. Но из Кабанова академика и поэта не вышло, а хороший учитель вышел. Доживя полным дичком‑ неучем до девятнадцати лет, он нашел в себе силы подучиться на учителя, больше того – добился стипендии на Педагогические курсы, которые и кончал теперь, а получать стипендию могли только очень способные, очень успевающие. «Кабанов, Андрей Сергеевич, и сейчас хорош, а с годами еще лучше станет, он по призванию учитель, – думал Илья Николаевич, окидывая мыслями своими эту, еще только начатую, жизнь. – Кончит в этом году Порецкую, а потом станет отшлифовывать себя на труде педагога, чтение заменит ему отчасти природу». Но какая книга заменит природу, тишину звездной ночи, одиночество, таинственную жизнь леса, где продолжается и ночью неведомое действие, – недаром ночную сторожиху, сову, зовут птицей мудрости! Илья Николаевич, разъезжая без устали по деревням, стал и сам прочитывать понемножку в раскрытой книге природы, и однажды, в разговоре с каким‑ то грубоватым членом училищного совета, сказавшим о народе «да что он понимает по невежеству своему! », ответил серьезно: «Народ думает». В огромном, веками сложившемся одиночестве, – одиночестве при постоянном пребыванье «на людях», при знаменитой своей общине, при частых «сходах», при густоте человеческой в толпах, – кабацкой, церковной, крестного хода; при спанье в избе чуть не вповалку всем семейством и неимении своего отдельного уголка, чтоб уединиться на досуге, да и при полном почти отсутствии этого досуга, – каким малословием, какой малоречивостью отличался тот люд по деревням, с кем приходилось сталкиваться Илье Николаевичу при разъездах, – и как при этом думал народ! Недаром он создавал свои былины о богатырях, где, прежде чем дело начать, тридцать три года пребывали в думанье, и как хорошо складывает народ два певучих слова «думу думает». Как‑ то Илья Николаевич, разыскивая нужного ему волостного старшину, попал в избу на девичьи посиделки и поразило его отсутствие разговора на этой посиделке: руки прилежно работали, а беседу заменяла песня. «Молчание очень гигиенично, учит не тратить слова без нужды, – и, может быть, именно великая экономия природы одарила словом только одного человека», – вычитал Илья Николаевич в какой‑ то книге, и вычитанное часто приходило ему в голову. «Но вот Василий Андреевич Калашников – совсем другого склада, – продолжал он свой мысленный смотр народных учителей, – тоже наш, симбирский, на год моложе Кабанова, а кажется старше. Умный, живой на язык, с темпераментом». Калашников был действительно иного склада, чему, может быть, способствовала мучившая его с детства легочная болезнь. Узкогрудый, но стройный и тоже, как Кабанов, красивый лицом, Калашников был самолюбив, обидчив и резок. Он знал за собой эти недостатки и даже в глубокой старости, незадолго до смерти, каялся в резкости. Не легко уступал в споре, не легко признавал себя сбитым, кидался на многое, смотрел во все стороны, – одной жизни, казалось, мало ему, чтоб все охватить и все пережить. А в то же время – какая эта была благородная и щедрая натура, щедрая до самозабвенья. Закончив курсы в 71‑ м году, он стал преподавать в Симбирском училище, но этого показалось ему мало. В то время открылась, по болезни учителя‑ чувашина, вакансия в чувашской школе, основанной Иваном Яковлевичем Яковлевым. Говорили позднее, что сам Ульянов предложил Яковлеву кандидатуру Калашникова, но на самом деле было не так: Василий Андреевич пошел в чувашскую школу самолично и услуги свои предложил безвозмездно – два года он бегал туда преподавать даром, полюбил чувашских ребят, со многими всю жизнь был дружен и в последних письмах своих, в год смерти отчетливо, по фамилиям вспоминал любимых учеников, – Дерюгиных, Стрельцовых, Павла Миронова. «Сам пошел, хоть и был занят, – думал Ульянов. – Есть у него талант самоотдачи, что‑ то от интеллигента. Ну да сейчас Иван Яковлевич подготовил смену, вот Калашникова и возьмем готовить Анюту и Сашу, довольно ему нужду терпеть». Так было решено в семье Ульяновых, – пригласить в преподаватели к старшим детям Василия Андреевича Калашникова. Дни рождения детей Мария Александровна справляла обычно без особенного шума и парада, в тесном кругу. Подарки детям делались практичные. В «уголку», как она звала свой столик возле окна, стояла неизменная помощница семьи, швейная машина, и на этой машинке мать сама шила детям штанишки и платьица, чтоб подарить их утром, когда они проснутся. Отец прибавлял иногда от себя детскую игру или книги. Баловала детей игрушками одна лишь няня, из собственного жалованья. Все первые дни апреля с утра привычно стрекотала швейная машинка, быстро‑ быстро вонзаясь иголочкой в материю, словно протаптывая себе бесконечную дорожку. Только в часы занятий Ильи Николаевича этот монотонный стрекот прекращался, хоть он и кричал жене из кабинета: – Шей, шей, это ничуть не мешает! У Марии Александровны, как она сама, смеясь, признавала, «особого таланта» к швейному делу не было, но портнихи стоили дорого, бюджет у семьи был невелик, детей в доме уже четверо, и всех обуть‑ одеть, – поневоле начнешь сама шить, с талантом или без таланта. Платья для девочек выкраивались с большим запасом, чтоб длина их могла соревноваться с ростом: спустя полгода‑ год кое‑ где распустишь подол и рукава и удлинишь, – и опять носи, как новое. С тем же расчетом шила она и Володины штанишки, – не штанами, а шароварами, – он катался в них, как шар или кубик, – недаром прозвали его впоследствии «Кубышкин». Ко дню рождения приходил фотограф, и младших детей сняли, – Ольгу, крошечную, как кукла, сидящей в кресле, а Володю в его локонах, которые мать пожалела остричь, стоящим, наклонясь возле Оли в своих новеньких шароварах и широкой новой рубашке, тоже длинней нормы. Нижнегородская мадам Садокова, директорша, непременно сказала бы «неэстетично», хотя времена были теперь другие. Передовым, думающим людям постыдно казалось гнаться за модой, одежду по моде презирали и на взрослых, и суровая простота нарядов ульяновских детей как раз отвечала духу времени. К обеду никого не звали, но пришел к своему крестнику Белокрысенко и принес, как всегда, большой кондитерский крендель с изюмом и цукатом, посыпанный сахарной пудрой, с заманчивым сахарным розаном на середке, – знаменитое изделие симбирских пирожников, – пришлось бежать на кухню, давать дополнительные распоряженья. Аня с хозяйственным видом ставила лишний прибор на столе. Ульянов и Белокрысенко, в ожидании обеда, прохаживались из кабинета в столовую и обратно, обмениваясь городскими новостями. Весна в этот раз вышла холодная. Десятое апреля, – а окна еще стояли закрытые, и деревья за окнами едва‑ едва набухли почками. – Что‑ то там происходит, – остановился вдруг Белокрысенко и вопросительно посмотрел на двери. В столовую вошла Мария Александровна, полусмеясь, полусерьезно поглядывая на мужа и на гостя и, приложив палец к губам, чтоб молчали, головой показала им на соседнюю комнату. Они пошли за ней на цыпочках, недоумевая. В соседней комнате на первый взгляд никого не было. Но, так же призывая к молчанию, Мария Александровна подвела их к полуоткрытой двери и жестом пригласила заглянуть за нее. В уголку, под прикрытием двери, стоял в своих новеньких шароварах, подобранных в сапожки, Володя и, слегка выпятив губы, с величайшим усердием крутил и крутил ногу у картонной серой лошадки, подаренной ему только что няней. Он даже сопел от усилия, пока крутил, и вот нога отвалилась. Выпустив ее из рук, он с такой же энергией взялся за вторую ногу. – Ай‑ яй‑ яй, стыд какой! – воскликнул Белокрысенко. – Что это ты, крестник, вытворяешь? Застигнутый врасплох, Володя отшвырнул лошадь и помчался из комнаты. – Что за Герострат! Вот разрушитель! – хохотал Белокрысенко, возвращаясь в столовую. – Вам с ним, кум, хлопот будет не обобраться. Илья Николаевич широко улыбнулся, он вспомнил фребеличку на Выставке. – Совсем не Герострат, Арсений Федорович! Наоборот, наоборот, – у него зубки, то есть руки, чешутся! К действию чешутся! Так, по крайней мере, нам в Москве на Выставке детские психологи объясняли. – Ну, если детские психологи, – примирительно ответил Белокрысенко, опрокинув рюмочку и нацеливаясь вилкой на кусок селедки, – тогда, что же… Выпьем и закусим, выпьем и закусим! А Мария Александровна утешала тем временем расплакавшуюся няню на кухне. Осыпаясь мелкими слезинками, так и брызгавшими по щекам, а в то же время не удерживаясь от непроизвольной доброй улыбки, раздвинувшей ее широкий добродушный рот, няня утирала ладонью слезы, втягивала влагу носом и приговаривала: – Самую что ни на есть аккуратную выбрала… Старалась, старалась, а он, голубь, скажите вы на милость, припрятался за дверь, да крутит и крутит – обе ноги ей открутил! – Это вам, нянечка, урок, не балуйте! Мал он еще – такие хорошие игрушки получать. И совсем он, нянечка, не голубь! Тоже полусмеясь, полусерьезно уговаривала Мария Александровна разволновавшуюся няню.
Лето надвинулось зловещее, грозя и на третий год недородом. Закаты стояли багровые, но прошитые чернью, – какими‑ то полосками ярко‑ черных, словно сажей вымазанных, туч. Когда казалось, – быть дождю, чтоб полить землю, он только обещался природой, только дразнился, и даже птицы сперва верили ему: тревожно перепархивали, снимались куда‑ то стаями; и даже деревья в садах верили ему, начиная шелестеть призывно, словно подзывали к себе дождевые капли. А какая‑ то бухгалтерия природы вдруг обращала все эти приметы в обман, и небо, тяжело повздыхав над землей, оттягивалось со всеми своими тучами за горизонт, так и не пролив на нее ни единой капли. Когда Илья Николаевич знакомой дорогой ехал в Карсун, он видел вокруг выжженную траву, поникшие ветвями деревья и слабые, тщедушные всходы на полях: третий год недорода! – В Самаре, слыхать, все погорело, – угрюмо сказал ему Еремеич. – Может, бог даст, выправится, – бодро ответил инспектор, – лето еще только началось. Ему не хотелось думать о тяжелом. Впереди – такая большая, хорошо подготовленная радость, – для нее так славно потрудились люди, – около сорока народных учителей, а то и больше, если приедут из соседнего уезда. Все это молодежь, стариков мало, но и старики прошли подготовку. Он спешил приехать на место не позже 1 июля, – съезд учителей и учительниц начальных народных училищ Карсунского уезда должен был точно по плану открыться второго, а завершиться 15 июля. Двенадцать полных дней – занятия в школе, по три урока ежедневно, с единственным отдыхом – передышкой в воскресенье, восьмого, а в завершающий день, 15‑ го, он думал сам выступить и сказать им напутственное слово. Хорошо, обдуманно, задолго подготовлено, – это так. Но готовились у Ильи Николаевича съезды и обдумывались они с точностью – совсем не так, чтобы знать заранее происходящее на них. В том и была особенность и сила инспекторских «подготовок», что он отнюдь не определял заранее содержанье, а только ставил и составлял рамки, но и тут с мыслью не столько вводить их, как принцип ограничительный, замыкающий, как бы «предержащий», а наоборот, – словно отводить ими поле действия или щедро землю распределять, а работайте на отведенном, как хотите. Один принцип – творчество – стоял незыблемо, хотя не был им произнесен. Илья Николаевич выпускал своих питомцев, как птиц в полет, как бы говоря им: вы учились великому делу обученья детей, вас познакомили с новыми, лучшими методами передачи знаний, а методов этих немало; показали нужные пособия, вручили новейшие учебники; вы – отборная молодежь, большею частью стипендиаты у земства или же министерства. Методы и способы обучения разные, хотя цель едина: обучить с наибольшим эффектом. И вы все разные, хотя цель у вас единая; но цель едина, а пути к ней могут выбираться из многих, могут быть различны. И больше того, – на каждом пути вы не простые пересказчики заученного на вашей личной учебе, – вы творцы! Каждый может вводить, по мере накопления опыта, свои личные приемы, показывать их другим педагогам, демонстрировать результаты их. Многообразие действий, яркий разворот педагогических талантов и возможностей – вот что такое съезд. И поэтому, только поэтому он и сам превращается в школу, учит, двигает вперед. Поэтому, только поэтому он и нужен! Собственно, думы эти, набиравшиеся у него по мере приближенья к Карсуну, должны бы и стать его напутственным или, скорей, итогоподводящим словом в последний день, потому что Илья Николаевич считал даже стеснительным для учителей сказать им это вначале. Всякое предрешение есть предрешение, и оно накладывает цепи на душу. А надо, чтоб они чувствовали себя хозяевами в своем деле, чувствовали свою собственную волю, – вот тогда и станут учителя творцами. Что же именно было продумано и подготовлено заранее? Кто подходил к зданию Карсунской школы в эти дни, мог прочитать программу съезда, написанную круглым, крупным, ясным почерком, – явно стальным, а не гусиным пером, – и вывешенную на входной двери. Изучив ее или хотя бы прочитав раза два, он мог получить цельное представление о двенадцати днях съезда, – не только о первом и последующих, как они шли друг за другом, но и обо всех двенадцати днях в целом. О следовании работ было ясно, что разме
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|