Чохов. Euthymia. Около литературы
Чохов
Наш пароход подходил к острову Цейлону. Цейлон! Местоположение земного рая люди полагали на Цейлоне. Повидать его было давнишнею моею мечтою. Для Цейлона и еще для Японии я главным образом и поступил судовым врачом на пароход Добровольного флота, делавший рейсы между Одессой и Владивостоком. Уже со вчерашнего ужина все в кают‑ компании только и говорили – не о Цейлоне (остальному нашему экипажу он был давно известен), а о каком‑ то Чохове: «Чохов встретит», «Чохов примет», «надо приготовить для Чохова»… Что за Чохов? За утренним кофе старший механик Бакшеев, полный блондин со смеющимися про себя глазами, мне рассказал. В известную московскую чайную фирму братьев К. и С. Поповых поступил мальчиком в услужение сын ночного сторожа Чохов. Он обратил на себя внимание умом и энергией, быстро выдвинулся. Братьям Поповым первым пришла в голову мысль начать торговать цейлонским чаем. Он был крепче и должен был обходиться много дешевле китайского. Знатоки, конечно, не променяли бы китайского чая ни на какой другой, но в широкой публике цейлонский чай должен был пойти, – что и оказалось. Поповы послали на Цейлон своего агента, а с ним – шестнадцатилетнего Чохова. В течение года Чохов прекрасно освоился с делом, великолепно выучился английскому языку, китайскому и сингалезскому. Фирма отозвала агента и все дело поручила Чохову. Через несколько лет его переманила к себе чайная фирма бр. Высоцких. А еще через несколько лет Чохов рассудил: чем ему работать на других, лучше открыть собственное дело. Теперь он колоссальный богач, русский генеральный консул, владелец огромных чайных и кофейных плантаций. Бакшеев рассказывал:
– На вид совсем англичанин: высокомерный взгляд, цедит сквозь зубы, а в душе русак. Держит тесную связь со всеми русскими пароходами. Мы ему возим из России зернистую и паюсную икру, смирновскую водку, гречневую крупу. Наверно, выедет нас встречать. На вас набросится. Всякий новый русский человек так его к себе и тянет. Нас всех он уже знает. В сиреневой дымке завиделись вдали белые здания Коломбо, главного города Цейлона. В жарком блеске утреннего солнца, игравшем на тихих волнах, нам навстречу мчался белый катерок с развевающимся русским флагом. Он причалил к замедлившему ход нашему пароходу, На трап вскочил на ходу загорелый мужчина с темной бородой, лет сорока пяти, и поднялся на палубу. Его с радушием и почетом встретил весь высший командный наш состав, во главе с капитаном Целинским, изящным поляком с густыми русыми усами, отставным контр‑ адмиралом. Мне не понравилось: Чохов, с замороженным лицом, поздоровался со всеми нестерпимо покровительственно, а перед ним все явно лебезили. Сели за роскошный завтрак. Чохова капитан, конечно, посадил рядом с собою. Я оказался как раз против Чохова. Он с вниманием и любопытством приглядывался ко мне, а я все больше закипал к нему враждою. Держался он очень величественно, даже самого капитана называл «милейший» и «мой дорогой». Изобразив на лице английски замороженную любезную улыбку, Чохов обратился ко мне: – Вы‑ с, молодой человек, как, – в первый раз тут, в наших краях? Я с вызовом оглядел его и резко сказал: – Позвольте довести до вашего сведения, что у воспитанных людей не принято называть кого‑ нибудь «молодой человек», «милейший», «мой дорогой». Это хамство. Осведомятся об имени‑ отчестве, так и называют, и уж не забывают, не путают. Присутствующие замерли и, довольные, опустили взгляды в тарелки. Чохов усмехнулся, оглядел меня. Я с удивлением заметил: как будто мой ответ ему прямо понравился. Он согнал с лица замороженную улыбку и смиренно спросил:
– А как вас по имени‑ отчеству величать? – Владимир Александрович. – Буду помнить‑ с. В конце завтрака Чохов послал к себе на катер за десертом. Принесли шампанского, ананасов и других фруктов. Чохов очистил какой‑ то мною никогда не виданный фрукт, положил на тарелочку и подал мне. – Вот, Владимир Александрович, попробуйте. Этого, наверно, вы никогда не едали. Называется «мангустана». Перевозки никакой не выносит. А стоит даже специально сюда приехать, чтоб попробовать. Я холодно ответил: – Благодарю вас, мне не хочется. Чохов встал, обошел стол, сел рядом со мною, положил руку мне на локоть. Что‑ то детское появилось на его загорелом, темнобородом лице. – Что хамом вы меня назвали, так это, может, и верно. Какое я воспитание получил! Вы на меня не сердитесь. Я сконфузился и крепко пожал ему руку. «В знак примирения» Чохов заставил меня съесть фрукт на тарелочке. В жизнь свою не едал я ничего подобного. Он воротился на свое место. После завтрака Чохов подошел ко мне вместе с капитаном. – Владимир Александрович, не пожалуете ли вы ко мне сегодня пообедать чем бог послал? Вот Люциан Адамович будет, еще двое с вашего парохода. Я бы очень был рад, если бы и вы мне сделали честь откушать у меня. Не побрезгуйте! Я поблагодарил. Он спросил: – Вы в винт играете? – Играю. – Вот! Повинтим. Чохов уехал на своем катерке. К вечеру облачились мы в белые кителя и на нашем катере поехали в Коломбо – капитан, первый его помощник, старший механик и я. Старший механик Бакшеев продолжал осведомлять меня: – Курьезнейший тип! Вы заметили – настоящий англичанин. А бороду не хочет снять. Во всем же прочем рабски им подражает. Обедает, как они, обязательно в смокинге и крахмальном воротничке, а воротничок от здешней жары моментально превращается в мокрую тряпочку. Живет, как все деловые англичане, в подгородной вилле, а в городе занимает помещение в гостинице и там ведет все дела. Из кожи лезет, чтобы выглядеть англичанином, а англичане его презирают и знакомства с ним не водят… Вот, подъезжаем. Ну, готовьтесь. Сейчас перед вами развернется Шехеразада.
Подошли к пристани, пришвартовались. Коридором в два ряда стояли во фронт команды всех чоховских кораблей в фантастической форме, сверкавшей золотом. В конце этого коридора появились два высоких индуса с длинными бородами, в желтых шелковых тюрбанах. Подошли. Прижав руки крестом к груди, в пояс поклонились нам и через живой коридор вывели на небольшую площадь к английской гостинице «Виктория». Один индус остался в вестибюле, другой повел нас во второй этаж, в апартаменты Чохова. Чохов радушно встретил нас в богато обставленном салоне. Нудно поговорили о жаре, о погоде. Чохов предложил сыграть пару роберков в винт. Сели с одним выходящим, сыграли четыре робера. Чохов играл скверно и всем проиграл. Как‑ никак время убили, и не нужно было придумывать разговоров. – Ну‑ с, господа, теперь прошу откушать чем бог послал. Чохов вышел и воротился в белом пикейном смокинге с шелковыми отворотами. Мы спустились в ресторан. Уже стояли два сдвинутых вместе столика. Почтительный толстый метрдотель. Шеренга лакеев. Столик у стены с обильною закускою, икра, смирновская водка во льду. Чохов все оглядел хозяйским оком и предложил садиться. Обедавшие англичане с великолепным пренебрежением следили за ним. В первый раз в жизни я ел подлинно роскошный обед с не виданными мною кушаньями, начиная с черепахового супа. Вина подавались каждому, какого кто желал. Кофе, ликеры. Встали из‑ за стола с шумящими головами, вышли из ресторана. Я разочарованно шепнул Бакшееву: – И все? Хотелось еще чего‑ то, веселого и яркого, что‑ нибудь предпринять, шуметь, смеяться, куда‑ нибудь ехать. Бакшеев улыбнулся. – Шехеразада только начинается. Мы вышли на площадь. Солнце уже село, и, как всегда на тропиках, быстро наступила ночь. На востоке стоял огромный месяц. Чохов сказал: – У меня тут под городом есть небольшая дачка. Так, паршивенькая. От скуки не желаете ли – прокатимся, поглядим. – С удовольствием. С самых тех пор как мы вошли в ресторан, у Чехова опять был английски надменный вид, и говорил он цедя сквозь зубы. Медленно и громко он ударил два раза в ладони. Из‑ за угла вылетела великолепная, просторная карета, запряженная четверкою белых красавцев коней. На козлах сидел с длинным бичом индус в тюрбане, с бородою по пояс. На запятках кареты другой индус. Он соскочил и распахнул дверцы кареты.
Мы сели. Лошади понеслись. Карета мягко покачивалась. Резина шуршала по гравию. Темно‑ синее небо, узорно вырезные листья пальм, ярко‑ белый месяц, поблескивающая под ним гладь озера. Было красиво неестественною, оперною красотою. Вот сейчас в красном мундире английского офицера из‑ за угла буддийской пагоды выступит Собинов и запоет арию из «Лакме». Ехали с полчаса. Свернули с шоссе в сторону. Роскошная арка‑ ворота, освещенная бегающими отблесками. По обе стороны въезда стояло по семь индусов с факелами в руках. Карета обогнула огромный, пряно благоухающий цветник и подкатила к крыльцу трехэтажного деревянного дома в русском стиле, с петушками и резными карнизами. У входа тоже стояли индусы с факелами. По широкой лестнице мы поднялись во второй этаж. Чохов исчез. Бакшеев заговорил вполголоса: – Вы замечаете: он занят только вами. Мы ему неинтересны – все давно уже знаем. А перед вами он сейчас пойдет развертывать свою Шехеразаду… Здесь, во втором этаже, он живет сам, внизу – служащие, а в третьем – любовница его. Только ее он нам не покажет. У него на острове еще две виллы – на чайной и на кофейной плантациях, и в каждой вилле еще по любовнице. Мы сидели в комнате, убранной в мавританском стиле. Оживленно вошел Чохов. Он по‑ детски сиял, как будто сейчас перед ребенком должна была распахнуться дверь на залитую огнями елку. – Ну‑ с! Вот‑ с! – обратился ко мне Чохов. – Не угодно ли поглядеть. Комната в чистейшем мавританском стиле! Много я на нее потратил времени и средств. Вот, например, табуреточка… Я уже раньше обратил внимание на круглые табуретки, чудесно вырезанные из черного дерева. – Вот! Табуреточка‑ с!.. Возьмите в руки! – Да я и так вижу, прекрасная табуретка. – Ну, возьмите же в руки! – просящим голосом обижаемого ребенка сказал Чохов. Капитан Целинский мне шепнул: – Возьмите! Доставьте хозяину удовольствие. Я взял табуретку за ножку, табуретка как приросла к полу, тяжесть неимоверная. Я в недоумении пробормотал: – Что такое? Чохов в восторге хохотал. Остальные улыбались. Бакшеев стал мне объяснять: – Это, вы думаете, черное дерево? Не черное, а железное. Ему цены нет. Ни топор, ни рубанок его не берут, только пила и рашпиль. Клей не клеит, все собрано на шурупах. Штучка, я вам доложу, замечательная, достойная музея.
Чохов сказал: – Проведите‑ ка ногтем по полировке. Ну, проведите же, я вас очень прошу. Покрепче нажимайте, не бойтесь. Видите, никакого следа, ха‑ ха‑ ха!.. Я вам одну такую табуреточку на пароход пришлю в подарок. Пошли дальше. Комната в индусском стиле. Над огромным камином арка лестничными ступенями, и на каждой ступени по статуе Будды различнейших размеров. Чохов указал на статую средних размеров и лукаво попросил: – Возьмите‑ ка в руки. Я засмеялся: – Опять в руки? Сзади зашептали: – Возьмите! Возьмите! Неужели тот же фокус? Взял в руки – опять «как приросла». Из чистого золота статуя, около трех пудов весом. Чохов сиял. Повел дальше. Мало разнообразной оказалась чоховская Щехеразада. Ничего, что бы затронуло и взволновало душу. Все должно было изумлять лишь своею дороговизною, тяжестью, редкостностью. Мы откровенно зевали. Кончив осмотр, пили чай с чоховских плантаций, с индусскими печеньями и мартелевским коньяком. Разговоры совершенно истощились. Мы сказали, что нам пора. Чохов оживился, позвонил. С почетом проводил до кареты. Опять стояли длиннобородые индусы с факелами. Карета весело ринулась прочь. Ночью я лежал у себя в каюте. Было томяще жарко, хотя я перед сном принял холодный душ. Я тогда не знал, что в подобных случаях нужно брать душ горячий, сколько можно вытерпеть. Иллюминаторы каюты были открыты. Электрические огни города, отражаясь в воде, серебряными зайчиками прыгали по потолку каюты. На пароходе грузили уголь, гремели лебедки, кричали и ругались матросы. Тело противно липло. Конечно, все‑ таки честь ему, что он не пьянствует с утра до утра, что не поливает шампанским дорожек сада. Медленно наваливалась тяжелая дремота. Вот сидит он сейчас у себя на даче с русскими петушками под тропическими пальмами. Черная табуретка давит тяжестью пол, золотой Будда двусмысленно улыбается над камином. Самодовольно улыбается хозяин, вспоминая изумление юного врача. Потом лениво встает, отправляется наверх к любовнице и без подъема, без порыва получает от нее полагающуюся ему дань притворной страсти. Как скучно быть богатым!.. Как скучно!
Через десять лет Чохов покончил с собою: увлекся биржевою игрою и совершенно разорился. Был он так богат – зачем ему нужна была игра? Должно быть, искал в ней того же, чего тщетно искал в черных табуретках и золотых буддах.
Euthymia
Насмешка судьбы соединила друг с другом самого счастливого человека с самым несчастным. Леонид Александрович Ахмаров был талантливейший инженер‑ строитель, один из лучших советских архитекторов. Каждая его постройка вызывала шум и разговоры. Она была оригинальна, ни на что прежнее не похожа и покоряла красотою, жадною любовью к жизни и мужественностью духа. Начинала светиться душа, когда глядел человек на благородные линии его зданий, на серьезную, чисто эллинскую радостность их, осложненную современною тонкостью и сложностью. Леонид Александрович много зарабатывал. Был красив, молод, здоров. Прекрасный теннисист и конькобежец. Во всем ему сопутствовала удача. Жена его Люся была собранием множества болезней и множества несчастий. Восход ее жизни был ярок и многообещающ. Студенткой университета она была принята в студию Станиславского, там все носили ее на руках. Станиславский повсюду говорил торжествующе, что появилась в Советском Союзе первоклассная трагическая актриса с огромным темпераментом. И вдруг все оборвалось. У Люси открылся туберкулез кишечника. Рухнули надежды на артистическую дорогу. У ней много было и еще болезней. Прирожденное сужение аорты. Рвущие мозг мигрени, доводившие почти до помешательства. Сколько она проглотила пирамидона, фенацетина, кофеина! И только незадолго до смерти выяснилось, что мигрени вызывались скрытою малярией, не разгаданною врачами. Все почти время Люся проводила в постели. А была при этом полна огромной энергии, не имевшей приложения. Изнывала от страстной жажды материнства, но врачи запретили иметь детей. Оба они сильно и прочно любили друг друга. Машина мягко неслась по гудронированному шоссе дачного поселка. Леонид Александрович возвращался из Москвы с дневного диспута в Политехническом музее об его последней постройке – Всесоюзном Дворце физкультуры. Нападали, защищали, но в том сходились все, – что это будет одно из замечательнейших зданий Москвы, что оно, пожалуй, даже знаменует нарождение в архитектуре нового, советского стиля. Потом был банкет. Голова кружилась от шампанского и восхвалений. Дубы и сосны просеки чернели высокою стеною, закрывая заходящее солнце. Как всегда после временного отсутствия, все вокруг было по‑ новому мило, неожиданно значительно. Машина въехала в ворота дачи. В саду, около куста цветущей жимолости, лежала в гамаке Люся и смотрела на заходящее солнце. Лицо у ней было бледное и страдающее. Она медленно перевела глаза на входившего в сад мужа и встрепенулась. – Ну, иди скорей, рассказывай! Расспрашивала о всех подробностях диспута, жадно глядя огромными черными глазами, расспрашивала серьезно и требовательно. Леонид Александрович сидел возле гамака на березовом пне, рассказывал, а в душе было горько: в какой он живет яркой, интересной жизни, а она тут вяло прозябает в одиночестве и непрерывных страданиях. Кончил рассказывать, припал головою к ее плечу. – У тебя очень страдающее лицо. Плохо тебе? Она нетерпеливо повела плечами. – Это совсем не важно! – И оживилась. – Знаешь, я сейчас лежала и смотрела вон туда. Березы стоят огромные, тихие‑ тихие. Зелень под солнцем такая яркая, зеленая до невероятности! И как будто все замерло в благоговении. Как хорошо! Какая красота! – повторяла она в упоении. – И воздух какой, вдохни всею грудью! Ой, Леня, как у нас тут хорошо!.. И… ой‑ ой! Смотри‑ ка, Анна Павловна идет гнать меня домой! По дорожке шла, подергивая головою, худенькая старушка и лукаво улыбалась. – Людмила Александровна, солнце садится, нужно домой. – Да уж вижу, идете отравлять мне жизнь!.. Ох, Леня, какая это отравительница жизни, если бы ты только знал!.. Ну, что ж делать! Нужно идти. Анна Павловна сконфуженно улыбалась, и кожа темени светилась сквозь седоватые, очень редкие волосы. Пошли к дому. В цветнике к вечеру сильнее пахло левкоями и резедой. На застекленной террасе кипел самовар. Анна Павловна села к нему. Леонид Александрович сказал нерешительно: – В филармонии объявлен концерт. Пятая симфония Шостаковича. Взять и для тебя билет? – Что за вопрос? Конечно! – Люся, ведь после этого опять на несколько дней придут твои ужасные мигрени. – И из‑ за этого отказываться от радости! Какая нелепость! Очень прошу тебя не опекать меня. Обязательно возьми. Он пожал плечами и сказал покорно: – Хорошо. С говором и смехом взошла на террасу молодежь: комсомолец‑ вузовец Борис, брат Леонида Александровича, и две племянницы Люси – сероглазая хохотунья Ира и чернобровая Валя с насмешливыми глазами. Все были в теннисных костюмах, с ракетками. Перебивая друг друга, стали рассказывать: приезжал в гости к Куприянову чемпион по теннису, знаменитый Кидалов. Борька играл с ним сингль, конечно, проиграл, однако взял два гэма. Вот так Борька наш! Все‑ таки два на шесть! Борис сказал брату: – Кидалов много слышал про тебя и очень жалел, что не застал сегодня. В следующее воскресенье опять будет здесь и был бы рад сразиться с тобою. – С удовольствием. Таким игроком интересно быть и побитым. Леонид Александрович был очень рад. Он самозабвенно любил теннис – вольность и разнообразие движении в нем, красоту и удобство теннисных костюмов, упоение от удачно посланного или принятого мяча. А тут еще встреча с таким мастером, как Кидалов. Всегда, когда у него была радость, Леониду Александровичу было стыдно перед Люсей, больно, что она в ней не может участвовать, и поднималась к ней особенная нежность. Молодежь ушла гулять. У Люси глаза были очень бледны, она с трудом поднялась со стула: начинался скрытый припадок малярии. Леонид Александрович подал ей руку, чтоб отвести в ее комнату. Но Люся сурово сказала: – Не надо. Я с Анной Павловной. Иди к себе работать. В просторной спальне от открытых окон стояла сыроватая ночная свежесть. Анна Павловна грела постель, Люся причесывалась на ночь. Разделась, подошла к постели, сказала устало: – Какая я счастливая! Уж не нужно раздеваться, не нужно причесываться, все позади. А постель какая мягкая, какая нагретая! – С наслаждением завернулась в одеяло. – Ой, как хорошо!.. Как тепло! – Притянула за руку Анну Павловну и шепнула: – Анна Павловна, милая! Я вам так благодарна за вашу всегдашнюю заботу обо мне! Я не представляю, что бы я без вас делала. Мне только перед вами не стыдно страдать. Анна Павловна изумилась. – Вы – благодарны мне! Я никогда не смогу отблагодарить вас за то, что вы для меня сделали. Люся засмеялась, махнула рукой и сказала: – Ну, покойной ночи! Знакомство их началось так. Года два назад, в слякотный осенний день, Люся шла через Патриаршие пруды и увидела на скамеечке маленькую женщину с трясущеюся головою. Лицо женщины, мокрое от мелкого дождя, застыло в таком страдании и отчаянии, что Люся невольно повернула к ней, села рядом и заговорила. Старушка отшатнулась. Но Люся была мягко настойчива, и постепенно старушка все рассказала. История была простая. У нее умерла от тифа единственная дочь восемнадцати лет, вузовка, в которой была вся ее жизнь. Люся с жадным участием расспрашивала, и старушка с радостью рассказывала, какая ее девочка была талантливая, красивая, добрая, как ее все любили. Люся просидела со старушкой под зонтиком два часа. Старушка плакала, а Люся ей говорила, говорила горячо и долго. Ни Анна Павловна, ни сама Люся не смогли бы передать, что именно говорила Люся. Дело было не в словах, не в мыслях, не в логике. Действовала спокойная мягкость голоса, несокрушимая вера в жизнь, ясно ощутимое, жаркое сочувствие. Как будто музыка звучала, серьезная и торжественная. Анна Павловна слушала и облегченно плакала. После этого Анна Павловна несколько раз была у Люси. Эта больная, уже негодная для жизни женщина непонятным образом давала ей силу нести горе и опять привязала ее к жизни. Вышло как‑ то так, что Анна Павловна поселилась у Люси и стала в доме совершенно незаменимой: заведовала хозяйством, ухаживала за Люсей, чинила белье и платье, И решительно отказывалась от вознаграждения. Жила же тем, что шила на заказ. Люсю она любила сильною, благодарною любовью, окружала материнскою заботою, в нее вкладывала весь огромный запас любви, который оставался в ее душе неистраченным после смерти дочери. И обеим было хорошо друг от друга.
Утром Леонид Александрович проснулся по‑ обычному в мрачном настроении. Еще отуманенный сном, он только ощущал владевшую душою мутную тоску, но не мог бы даже ответить, с чего она. Вечные дома болезни. Вообще всегда что‑ нибудь мешает полной радости. Ах да, вот что сейчас главное: Борис. Скоро из‑ за неуспешной учебы ему придется покинуть вуз. Куда, к чему его приспособить? Перед необходимостью всякого решительного действия Леонид Александрович терялся и становился беспомощным. С Люсей надо посоветоваться. Комната ее была уже прибрана. Люся, одетая, лежала на кушетке и читала. В раскрытые окна сквозь листья ясеней рвались в комнату запахи сада, зеленый солнечный свет, стрекот и птичий гам. Люся рассеянно протянула мужу руку и, полная большой внутренней сосредоточенности, медленно стала читать из книжки:
Тени сизые смесились, Цвет поблекнул, звук уснул; Жизнь, движенье разрешились В сумрак зыбкий, в дальний гул… Мотылька полет незримый Слышен в воздухе ночном… Час тоски невыразимой! Все во мне – и я во всем…
Леонид Александрович нежно поцеловал ее и спросил: – Чье это? – Тютчева. В глазах Люси он прочел ту бурно кипящую радость, которая ею овладевала при художественных или умственных переживаниях. Он нерешительно сказал: – Мне хочется поговорить с тобою об одном деле, но, может быть, потом? Это не к спеху. – Нет, отчего! Говори сейчас! – О Борисе. Беда мне с ним. Мальчик он добрый, но какая умственная пустота и какое легкомыслие! Наукой не занимается, курса, наверно, не кончит. И думает только о теннисе. Говорить с ним совершенно безнадежно: он всею душою рад пойти мне навстречу, но что способен вместить этот низкий и отлогий лоб спортсмена, кроме дум о теннисе и футболе? Он угрюмо зашагал по комнате. Люся спокойно ответила: – Страшного тут ничего нет. Лобика ему не переделаешь. Нужно мириться с тем, что есть. – Это довольно печально. – В нынешнее время ничего не печально. Отчего ему не стать, например, инструктором по теннису? Чем это плохо? Пусть переведется в физкультурный институт. Что у тебя за склонность все видеть в мрачном свете и сейчас же падать духом! А по‑ моему, как бы было хорошо, если бы взамен постылой термодинамики и дифференциального исчисления у него явилась работа, в которой бы он горел душою. Ведь это же красота! Как я буду рада за него! Леонид Александрович все больше светлел. Он подсел к Люсе, прижал ее ладонь к своей щеке. – Поговоришь с тобою – и сразу как‑ то становится на душе крепко. Подумаю. Это выход. – Встал и весело сказал: – Ну, пойду купаться! Странный встречается народ среди художников. Публика читает юмориста и покатывается со смеху, а сам он угрюм и в жизни никогда не смеется. С самою искреннею ненавистью писатель громит мещанство, а сам не живет как мещанин только потому, что живет как владетельный принц. Смеясь, умиляясь, любя, ненавидя, художник в творчестве своем искренне и сильно переживает соответственные чувства. А в жизни проявляет их очень мало. И в творчестве его нет никакой фальши! Этим он в корне отличается от художников неискренних, приноравливающихся, чувствующих про себя одно, а выражающих другое. Таких художников читатель раскусывает скоро и не стоит перед их биографией в недоумении, как перед биографией, например, Некрасова, Достоевского или Гейне. Творчество Леонида Александровича дышало мужеством и благоговейною, чисто религиозною любовью к жизни. Но сам он был к жизни мрачно равнодушен, она не зажигала его, в будущем он опасливо ждал от нее самого плохого. Был косен и неактивен. В углах губ его красивого лица всегда лежала угрюмая складка. И часто Люся говорила ему: – Леня, Леня, почему у тебя всегда такое нерадостное лицо? Да оглянись вокруг, погляди, как жизнь хороша!.. Вот погоди! Вдруг какому‑ нибудь там верховному существу взбредет в голову мысль устроить суд над людьми. Тогда оно тебе скажет: «Тебе было дано в жизни так много, а как ты к этому относился? Ничего не замечал». И даст оно тебе подзатыльник, и ты кувырком полетишь в бездну скуки, ничтожества и равнодушия. И поделом тебе будет! Сама несчастная, кругом обделенная жизнью, Люся была подлинною музою Леонида Александровича, вдохновлявшею его на бодрость и радость.
У Люси стали сильно разбаливаться зубы. В начале августа она поехала в Москву к зубному врачу. На обратном пути полил дождь с холодным ветром. Она вышла из машины продрогшая, бледная, Леонид Александрович заботливо спросил: – Ну, что? – Еще беда! И без того своих зубов почти уже нет, а тут: три зуба вырвать, две коронки, протез… Совсем хочет опустошить мой рот, И сам говорит: «Уж не знаю, на чем мне прикрепить протез». Господи, что же это!.. Ну, да ничего! Но в потускневших глазах Леонид Александрович прочел отчаяние. Она прошла к себе, попросив прийти Анну Павловну. Начиналась жестокая мигрень. Весь день она мучилась несказанно. Анна Павловна клала ей на голову горячие компрессы, поддерживала лоб при мучительных позывах на рвоту. К вечеру Люся заснула. К ночи позвала Леонида Александровича. Лежала успокоенная, с ласковым, измученным лицом. Он тихо целовал ее худые руки. – Трудно тебе, бедная моя! – Ну, бедная! Сейчас ничего. Вот утром – да! Пала духом. Тогда стала бедная. А это – самое страшное преступление, какое только можно себе представить, – пасть духом. Тогда убивается все, и право жить на свете остается только за счастливчиками. Он продолжал целовать ее пальцы, а сам думал: «Как может она жить в этих непрерывных бедах? Я бы уж давно покончил с собою». Большие, черные глаза Люси засветились. Она говорила мечтательно: – Ты сказал: трудно. Мне недавно пришло в голову: трудно, когда человек думает о будущем или прошедшем. А без этого жить всегда можно. Как все живое, кроме человека, – не заглядывать в будущее, не вздыхать о прошедшем. Как это у Тютчева? Погоди.
Не о былом вздыхают розы И соловей в ночи поет; Благоухающие слезы Не о былом Аврора льет; И страх кончины неизбежной Не свеет с ветки ни листа. Их жизнь, как океан безбрежный, Вся в настоящем разлита.
Леонид Александрович думал: «Она настойчиво вырабатывает для себя особую, свою философию преодоления страданья». Люся говорила: – Вот я спрашиваю себя: ну, если не думать о прошедшем и будущем, чем мне сейчас плохо? Зубы не болят, голова прошла, на душе тихо, в спальне моей так уютно, в окно смотрит Юпитер… И ты возле меня… О моя дорогая рука! Она гладила его руку, сиявшими любовью глазами смотрела на него и вдруг сказала: – Ничего, что ты в жизни такой нытик. Ты все‑ таки будешь творцом советского архитектурного стиля, от которого радостно улыбнется весь мир… Да, да!
Веселым солнечным утром Люся рыхлила в цветнике землю вокруг тубероз и подвязывала к палочкам их вытянувшиеся, пышно зацветавшие головки. Вышел из дома Леонид Александрович. – Я сейчас еду в Москву. Нужно тебе там что‑ нибудь? – Ой, как хорошо! Нужно очень. Сейчас, когда я вот здесь смотрела с обрыва на заречные дали, мне вдруг вспомнилась одна наша факультетская лекция о Демокрите, греческом философе. Особенно одно его изумительное слово – euthymia. И захотелось хорошо познакомиться с ним. Пожалуйста, поищи его у вас в библиотеке или еще где‑ нибудь и привези сегодня же. Леонид Александрович неохотно возразил: – Как же его искать? – Только не говори себе с самого начала, что это невозможно. Если не на русском, то, наверно, на немецком найдется перевод дошедших до нас его отрывков. Только чтобы в подлиннике, а не в пересказе ученого тупицы. В университетской фундаментальной библиотеке, наверно, найдется. Необходимость всякого энергичного действия вызывала у Леонида Александровича тоску. Люся внимательно посмотрела на него и настойчиво сказала: – Леня, преодолей себя. Мне очень нужно. Ну как при желании не найти, – где? В Москве! Он ответил с сомнением в голосе: – Постараюсь. Оказалось, найти было совсем нетрудно. Как раз только что вышло в русском переводе издание всех отрывков Демокрита, и Леонид Александрович с торжеством привез купленную книжку. Люся с жадностью сейчас же принялась читать. Читала до вечера и сердилась, когда ее отрывали. К ужину она вышла с прочитанною уже книжкою. Люся обладала редкою способностью очень быстро читать и усваивать прочитанное. Ужинали на застекленной террасе. Была половина сентября, но стояла такая теплынь, что все рамы были отодвинуты и теплые волны аромата тубероз плыли с цветника на террасу. Небо непрерывно дрожало тусклыми взблесками. Голубоватые зарницы перебегали с тучки на тучку, на миг выделяя их темные силуэты. Вся природа как будто была полна смутной нервной тревоги. Огромные черные глаза Люси блестели, лицо было необычно оживлено. Как будто большим праздником была охвачена душа. Она сказала: – Ну, молодежь, слушайте и вы. Может быть, и вам будет интересно. Дрожащими от волнения пальцами она перебирала по закладкам листы. – Вот! Во‑ первых: огромный, всеобъемлющий гений. Путем почти одной интуиции он строит миропонимание, которое только через десятки веков было подтверждено наукой. Вы только послушайте! Все вещество состоит из атомов. Миров бесчисленное множество. Ничего не возникает из ничего. Люди явились на свет подобно червякам, без всякого творца и без всякого разумного основания. Борьба за существование научила людей всему. Ощущения и мысли – только изменения тела… Это все он говорил больше двух тысяч лет назад! – в восторге воскликнула Люся. Леонид Александрович мягко положил руку на ее локоть. – Люся, не так страстно! Разволнуешься – не будешь спать ночь. Она сердито сверкнула глазами. – Господи! Знаешь ли ты хоть какую‑ нибудь радость, из‑ за которой не побоялся бы бессонной ночи! И продолжала говорить. Она горела, глаза светились жарким, как будто собственным светом. Вся они была в полном упоении от встречи с великим умом эллинской древности. Леонид Александрович думал: да, радости такого размаха, какую сейчас переживает Люся, сам он, может быть, никогда в своей жизни не знавал. Даже самый яркий подъем вдохновения мутнел у него от мысли: «Не одолею, ничего не выйдет! » И удивительно, как из всего вокруг она умеет извлекать радость – из большого и малого. Симфония Бетховена и писк зверюшки в ночном болоте, великий человеческий подвиг и земляника со сливками, – ото всего она в восторге, обо всем: «Ой, как хорошо! » Люся продолжала: – В этой же книжке приведено: Сенека называл Демокрита «самым тонким из древних». А кто его у нас сейчас знает? Никто. Теперь вот! Самое главное. Слушайте. В чем высшее благо? Важно только одно: «euthymia». «Eu» по‑ гречески значит «хорошо», «thymos» – «дух». Переводчик в этой книжке переводит: «хорошее расположение духа». Хорошее расположение духа!.. Человек вкусно пообедал, закурил сигару, прихлебывает кофе – вот хорошее расположение духа. Но как перевести? «Прекраснодушие», «благодушие»… Это все у нас уже с совершенно определившимся значением. Нужно какое‑ то особенное слово. По‑ моему, вот какое: «радостнодушие». Слушайте же! Леонид Александрович обеспокоенно переглядывался с Анной Павловной. Подъем даже для Люси был совершенно необычный, внутреннее пламя как будто сжигало ее. Но останавливать ее было бесполезно – только сердить. Люся читала по книге: – «Цель – радостнодушие. Оно не тождественно с удовольствием, как некоторые по непонятливости своей истолковали, но такое состояние, при котором душа живет бодро и без забот, не возмущаемая никакими страхами, ни боязнью демонов, ни каким‑ либо другим страданием». Демокрит называет такое состояние также бесстрашием и счастьем… Вот! Правда, замечательно? – Замечательно! – отозвался Леонид Александрович. Анна Павловна сочувственно кивнула головой. Молодежь неопределенно промычала. Она осталась глубоко равнодушной. Миропонимание Демокрита было для них банальнейшими аксиомами, а «радостнодушия» у них самих было столько, что проповедание его казалось странным. Они с недоумением смотрели на восторженное оживление Люси. Поговорили, сколько требовала вежливость. Ира переглянулась с Борисом и Валей. – Какая ночь замечательная! Пойдемте, ребята, пройдемся к реке! – Пошли! Шумно разговаривая, они скрылись в тревожно сверкавшей зарницами тьме. Люся с любовною улыбкою перелистывала книгу. Она сказала усталым голосом: – Ясность духа, бесстрашие перед жизнью и перед страданьями – вот счастье! Леня, дорогой мой, как бы я хотела, чтобы ты почувствовал, сколько в этом счастья! А ты все измысливаешь себе каких‑ то «демонов»! Ой, как я боюсь: вдруг эти демоны прокрадутся и в твое творчество!.. Вдруг она замолчала. Глаза взглянули растерянно. Еще более побледневшее лицо склонилось на плечо. Книга упала. И Люся всем телом заскользила с кресла на пол. Борис мчался в машине Леонида Александровича в Москву за профессором Багадуровым, всегда лечившим Люсю.
Догоравший костер вспыхнул последним ярким светом и теперь чуть тлел, угасая. Люся быстро приближалась к смерти. Она стала малоразговорчива. Все силы ее были устремлены на преодоление темных волн, набегавших на душу, на смотрение поверх этих волн, в широкую даль, где она хотела видеть блеск и свет. Однажды она сказала мужу: – А знаешь, Леня, в смерти определенно есть какая‑ то скрытая радостность. И умирать, оказывается, очень интересно. Вдруг настолько становишься выше жизни! Я никак ничего этого не ожидала. Ой, как хорошо! Леонид Александрович хотел переехать с нею в Москву. Но она упорно отказывалась. – Довольно лечений и курортов. Ничего мне уж не поможет, а я хочу видеть желтеющие березы, сверкающие в воздухе паутинки, трепеты воробьиной ночи. С каждым днем она все больше худела и слабела. Малокровие быстро усиливалось. В ушах стоял непрерывный, очень тягостный звон. Леонид Александрович, низко опустив голову, сидел возле ее постели. Дождь хлестал в окна, небо было серое, ветки ясеня бились под ветром, бросая желтые листья в воздух, полный брызг. Люся лежала вытянувшись, с закрытыми глазами, и тихим голосом говорила, как будто сама с собою: – Какой странный звон в ушах! Как будто тысяча кузнечиков стрекочет кругом. Вспоминается детство, наше Опасово, залитый июльским солнцем большой наш сад.
А там вдали сверкает воздух жгучий, Колебляся, как б
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|