Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Революционные дни в Ставке и отречение государя от престола 10 страница




Государь был один, стоял в глубине комнаты, около письменного стола, и неторопливо, как мне показалось, спокойно собирал разные вещицы, видимо, для укладки.

«Спрошу у него самого!.. Скажу про свои сомнения, вот сейчас, пока он один и не занят? – вдруг мелькнуло в моих мыслях. – А если это покажется ему лишним? » Но я уже входил в кабинет.

– Что, Мордвинов? – спросил государь.

– Ваше Величество, – волнуясь и сбивчиво заговорил я, – я только что был у генерала Вильямса, проститься с ним перед нашим отъездом, и он мне очень настойчиво советует пока оставаться здесь… Говорит даже, что это почему-то будет полезнее для вас… Ваше Величество, ведь вы меня знаете… мои вещи уже в поезде… а сам я не знаю, как теперь быть…

Как вы думаете, что будет лучше для вас? Быть может, вам и действительно будут когда-нибудь нужны преданные люди, находящиеся здесь? Или…

– Конечно, оставайтесь, Мордвинов, – как мне показалось, без колебаний и даже с ударением на слове «конечно» сказал государь, порывисто приблизился ко мне, обнял и крепко, крепко поцеловал.

Через несколько минут я уже ехал с другими товарищами по свите на станцию в императорский поезд, куда еще раньше уехал с вещами мой старый Лукзен.

Я был весь под впечатлением моего свидания с дорогим государем, мне так трудно было успокоиться.

О, если б я тогда почувствовал, мог уловить хотя бы ничтожное колебание в его словах…

Лукзен еще больше расстраивал меня своими уговорами:

– Съездите хоть на денек домой, успокойте Ольгу Карловну и дочку… а то они будут очень уж убиваться, если вы теперь не приедете…

Императорский поезд уже стоял на станции. Недалеко от него на так называемой царской платформе находился и поезд вдовствующей императрицы, которая также намеревалась уехать в тот же день[15].

Государя ожидали на вокзал не ранее как через полчаса, и не знаю почему меня сейчас же потянуло проститься и с государыней…

Я очень любил императрицу Марию Федоровну и за время моей службы при Михаиле Александровиче привык к ней.

Любил ее за то, что она издавна тепло относилась к отцу жены, ко всей моей семье и, как чувствовалось, отчасти и ко мне самому. Любил ее не только как супругу чтимого мною императора Александра III, но и как глубоко страдающую женщину, на хрупкие плечи которой уже с юных лет столько раз ложилось непосильное горе.

«Кто знает, увижу ли я ее еще когда-нибудь? – шевельнулось в моих мыслях. – А может быть, я буду еще для чего-нибудь ей нужен? » – и я вошел в ее вагон.

Обо мне доложили, и Ее Величество сейчас же меня приняла.

Государыня была одна и, когда я вошел, писала что-то в своей книжечке-дневнике, как мне показалось.

Не помню, в каких сбивчивых выражениях я объяснил ей, что пришел проститься, что вынужден на неопределенное время остаться здесь, и, передав ей свой разговор с генералом Вильямсом, спросил:

– Ваше Величество, как вы думаете об этом, как лучше поступить? Генерала Вильямса я уважаю, но все же знаю недостаточно близко, хотя и чувствую, что он любит государя.

– Конечно, да, – ответила императрица, – он настоящий джентльмен и очень любит государя.

– Ваше Величество, – взволнованно закончил я, – я остаюсь тогда здесь – не знаю, на сколько, но убедите государя возможно скорее уехать за границу, пока Временное правительство тому не препятствует. Это тоже настойчиво советует и генерал Вильямс. Несмотря на болезнь великих княжон, это возможно… Ведь возят в поездах тяжело раненных…

Я не помню, что ответила на это государыня, кажется, даже промолчала, но по ее лицу вынес впечатление, что так, вероятно, и будет.

Вскоре прибыл на вокзал государь. Мы, свита, завтракали отдельно в императорском поезде, а Его Величество оставался очень долго в киевском поезде у государыни.

Затем мы все ходили прощаться с Ее Величеством в присутствии государя и вернулись к себе в вагон.

Я взял себе на память о дорогом минувшем прошлом простое, уже никому более не нужное деревянное кольцо от салфетки, на котором было выжжено гофмаршальскою частью мое имя, и написал для отправки с Лукзеном, отправлявшимся с моими вещами в поезде, короткую записку жене, прося ее не волноваться, указывая, что вынужден ненадолго остаться в Ставке, а на словах просил старика не тревожить жену излишними намеками и предположениями о моем аресте.

О том, что меня действительно предполагали арестовать в Петрограде, говорил впоследствии моему товарищу по академии генералу Барсукову и великий князь Сергей Михайлович, также остававшийся в Ставке.

Он выражал поэтому сначала даже неудовольствие, что генерал Барсуков сделал «неосторожную» попытку приютить меня временно, в первые дни, в своем артиллерийском штабе. Потом великий князь понял мое положение, хотя я и не говорил ему об обстоятельствах, его вызвавших.

 

* * *

 

В это же время распространился слух, что какие-то представители Временного правительства прибыли в Могилев, чтобы сопровождать поезд государя и якобы «оберегать его путь» от всяких «случайностей»…

Хотя и немного смущенно, они все же начали разыгрывать роль какого-то начальства, приказали прицепить свой вагон к императорскому поезду и не позволили офицеру конвоя сопровождать поезд.

Графу Граббе с большим трудом удалось «устроить» туда лишь трех ординарцев урядников, да и то без оружия.

О состоявшемся уже постановлении о лишении свободы государя61 мы не знали, а я даже в те минуты и не догадывался.

Наоборот, как сейчас помню, ко мне подошел один из молодых чинов штаба, собравшихся тогда на проводы, и, вынимая из синей папки телеграмму, прочитал ее мне, как казалось, с полным удовлетворением, хотя и добавил при этом: «К чему тогда эти депеши? »

Это была старая телеграмма князя Львова, кажется, полученная в Ставке еще раньше в ответ, вероятно, на запрос генерала Алексеева и в которой было сказано: «Временное правительство постановило разрешить бывшему императору беспрепятственный проезд до Царского Села для пребывания там и для дальнейшего следования на Мурманск».

Помню, что эта телеграмма меня все же очень успокоила, как и иностранных военных агентов, намеревавшихся ранее провожать поезд до границы.

Помню и то, что князь Долгоруков как гофмаршал намеревался возбудить вопрос о приглашении прибывших депутатов к высочайшему обеду в поезде, как это бывало обычно и ранее по отношению к начальникам дорог, сопровождавших императорский поезд; мы ему это категорически отсоветовали – это было бы действительно более чем наивно.

Я видел их лишь издали, этих трех или четырех «делегатов», стоявших на рельсах, среди вагонов, о чем-то оживленно совещавшихся. Их невзрачные фигуры во мне, никогда ранее не обращавшего никакого внимания на внешность, на этот раз вызвали какое-то гадливое отвращение. С гадливым чувством я думаю о них и теперь.

Как оказалось потом, они рассматривали список сопровождавших и запретили прямодушному и преданному государю адмиралу К. Д. Нилову следовать в поезде.

В те недостойные, безумные дни даже среди думающих людей Ставки преобладало глупое до наивности мнение, что пребывание около государя графа Фредерикса, генерала Воейкова и адмирала Нилова может вызвать лишнее возбуждение толпы.

О том, что государя постановлено было лишить свободы, не обмолвился ни одним словом и генерал Алексеев, пришедший проводить государя и ожидавший Его Величество в коридоре его вагона и, вероятно, об этом уже знавший.

О таком, не имеющем названия постановлении, покрывшем навсегда позором лиц, его подписавших, я узнал лишь случайно из газеты, на второй, кажется, день по его опубликовании.

Около 4–5 часов вечера государь, простясь со своей матушкой, покинул ее вагон и направился в свой поезд, стоявший на соседнем пути. Собравшиеся на проводы отдавали честь и обнажали головы…

Находившийся на пути следования государя бедный адмирал Нилов низко-низко наклонился и на виду у всех поцеловал долгим поцелуем руку государя.

Его Величество не спеша вошел в вагон, показался у окна, и поезд стал медленно отходить от Могилева.

– Вот до чего мы дожили, – вырвалось у меня с горечью в обращении к генералу Алексееву, стоявшему недалеко от меня.

– Это все равно должно было бы быть, – после краткого раздумья, но уверенно возразил он мне, – если не теперь, то случилось бы потом, не позднее, чем через два года!

Что этим он хотел сказать? Почему упомянул даже о сроке? Были ли его слова лишь жалким наивным самооправданием или в них слышалось его страшное мнение о людях моей Родины?

Я глядел на собравшуюся кругом поезда, еще с утра, громадную толпу людей, сосредоточенно-молчаливую, почтительную, в большинстве грустную, подавленную… Почти весь Могилев собрался на эти печальные до отчаяния проводы.

Я видел слезы у многих. У этих мне теперь хотелось спрашивать ответа. Я чувствовал, что не одно любопытство привело их сюда.

Они пришли провожать не низложенного врага монарха, а покидавшего их своего природного, чтимого царя.

Этот русский народ не понимал всего совершившегося и не поймет никогда; он всегда думал иначе, чем его думские представители и «русские» генералы…

Он думал: «Нет, так не должно было бы быть, ни теперь, ни потом… Это все лишь господа наделали, потому что царь нашу руку держал…»

«Пусть будет Бог им судья! »

 

* * *

 

Утром на следующий день, 9 марта, около 11 часов императорский поезд, следуя через Оршу, Витебск и Гатчину, прибыл в Царское Село.

Судя по короткому рассказу, слышанному мною впоследствии от К. А. Нарышкина, и по словам моего старика Лукзена, этот недолгий, в большинстве, в ночные часы совершившийся переезд прошел почти совершенно так же, как и ранее.

Только в отличие от прежнего времени после короткого обеда, не собирались вместе а сидели большей частью по своим отделениям, подавленные и молчаливые.

Государь оставался почти все время также в своем кабинете.

Предположений о лишении государя и его семьи свободы со стороны ехавшей свиты в пути не возбуждалось.

Они, видимо, не знали, сказал ли вообще что-нибудь об этом Алексеев Его Величеству при отъезде из Могилева, да и присланные для «охраны» депутаты находились у себя, в своем прицепленном вагоне, и в свитском помещении не появлялись.

Как бывало всегда и раньше, утром, перед самым подходом поезда к Царскому Селу, все сопровождавшие лица свиты надели шинели и собрались в салоне вагона-столовой, чтобы проститься с Его Величеством.

Государь вышел к ним также готовый уже покинуть поезд.

Его Величество сердечно благодарил всех за службу, просил их повиноваться Временному правительству и, пожелав всем всего хорошего в дальнейшей жизни, каждого поцеловал при прощании.

Сам государь и все они были чрезвычайно взволнованы.

Бывший в тот день дежурным флигель-адъютант полковник герцог Н. Н. Лейхтенбергский в своем напечатанном рассказе так говорит об этом последнем прощании: «Когда поезд подходил к Царскому Селу, я спросил у государя, не имеет ли он передать мне какие-нибудь указания, распоряжения или желания.

Государь ответил: «Я прошу вас подчиниться Временному правительству. Это мое единственное желание и моя единственная просьба». Он повторил эти слова и всем лицам свиты, которые сопровождали поезд…»

Когда поезд остановился, Его Величество вышел и в сопровождении гофмаршала князя В. А. Долгорукова отбыл на автомобиле во дворец.

После короткой остановки для выгрузки царского багажа поезд направился, как бывало всегда раньше, в Петроград, где все не жившие в Царском Селе лица свиты, а именно генерал Нарышкин, герцог Н. Н. Лейхтенбергский и лейб-хирург Федоров и разъехались по своим домам.

Один очевидец – офицер, перешедший к революционерам, – наблюдавший прибытие императорского поезда на Царскосельской платформе, в своем рассказе, помещенном в книге генерала Дитерихса, резко отзывался о возмутившем якобы его тогдашнем поведении лиц свиты, прибывших из Могилева с этим поездом.

Хотя меня и не было в то время на Царскосельском вокзале, все же из изложенных выше мною рассказов я вынужден сильно сомневаться, чтобы описанная этим офицером картина могла иметь в действительности тот недостойный характер, как он о ней рассказывает.

Я вынужден сильно сомневаться, потому что: «быстро, быстро разбегаться с вокзала в разные стороны, оглядываясь по сторонам», – именно этим лицам, по приезде в Царское Село, не было никакой надобности.

Все они жили не в Царском Селе, а в Петрограде, и, как было рассказано уже выше, простившись с государем, на этот раз, судя по прощальным словам Его Величества, уже окончательно, продолжали спокойно оставаться в императорском поезде, с которым и доехали до Петрограда.

В искренность рассказов этих лиц, не участвовавших в перевороте и не изменявших государю, я верю.

Двух из них, К. А. Нарышкина и герцога Н. Н. Лейхтенбергского, нет уже более в живых.

Мой долг не только как бывшего их сослуживца, но и как просто человека обязывает меня передать с их слов, как было дело в действительности.

 

* * *

 

Только 2 апреля 1924 года я узнал также о рассказе придворного лакея Волкова, напечатанного в книгах Н. А. Соколова и генерала Дитерихса62, в котором упоминается без всякой, казалось бы, необходимой проверки и моя фамилия.

В книге генерала Дитерихса лакей Волков рассказывает так: «Нарышкин, Мордвинов и Лейхтенбергский были в поезде государя, когда Его Величество приехал в Царское Село после отречения. Приехав во дворец, государь спросил меня про Лейхтенбергского и Мордвинова: «Приехали ли они? » Я побежал и спросил об этом Бенкендорфа, Бенкендорф мне сказал: «Не приехали и не приедут». Я передал его слова государю. Он не подал никакого вида, а только сказал: «Хорошо».

А Мордвинов был одним из любимых государем флигель-адъютантов…»63

Утверждение Волкова, что я находился якобы в поезде государя и доехал в нем до Царского Села, совершенно не верно: меня в тот день в императорском поезде не было.

Как уже подробно и с полной искренностью точно изложено в моих воспоминаниях выше, я в те дни оставался в Ставке, убежденный в полном одобрении на то самого государя.

Я не поехал тогда поэтому и к своей собственной встревоженной семье.

Но в остальном рассказ Волкова, видимо, правдив.

Это ужасное недоразумение, возможное лишь в те, полные всеобщего замешательства дни, тяжело ложится на мое сознание.

Оно может объясняться только одним: мой дорогой государь, будучи сильно угнетен и, вероятно, занятый другими мыслями, не только не заметил моего отсутствия в его поезде, но и совершенно забыл, по приезде во дворец, мой последний, ставший прощальным, с ним разговор в Ставке.

Судя по собственным словам Его Величества, сказанным им графу Бенкендорфу через месяц после отречения, он «только тогда начал понемногу приходить в себя.

Во время же событий в Пскове, в Могилеве и в пути он находился почти в полном забытьи и каком-то тумане…»

Вероятно, вскоре затем государь все-таки вспомнил о моем последнем свидании с ним в Могилеве, иначе я не был бы обрадован получением двух милых дружеских писем от великих княжон уже после возвращения Его Величества в Александровский дворец. В них великие княжны даже не спрашивали, почему я остался в Ставке, вероятно, уже зная об этом от своего отца. Они писали и моей дочери, передавая ей поклоны от «папа и мама».

А я как сейчас слышу слова Его Величества, сказанные мне в тяжелые минуты, с сильным ударением на слове «конечно»: «Конечно, оставайтесь, Мордвинов», и как сейчас ощущаю его крепкий, прощальный, будто надолго, поцелуй.

Мне ли забыть эти мгновения и не запомнить даже звук его тогдашних слов!!!

 

* * *

 

Я много думал впоследствии об обстоятельствах, при которых государь мог узнать о «постановлении», лишавшем его свободы…

От кого и когда он узнал об этом впервые?

Оживляя в своей памяти картину минувших дней, какой она успела запечатлеться во мне, вплоть до переживания тогдашних настроений, я приходил лишь к одному выводу, что очень неопределенное предупреждение об аресте, вернее, намек государь мог получить только непосредственно от одного генерала Алексеева, и притом в самую последнюю минуту при отъезде в Царское Село, когда Его Величество, простясь со своей матушкой, находился уже у себя в вагоне, а поезд готовился к отправлению.

Я думал об этом последнем обстоятельстве с особенным волнением – ведь даже такая весть, сообщенная своевременно, могла стать спасительной: предупрежденный заранее, государь мог, если бы не пожелал остаться в Ставке, направить свой путь не в захлопывавшуюся уже темницу Александровского дворца, а в другое место, к другим, более достойным людям…

Граница союзной Румынии от Ставки была даже ближе, чем далекий Мурманск с его дальнейшим морским переездом, с немецкими подводными лодками по пути.

Представитель полуправославной Румынии в Ставке генерал-адъютант короля Коанда был сердечно привязан к государю; на румынском фронте находился и генерал Сахаров, первая часть телеграммы которого ясно говорила, какой заботливый прием там можно было бы у него встретить.

По пути именно туда легко было найти приют у большинства оставшихся еще верными войск, гордившихся бы оказанным им доверием…

Сколько раз мне приходилось потом выслушивать от многих командиров корпусов, начальников дивизий, командиров полков убежденные заявления, что «…у них-то уж наверное государь нашел бы надежную защиту».

Но не только среди русских войск – среди любой губернии, уезда или глухого угла нашей тогдашней Родины государь мог бы найти безопасное пребывание.

Несомненно, и у нас повторился бы случай, имевший место в 1846 году в Австрии, когда удалившемуся из взбунтовавшейся столицы, даже не особенно любимому императору со всех концов страны предлагалось гостеприимство и убежище.

Наконец, это были все еще те последние дни, когда у государя, несмотря на отречение, еще продолжали, вероятно, по привычке, почтительно спрашивать о его намерениях и не менее почтительно осведомляться: «Куда и когда Его Величество изволит поехать? » В эти же дни своего пребывания в Ставке государь мог свободно ездить в автомобиле, куда ему было угодно, без всякого надзора.

К сожалению, я мог думать о таких возможностях лишь впоследствии; вероятно, не строил таких предположений и сам государь: он был слишком озабочен положением своей семьи и стремился лишь соединиться с нею, да и вряд ли мог в том состоянии, в каком находился, вникнуть в смысл весьма осторожных и неопределенных намеков генерала Алексеева.

Кроме того, он не верил, что предательство по отношению к нему, ставшему бессильным, будет все еще продолжаться. Прощаясь с войсками, он призывал не только их, но и свою свиту повиноваться Временному правительству; он шел открыто навстречу новой власти, стараясь облегчить ее положение. Какое зло и за что даже эти люди могли бы на него теперь замышлять? Но благородство жертвы редко находит отклик в людях, совершивших преступления и отовсюду боящихся возмездия. В своем страхе они не знают границ и даже не останавливаются перед арестом малых детей…

Все же, повторяю, даже эти последние минуты, протекшие после предупреждения Алексеева, не исключали у государя еще возможности защитить себя от этого грубого насилия. Можно было и тогда переменить по своему приказанию путь следования, и если не оставаться в Ставке, то снова перейти в стоявший тут же рядом наготове поезд императрицы-матери и проследовать в нем через Киев на юг.

Генерал Алексеев и Ставка были еще в то время не бессильны, а при их желании и содействии что могли сделать те 3–4 делегата, приехавших «заботливо охранять императорский поезд от возможных случайностей»!

Были поэтому, конечно, и другие возможности, более или менее легкие для исполнения при тогдашнем всеобщем замешательстве и еще не совсем исчезнувшем значении даже отрекшегося императора; но не было у государя лишь одной, самой для него главной и необходимой: вырвать одновременно из цепких рук Временного правительства императрицу и больных детей, находившихся в Царском Селе уже в качестве заложников.

Сколько раз в те дни, да и потом, я проклинал в цепи несчастных обстоятельств обстоятельство, заставившее государя отклонить самоотверженное, ввиду болезни детей, намерение императрицы выехать нам навстречу, чтобы соединиться с нами где-нибудь в пути, при нашем тогдашнем отъезде 28 февраля из Могилева. Чуткое сердце любящей женщины и русской императрицы подсказывало ей тогда самое верное и, как оказалось, самое необходимое решение. Ведь находись императрица в дни Пскова, в качестве опоры, около государя, отречения от престола, конечно, не было бы, как не было бы и всего того, что за этим отречением последовало…

Только в середине июля 1926 года, прочитав брошюру генерала Тихменева, я узнал более точно, при каких обстоятельствах последовало распоряжение из Петрограда об аресте государя.

Вот что Н. М. Тихменев рассказывает64:

«Вечером 7 марта, на четвертый день пребывания в Ставке государя, вошел ко мне в кабинет генерал К. (Кислянов). Толстый, грузный, жирный, рыжий, с широким бледным лицом, молодой, способный и талантливый, но весьма шаткий человек, он занимал в Ставке должность высшего представителя министерства путей сообщения, имея свое начальство в Петрограде, в лице министра, тогда инженера Бубликова. По взволнованному и недоумевающему лицу К. я увидел, что случилось что-то особенное.

– Я пришел к вам по-дружески, за советом, – сказал он мне. – Вот я только что получил шифрованную телеграмму от Бубликова с известием, что завтра утром приедут в Могилев 4 члена Государственной Думы, для того чтобы арестовать государя и отвезти его в Петроград.

Мне воспрещается осведомлять кого-либо об этом и приказано приготовить секретно поезда и паровозы. Так вот, я и не знаю, что делать.

– Видите ли, – ответил я ему, – если вы должны были держать все это в секрете и никому не говорить, а пришли ко мне за советом, то вот мой совет: немедленно поезжайте к Алексееву.

– Да как же, ведь телеграмма секретная?

– Да понимаете вы сами, что надо предупредить. Ну, скажите Алексееву, что телеграмма секретная, а он уж сумеет с этим секретом распорядиться.

К. уехал. Позже я узнал, что, когда он в разговоре с Алексеевым стал напирать на секретность, тот его оборвал, сказав, что «сам знает, что делать».

Но, к сожалению, генерал Алексеев поступил лишь так, как у меня изложено выше. Все же хочется верить, что, быть может у него, презиравшего солдатским сердцем низость Временного правительства, мелькали не раз в ту ночь мысли о возможности избавления от тюрьмы своего бессильного императора, и только убеждение, что при тогдашних обстоятельствах государю была дороже семья, чем свобода, заставило его отнестись к полученному в секрете от него распоряжению с таким бездействием и наружным равнодушием…

В тот же день 8 марта, почти в те же часы, когда государь прощался в Ставке с чинами штаба, объявили в Царском Селе императрице о ее аресте.

Привез это удивительное «распоряжение» Временного правительства в Александровский дворец командовавший тогда войсками Петербургского округа генерал Корнилов.

Впоследствии, со слов графа Бенкендорфа[16], мне стали известны подробности этого тяжелого события.

Корнилов появился у них во дворце около 10 часов утра (8 марта. – О. Б. ).

Сначала он предупредил об аресте государыни графа Бенкендорфа, а затем направился вместе с ним к самой императрице, которой и прочел громким голосом, в присутствии лишь Бенкендорфа и графа Апраксина, «постановление», столь достойное новой власти66.

Таким образом, напечатанный рассказ «очевидца» – одного из офицеров сводного полка – о том, что объявление об аресте произошло якобы в поздние, почти ночные часы в присутствии многочисленных свидетелей, как и некоторые подробности этого события, как будто не соответствовали действительности.

По словам графа Бенкендорфа, как во время разговора с ним, так и во время беседы с государыней Корнилов держал себя вполне корректно.

Он настойчиво уверял их обоих – видимо, будучи в том и сам убежден, – что этот арест является ничем иным, как только предупредительной мерой, необходимой якобы для безопасности царской семьи, а также и для того, чтобы дать удовлетворение крайним революционерам и тем помешать им прибегнуть к насильственным действиям!!!

Он уверил также, что продолжительность ареста зависит исключительно от состояния здоровья царских детей и что английский крейсер уже ожидает их в Мурманске, чтобы отвезти всю семью в Англию.

Бенкендорф тогда настойчиво предложил императрице сейчас ее начать готовиться к отъезду, и они действительно стали уже укладывать свои вещи.

Увы, Корнилов, хотя не монархист, очень любивший императрицу, все же, вероятно, невольно вводил и себя, и других в жестокое заблуждение.

Никакого английского крейсера не находилось тогда в Романове67.

Несмотря на ясную необходимость немедленного спасения, об этом шли какие-то вялые, лишь «между прочим» длительные дипломатические переговоры.

Они тянулись с марта по июль 1917 года, и, как все у этого Временного правительства, выражалось и тут лишь словами, туманными намерениями, а не поступками. Об этих переговорах пространно рассказывают в послевоенной печати сами их участники как с русской, так и с английской стороны, оправдывая, по обыкновению, себя и обвиняя других.

Несмотря на многие противоречия и желания заменить истину, все же из этих свидетельств ясно одно: Керенский, безусловно, искренно желал вывезти царскую семью в Англию, но она не была отправлена за границу исключительно из-за отказа в гостеприимстве главы тогдашнего английского правительства Ллойд Джорджа.

Таким образом, даже у русских революционеров, как это ни странно, оказалось на этот раз больше сердца и благородства, чем у этого корректного «либерального» деятеля.

Я убежден, что английское население ему этого не забудет, а русское никогда ему не простит…

Из-за бесчеловечного, ни на чем не основанного отказа в гостеприимстве затем последовала в августе «охранительная» поездка в Сибирь.

По словам, неоднократно сказанным Керенским графу Бенкендорфу, эта сибирская ссылка тоже не должна была длиться более 3–4 месяцев.

Он утверждал, что в конце ноября 1917 года, по закрытии работ Учредительного собрания, ничто не будет мешать Их Величествам возвратиться в Царское Село или куда они пожелают…

Знаменитое «русское» Учредительное собрание действительно открылось революционером Черновым, но было быстро разогнано, как уверяли, одним вооруженным матросом, а дальнейшее, как, впрочем, бывшее и ранее, уже никакому преступлению помешать не могло68…

 

* * *

 

Один из очевидцев, находившихся в те дни в Пскове, а затем и в Ставке, но не бывший в нашем императорском поезде, в своих напечатанных воспоминаниях упоминает и о тогдашних настроениях лиц свиты, сопровождавших государя в этой последней поездке.

Его рассказ, в общем, верен и, пожалуй, справедлив, насколько могут быть верны, глубоки и справедливы мимолетные впечатления человека, в свою очередь не менее, а скорее более других потрясенного внезапным несчастием.

Вот почему мне думается, что не только ему, но и никому другому не следовало бы говорить с такою уверенностью о двух моих сослуживцах по свите, которые, по его словам, «особенно сильно волновались лишь из-за будущего для себя».

Я лично, находясь в постоянном общении с ними, далеко не вынес такого впечатления.

И они, как и упомянутый наблюдатель, были одинаково со всеми остальными удручены неожиданным известием и, как все мы, в первые часы были довольно сильно раздражены на государя – именно потому, что любили и были ему искренно преданны, – за его, как нам казалось, столь поспешное отречение.

Но ни это раздражение, ни высказывавшиеся порою горькие упреки отнюдь не имели, как я ясно чувствовал, отголоска чего-либо личного, особенно себялюбивого, или возбуждения от внезапно рухнувшей карьеры.

Родина, беспокойство за государя и его семью, опасения за исход войны, полное презрение к Временному правительству, ожидаемый всеобщий развал – вот что одинаково со всеми остальными высказывалось совершенно искренне и этими «заподозренными», и, быть может, с этим главным волнением о грядущем «несчастии всех» могли невольно связываться и личные опасения за свое будущее, но лишь как частицы этих всех.

Каждый из нас, вероятно, переживал нахлынувшие события по-своему, с оттенком, присущим его характеру, но то общее, невыразимо тяжелое, что одинаково чувствовалось нами всеми и что так сплоченно нам тогда пришлось переживать вместе, наполняет меня до сих пор особенно теплым чувством к моим тогдашним спутникам по этой поездке.

К некоторым из них я относился ранее совсем равнодушно, многих любил, но с тех дней эта разница почти исчезла.

Я ко всем отношусь теперь почти с одинаковой привязанностью: дни совместно перенесенного горя сближают сильнее, чем годы радости.

Двух из моих товарищей по тогдашней свите – адмирала К. Д. Нилова и Вали Долгорукова – уже нет более в живых, и память о них, как горячо любивших государя и Родину людей, навсегда сохранится в моем сердце.

Остальные – граф Фредерикс, В. Н. Воейков, граф А. Н. Граббе, К. А. Нарышкин, профессор С. П. Федоров и герцог Лейхтенбергский – живут разбросанными в неизвестном мне пространстве мира, но и к ним очень часто обращается моя память.

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...