Вечера на Босфоре в ресторане «Хузур»
Все, что мы предпринимали, чтобы оберегать Фюсун от коварных мужчин, всякий раз слетавшихся к ней как пчелы на мед, когда она приходила в «Копирку», порой веселило нас и даже доставляло удовольствие. Однажды мы узнали, что журналист Белая Гвоздика, ведущий рубрики светских новостей, тот самый, кто был среди гостей на помолвке в «Хилтоне», хочет написать статью о Фюсун, представив ее восходящей звездой. Но мы сказали ей, что ему нельзя доверять, и сбежали от него. В другой раз некий журналист-поэт, подсевший за столик к Фюсун, тут же испытав вдохновение, написал на салфетке стихи, посвященные ей; стихи были незамедлительно отправлены в мусор по моему наущению пожилым официантом «Копирки», Тайяром, так и не найдя ни одного читателя. Оставшись втроем, мы часто рассказывали друг другу подобные истории (конечно, не все!) и смеялись над ними. Когда в «Копирке» или других подобных местах Фюсун выпивала пару рюмок, она, в отличие от всех прочих деятелей искусства, которые принимались жаловаться друг другу на жизнь, начинала веселиться и вести себя бесшабашно и превращалась в веселую, непоседливую хулиганистую девчонку. Я чувствовал ее радость, если мы опять, точно во время напшх былых совместных поездок, ходили куда-то втроем. Но меня раздражали колкие намеки и сплетни, и теперь я гораздо реже бывал в «Копирке», а если и оказывался там, не давал покоя воздыхателям, подходящим к Фюсун, и чаще всего увозил ее с мужем ужинать на Босфор. Поначалу она дулась, что мы ушли рано, однако потом, болтая по дороге с Четином, делалась веселой, и я решил — лучше, если мы будем чаще посещать рестораны, как летом 1976 года. Чтобы выполнить задуманное, мне нужно было уговорить Феридуна. Ведь мы с Фюсун не могли никуда пойти вдвоем. А так как Феридун с трудом вырывался из круга своих приятелей-киношников, однажды я убедил пойти с нами тетю Несибе.
Летом 1977 года к нам без долгих уговоров, охотно присоединился Тарык-бей, и вся наша честная компания, обычно проводившая время перед телевизором в доме Кескинов, отправилась по босфорским ресторанам. Я вспоминаю эти поездки и застолья с ощущением подлинного счастья. Да разве цель любого романа и музея не в том, чтобы искренне поведать о счастливых воспоминаниях, сделав тем самым пережитое одним человеком достоянием других? Тем летом совместные походы по тавернам и ресторанчикам на Босфоре стали для нас приятной привычкой. Потом, вне зависимости от времени года, мы не реже раза в месяц садились в машину и весело, будто на свадьбу, ехали в какой-нибудь ресторан или в известный клуб, где можно было послушать старинные песни и певцов, которых очень любил Тарык-бей. Иногда наши с Фюсун ссоры, недомолвки, напряженность, ее обиды за то, что съемки никак не начнутся, отравляли все удовольствие. Но когда мы с шумом рассаживались в автомобиле, особенно после долгих зимних месяцев, я видел, как нам радостно вместе, как хорошо — мы привыкли к нашей маленьком компании и любим друг друга. В те времена Тарабья, утыканная ресторанчиками, всегда заполненными беззаботной толпой, с лотошниками, уличными торговцами, предлагавшими мидии, миндаль и мороженое, сновавшими между столиков по тротуарам, с фотографами, которые, не успев щелкнув, через час приносили готовый снимок, с маленькими группами исполнителей фасыла и старых турецких песен, была излюбленным местом отдыха стамбульцев. (В те годы там не было ни одного туриста.) Помню, как тетя Несибе каждый раз, когда мы туда приезжали, восхищалась скоростью и ловкостью официантов, которые обслуживали клиентов на бегу, разнося заставленные горой тарелок тяжеленные подносы, перебегая между машин, медленно продвигавшихся по узкой улочке между столиков по обеим сторонам.
Нам очень нравился ничем не примечательный ресторан «Хузур». Впервые мы попали в него случайно — там оказались свободные места. Но Тарык-бей полюбил его за то, что там можно было «бесплатно и издалека» слушать народные турецкие песни, которые доносились из соседнего клуба «Мюджевхер». Всякий раз, когда я предлагал нам пойти в «Мюджевхер», чтобы лучше слышать певцов, Тарык-бей возражал: «Кемаль-бей, давайте не будем тратить лишние деньги на этих отвратительных горлодеров!», но сам за едой с большим вниманием, удовольствием и часто гневом внимал мелодиям, доносившимся со стороны. «У нее голоса нет, у него нет слуха», — то и дело комментировал он и громко исправлял ошибки певцов, демонстрируя, что знает слова и концовку песни, пропевая ее раньше исполнителя, а после третьего стаканчика ракы начинал с закрытыми глазами, в глубокой задумчивости, покачивать головой в такт музыке. Когда мы отправлялись из Чукурджумы кататься на машине по берегам Босфора, все мы будто забывали, пусть и ненадолго, о тех ролях, к которым привыкли. А я так полюбил прогулки по Босфору и поездки рестораны еще и потому, что, в отличие от домашних посиделок, Фюсун всегда садилась рядом со мной. Никто за соседними столиками не замечал, как сильно ее рука прижата к моей и что, пока ее отец слушает музьпсу, а мать смотрит на дрожащие в тумане огни Босфора, мы, будто недавно знакомые и стеснительные молодые люди, только-только осваивающие европейскую разновидность дружбы — между мужчиной и женщиной, — в шуме переговариваемся обо всем подряд: о том, что едим, о том, как красива ночь, о том, какой милый ее отец... Фюсун при родителях курила напоказ, глубоко затягиваясь, с видом европейской эмансипе, которая сама зарабатывает себе на хлеб. Помню, мы покупали у бойких лотошников в неизменных черных очках билетики лотерей и, не выиграв ничего, переглядывались друг с другом и посмеивались: «Ну вот, в карты нам не повезло», а потом смущались—оттого, что счастливы. Нельзя сказать, что я, подобно герою поэзии Дивана[21], был опьянен счастьем лишь потому, что сидел рядом с возлюбленной; меня оно наполняло даже тогда, когда мы шли вместе с ней по улице, оказывались среди людей, в толпе. По вечерам спускавшаяся к Босфору улочка, сжатая с обеих сторон ресторанами, быстро заполнялась автомобилями, и нередко между пассажирами машин и сидевшими за столиками разгорались ссоры: «Ты почему на мою девушку смотришь?», «Ты почему в меня сигарету бросил?». Когда темнело, успевшие поднабраться клиенты затягивали песни, их задорные словечки вместе с аплодисментами, раздававшиеся то за одним столом, то за другим, еще больше оживляли все вокруг. Между тем в свет автомобильных фар попадала какая-нибудь «восточная» танцовщица с загорелой кожей в расшитом монетами и блестками костюме, перебегающая с представления на представление, из ресторана в ресторан, и тогда автомобильные гудки ревели во всю мочь, как у болельщиков после победы «Бе-шикташа». Вдруг посреди жаркого вечера ветер менял направление, в одно мгновение взметая в воздух тонкий слой песка, пыли и грязи, покрывавший брошенные на выложенную брусчаткой пристань скорлупки орехов, шелуху арбузных и подсолнечных семечек, обрывки газет и оберток, крышки от бутылок с лимонадом, помет голубей и чаек, пакеты; деревья, стоявшие в стороне от дороги, тут же начинали громко шелестеть листьями, и тетя Несибе говорила: «Ой, ребята, пыль поднялась, смотрите, чтобы в тарелки не попала!» — и рукой прикрывала свою тарелку. А потом ветер внезапно опять менял направление, и пойраз доносил до нас с Черного моря пахшую йодом прохладу.
Под конец вечера обычно то там, то здесь кто-нибудь возмущался, почему такой большой счет; песни за столами звучали громче, наши с Фюсун руки и ноги прижимались сильнее и иногда даже так запутывались, что мне казалось, я вот-вот лишусь чувств от счастья. Иногда его было столько, что я останавливал шедшего мимо уличного фотографа и просил его сфотографировать нас или звал цыганку погадать нам по руке. Сидя рядом с Фюсун, рука об руку, нога к ноге, я испытывал такую радость, будто мы едва познакомились, и пытался высчитать, когда мы поженимся; глядя на луну, погружался в счастливые мечты; и между делом выпивал еще стакан ракы со льдом, а потом, будто в замедленной съемке, с леденящим кровь удовольствием наблюдал, как передняя часть моего тела твердела и поднималась, но, ничуть не поддаваясь панике, чувствовал, что пребываю в таком состоянии, когда я достаточно далек, мы оба достаточно далеки от греха и преступления, словно прародители человека в раю, и предавался счастливым фантазиям и удовольствию пребывания рядом с Фюсун.
Не знаю, почему вне дома, на людях, под носом ее родителей мы могли быть близки так, как никогда не бывали дома. Но в те вечера я понял, что в будущем мы станем счастливой парой, что «мы подходим друг другу», говоря фразами из глянцевых журналах. И мы оба это чувствовали. С большим удовольствием вспоминаю теперь, как между делом она спрашивала меня: «Хочешь попробовать?», а я в ответ брал своей вилкой маленький кусочек бараньей котлеты с ее тарелки или оливки, косточки от которых бережет мой музей. Как-то вечером мы обернулись и долго болтали с другой парой, чем-то напоминающей нас (мужчина, шатен, за тридцать, и светлокожая девушка с темно-каштановыми волосами, примерно лет двадцати). Тогда же случайно столкнулись с Мехмедом и Нурд-жихан, они выходили из «Мюджевхера», и, словом не обмолвившись о наших общих друзьях, принялись спорить, какое из лучших кафе-мороженых на Босфоре открыто в такой час. Расставаясь с ними, я, издалека указав на Фюсун и ее родителей, уже забравшихся в «шевроле», дверь которого придерживал перед ними Четин, сказал, что привез на Босфор своих родственников. В 1950-е и 1960-е годы в Стамбуле было очень мало легковых автомобилей, и богачи, привозившие себе машины из Америки или Европы, часто вывозили знакомых и родственников покататься по городу. (В детстве я много раз слышал, как мать говорила отцу: «Саадет-ханым с мужем и детьми хотят покататься. Ты не поедешь с ними? Давай тогда я поеду с Четином!» — мать иногда говорила «с водителем», на что отец почти всегда отвечал: «Ради бога, езжай сама, я занят».) На обратном пути мы пели песни. Подначивал нас всегда Тарык-бей. Сначала он что-то мурлыкал, пытаясь вспомнить старую мелодию, потом просил включить радио, найти какую-нибудь известную песню или же, когда мы искали то, что слышали тем вечером в «Мюджевхере», начинал петь сам. Пока мы крутили ручку приемника, раздавались странные голоса на далеких, чужих языках, и мы на мгновение затихали. «Радио Москвы», — шептал тогда Тарык-бей. А потом понемногу расслаблялся, напевал первые слова вспомнившейся песни, и вскоре к нему присоединялись Фюсун с тетей Несибе. Так мы ехали под высокими чинарами, бросавшими темные тени, вдоль Босфора домой, а я поворачивался с переднего сиденья назад и пытался исполнить «Старые друзья» Польтекина Чеки, но стеснялся, так как почти не помнил слов.
Когда мы хором пели в машине, смеясь, болтали за ужином, самым счастливым из нас человеком была Фюсун. Однако, когда она уходила из дома, ей очень нравилось проводить время в «Копирке». Поэтому, если мне хотелось отправиться кататься по Босфору, я приглашал сначала тетю Несибе. А уж она никогда не упускала случая устроить нашу встречу с Фюсун. Другим способом было позвать Феридуна. Для этого как-то вечером мы прихватили с собой и одного его приятеля, кинооператора Йани, с которым тот никак не мог расстаться. Феридун от имени «Лимон-фильма» снимал с Йани рекламные ролики, я в эти дела не вмешивался, мне нравилось, что они сами зарабатывают немного денег. Иногда я спрашивал себя, как смогу видеть Фюсун, если Феридун вдруг разбогатеет и они переедут из дома тестя в свой собственный. И со стыдом понимал, что именно поэтому стремлюсь дружить с Феридуном. В одну из вылазок тетя Несибе и Тарык-бей поехать с нами в Тарабью не смогли, и мы не слушали песни, доносившиеся из соседних ресторанов, и в машине никто не пел. Фюсун всю дорогу сидела не рядом со мной, а с мужем и внимательно слушала последние сплетни из мира кино. В тот вечер мне было невесело, и поэтому в следующий раз, когда мы вышли из «Копирки» и за нами увязался какой-то приятель Феридуна, я сказал, что в машине не хватает мест, потому что нам нужно забрать родителей Фюсун и поехать на Босфор. Кажется, слова мои прозвучали довольно грубо. Я заметил, как широко раскрылись от растерянности и даже гнева темно-зеленые глаза человека с широким, красивым лбом, но постарался немедленно об этом забыть. Потом мы поехали в Чукурджуму и нежно, но не без помощи Фюсун, уговорив Тарык-бея и тетю Несибе составить нам компанию, все вместе направились в «Хузур». Помню, когда мы сели за стол, у меня через некоторое время испортилось настроение, потому что Фюсун вела себя как-то странно и напряженно. Я обернулся в поисках какого-нибудь продавца лотерейных билетов, который бы мог нас развлечь, или торговца очищенными грецкими орехами, как вдруг за два столика от нас заметил того же человека с темно-зелеными глазами. Он сидел со своим приятелем в сторонке и пил, то и дело поглядывая на нас. Феридун их видел тоже. — Твой приятель приехал следом за нами, — показал я ему. — Тахир Тан мне не приятель, — буркнул Феридун. — Разве это не тот человек, который хотел было поехать с нами, когда мы выходили из «Копирки»? — Да, но он мне не приятель. Он снимается в мелодрамах, во всяких боевиках. Я не люблю его. — Почему они поехали за нами? Какое-то время мы молчали. Сидевшая рядом с Фери-дуном Фюсун услышала наш разговор и еще больше напряглась. Тарык-бей слушал музыку, но тетя Несибе пыталась понять, о чем мы говорим. По взглядам Фюсун и Феридуна я понял, что человек идет к нам, и обернулся. — Извините, Кемаль-бей, — обратился ко мне Тахир Тан. — Я вовсе не собирался вас беспокоить. Просто хочу поговорить с родителями Фюсун. Он принял вид вежливого симпатичного юноши, который, как на офицерской свадьбе, прежде чем пригласить на танец приглянувшуюся девушку, просит разрешения у ее родителей, что требовалось по этикету. — Извините, господа, хотел вот о чем с вами поговорить... — произнес он, подходя к Тарык-бею. — Фильм Фюсун... — Эй, Тарык, слышишь, к тебе обращаются, — сказала тетя Несибе. — Я и вам это говорю, сударыня. Вы ведь мать Фюсун, не так ли? А вы, эфенди, ее отец. Знаете ли вы о том, что два самых известных турецких продюсера, Музаффер-бей и Хайяль Хайяти, предложили вашей дочери серьезную роль? Но вы, кажется, отвергли эти предложения потому, что в фильме есть сцена поцелуя. — Ничего подобного, — хладнокровно возразил Феридун. В Тарабье разговоры посетителей, звон посуды сливались в ровный, мерный шум. Тарык-бей либо услышал его слова, но не подал виду, либо притворился, что не расслышал, как принято поступать в подобных ситуациях в Турции. — Как так? — задиристо спросил Тахир Тан. Мы все поняли, что он слишком много выпил и ищет ссоры. — Тахир-бей, мы здесь сидим всей семьей и совершенно не хотим говорить о кино, — осторожно, но жестко ответил Феридун. — А я хочу... Фюсун-ханым, чего вы боитесь? Ну-ка, скажите им, что хотите сниматься в том фильме. Фюсун опустила глаза. Она спокойно и неторопливо курила сигарету. Я поднялся. Одновременно встал и Феридун. Мы с Тахиром Таном стояли друг перед другом между столами. Несколько человек с соседних столиков повернулись в нашу сторону. Должно быть, они поняли по нам, что сейчас начнется драка. Вокруг, не желая пропустить развлечение, начали собираться любопытные. Приятель Тахира подошел к нам. Тут вмешался пожилой, опытный официант, знавший, как вести себя в пивной перед дракой. «Хватит, хватит, господа! Расходимся!—громко разгонял он собравшихся. — Все мы выпили, случаются всякие недоразумения. Кемаль-бей, я на ваш стол принес жареные мидии и скумбрию». Должен сказать, что в те времена самым большим позором для турецкого мужчины считалось, когда он, по малейшему поводу затеяв где-нибудь—скажем, в кофейне, в больничной очереди, в автомобильной пробке, на футбольном матче—драку, в последний момент трусил и отступал. Друг Тахира подошел сзади, положил ему руку на плечо и увел: «Хоть ты веди себя благородно». А Феридун, тоже взяв меня за плечо, усадил за стол: «Да разве он того стоит?» Я почувствовал благодарность к нему за это. В ночи прожектор какого-то корабля бороздил волны Босфора, чуть усилившиеся от ветра. Фюсун как ни в чем не бывало курила. Я внимательно посмотрел ей в глаза, и она не отвела их. Ее взгляд выражал почти надменность, в нем читался вызов мне, и я на мгновение почувствовал, что пережитое ею за последние три года и то, чего она со страхом ждала от жизни, было гораздо страшнее и опаснее, чем эта маленькая ссора, которую устроил пьяный актер. А потом Тарык-бей начал медленно покачивать стаканом ракы и головой в такт песне, доносившейся из клуба «Мюджевхер». Грустно пел Селяхаттин Пынар: «Как я мог полюбить такую бессердечную женщину». И мы присоединились к нему—чтобы разделить с ним грусть. Позднее, за полночь, на обратном пути, распевая в машине хором, кажется, забыли о случившемся.
Взгляды
Между тем я предательства Фюсун не забыл. Совершенно ясно, что Тахир Тан положил на нее глаз в «Копирке» и сделал так, чтобы Хайяль Хайяти и Музаффер-бей позвали ее на роль. Еще легче было предположить, что Хайяль Хайяти с Музаффером заметили интерес Тахира к Фюсун и решили дать эту роль ей. Судя по тому, что Фюсун после его ухода вела себя как нашкодившая кошка, она по меньшей мере подговорила их. После того происшествия в «Хузуре», случившегося летом 1977 года, Фюсун запретили ходить в Бейоглу, а в особенности бывать в «Копирке». Я понял это по ее заплаканным и сердитым глазам. Мы встречались с Феридуном в нашей кинокомпании, и он сказал мне, что после того случая тетя Несибе с Тарык-беем испугались за дочь. Ограничили даже ее встречи с подругами по кварталу. Теперь, прежде чем выйти на улицу, она, как незамужняя девушка, должна была спрашивать разрешения у родителей. Помню, что эти меры, применявшиеся, правда, весьма недолго, делали Фюсун совершенно несчастной. Феридун всячески пытался успокоить ее, говорил, что теперь сам редко ходит в «Копирку», и утешал ее как мог. Мы оба слишком хорошо знали, что, только приступив к съемкам нашего фильма, увидим Фюсун счастливой. Но сценарий фильма так и не прошел цензуру, да и Феридун, как я чувствовал, не был готов начать съемки. По нашим с ней разговорам в дальней комнате перед незаконченным рисунком чайки я видел, что она с болью понимает это. Так как мне не нравилось, когда она сердилась и с возмущением говорила о съемках, которые никак не начнутся, я теперь гораздо реже спрашивал ее о новых рисунках. И только когда Фюсун бьшала в хорошем настроении, мы шли в другую комнату посмотреть нарисованных птиц. Фюсун все чаще грустила. Я обычно молча садился за стол. Она смотрела на меня особенным взглядом—мы с ней часто общались глазами. За этим занятием и проходила большая часть вечера, даже если мы на несколько минут уходили в другую комнату посмотреть ее акварели. Я пытался прочитать по ее взгляду, что она думает обо мне, о своей жизни, что она чувствует. И так быстро привык к этому занятию, которое раньше презирал, что вскоре в совершенстве овладел им как искусством. В юности, когда мы с друзьями ходили в кино, сидели компанией в ресторане или весной на верхней палубе парохода отправлялись на острова, кто-нибудь из нас обязательно говорил: «Друзья, вон девочки на нас смотрят!» Это был своеобразный сигнал к действию, но я воспринимал подобные слова с сомнением. Ведь на самом деле вне дома девушки редко смотрели на окружающих мужчин, а если случайно и пересекались с ними взглядами, тут же в страхе опускали глаза и больше не смели даже взглянуть. В первые месяцы моих визитов Фюсун именно так и поступала — испуганно отводила глаза, стоило нам только посмотреть друг на друга. Это напоминало мне типичное поведение турчанки, и мне оно не нравилось. Однако позднее я пришел к выводу, что Фюсун вела себя таким образом лишь для того, чтобы раззадорить меня. Я только начинал постигать искусство переглядываться. Раньше, когда я бродил по улицам Стамбула или по воскресному рынку, мне редко доводилось видеть, чтобы женщина, в платке или без платка, не только переглядывалась с незнакомым мужчиной, но и просто смотрела на него — даже в таком «свободном» районе, как Бейоглу. В то же время от многих, кто женился при посредстве свахи, я слышал, что они сначала понравились друг другу на расстоянии, а лишь потом их познакомили. Такую историю, правда со своими нюансами, рассказывали даже мои родители. Мать утверждала, что они с отцом впервые увидели друг друга на одном балу, где присутствовал сам Ататюрк, между ними возникла симпатия, хотя тогда они даже не поговорили. Отец же, который в этом вопросе никогда не спорил с матерью, как-то сказал мне, что они действительно оба были на том балу с Ататюрком, но, к сожалению, тем вечером он ни разу не видел и совершенно не помнит нарядную, в белых перчатках, мою будущую, тогда шестнадцатилетнюю, красавицу мать. Я достаточно поздно — наверное, потому что несколько лет провел в Америке, — после тридцати лет и благодаря Фюсун понял смысл обмена взглядами в восточном мире, когда мужчина и женщина часто не имели возможности познакомиться вне семьи и встречаться. Но мне стала ясна вся важность этого. Фюсун смотрела на меня как героини персидских миниатюр или современных кинофильмов. Когда я сидел за столом, по диагонали от нее, когда мы собирались вечерами, то ловил и читал взгляды моей красавицы. Но через некоторое время переглядывания прекращались, Фюсун прятала глаза, как стыдливая девочка, должно быть потому, что замечала, какое удовольствие я получаю, и хотела меня наказать за это. Ей, вероятно, не хотелось в присутствии всей семьи ни думать, ни вспоминать, что мы пережили; к тому же она сердилась, что мы до сих пор не сделали ее кинозвездой. И поначалу я соглашался с ней. Однако через некоторое время меня стало злить, что она, после всего произошедшего между нами, избегает даже смотреть на меня, ведет себя как стыдливая девственница с незнакомым мужчиной. На нас с ней никто не обращал внимания. За ужином, когда все задумчиво смотрели телевизор или когда от чувствительной сцены расставания в романтическом сериале слезы наворачивались нам на глаза, мгновенная встреча взглядов доставляла мне огромное счастье, и я с радостью понимал, что пришел только ради этого. Но Фюсун вела себя так, будто ничего не происходило, отводила глаза, и это меня очень обижало. Разве она не знала, что я не мог забыть, как мы были когда-то счастливы? Я чувствовал, она замечает обиду в моих глазах. А может, мне только так казалось? Загадочный мир эмоций и воображения стал для меня большим открытием. Благодаря Фюсун я постепенно учился тонкостям великого турецко-стамбульского искусства обмена взглядами. Это, конечно, был способ рассказать о себе без слов. Но то, о чем говорил красноречивый взор, являло собой чудесную, притягательную тайну. Вначале я не понимал сполна смысл послания, отправляемого мне Фюсун, но потом становилось понятно, что сам взгляд служит словом. Глаза ее мгновенно меняли выражение. Иногда я читал в них гнев, решимость; видел бури, бушевавшие в ее сердце. И от этого совершенно терялся. Когда по телевизору показывали какие-нибудь эпизоды, которые напоминали о наших счастливых днях, например целующуюся пару, мне хотелось заглянуть в ее глаза, но она все равно отворачивалась от меня, не соглашаясь ни на какие уступки, даже садилась ко мне боком, и это меня возмущало. Именно в такие мгновения я развил в себе привычку смотреть на нее настойчиво, упрямо, не отводя глаз. Я долго не отводил взгляд. Конечно, при всей семье за столом он обычно длился не более десяти-двенадцати секунд; самый долгий, самый смелый — до половины минуты. Тем, кто живет в свободные и просвещенные времена, конечно, мои поступки покажутся навязчивой бестактностью. Ведь моими настойчивыми взглядами я выставлял на всеобщее обозрение нашу минувшую близость, нашу любовь, которую Фюсун хотела скрыть, а может быть, и вовсе забыть. И пусть даже все в тот момент пили или был пьян я, извинить это меня не сможет. В оправдание скажу лишь, что, не будь такой малости, давно сошел бы с ума. Обычно Фюсун по моим взглядам и моей бесстыдной назойливости сразу опознавала, что я настроен решительно и не отведу от нее глаз. Однако это ее вовсе не беспокоило, и она, как все турецкие женщины, которые в совершенстве владели искусством делать вид, что не замечают назойливых, бесстыдных мужчин, сидела напротив, не глядя на меня. И тогда я окончательно лишался рассудка, еще сильнее сердился и пристальнее всматривался в нее. Известный колумнист газеты «Миллийет» Джеляль Салик в своей колонке часто советовал обозленным одиноким мужчинам, ходившим по улицам нашего города: «Увидев красивую женщину, не стоит пристально смотреть ей в глаза, будто вы собираетесь ее убить». Меня выводило из себя то, что Фюсун воспринимала мои взгляды, будто я один из таких мужчин, о которых писал Джеляль Салик. Сибель часто рассказывала мне, как раздражают женщин разные провинциалы, съехавшиеся в Стамбул, которые, раскрыв рот, рассматривают девушек, делающих макияж и идущих с непокрытой головой. В городе часто случалось, что некоторые из таких мужчин потом начинали преследовать женщину, на которую до этого долго смотрели, одни, назойливо напоминая о своем присутствии, другие — безмолвно, как приведение, часами, а иногда целыми днями наблюдая издалека. Однажды вечером в октябре 1977 года Тарык-бей раньше всех ушел наверх спать, сославшись на то, что «неважно себя чувствует». Фюсун и тетя Несибе мило беседовали, а я задумчиво—так мне казалось — смотрел на них и вдруг поймал взгляд Фюсун, обращенный ко мне. Я не отвел глаза. — Перестань! — резко остановила она меня. Я даже вздрогнул. От стыда растерялся. — Что ты хочешь сказать? — пробормотал я. — Перестань так на меня смотреть, — ответила Фюсун и показала, каков мой взгляд. Если верить ей, он был точь-в-точь как у героя слезливой мелодрамы. Даже тетя Несибе рассмеялась. Затем испугалась за меня: — Дочка, перестань передразнивать всех подряд, ну право ребенок! — всполошилась она. — А ведь ты уже взрослая! — Нет, тетя Несибе, — вежливо возразил я, собравшись с духом. — Мне понятны слова Фюсун. Действительно ли это было так? Конечно, понимать человека, которого любишь, очень важно. Но если не получается, остается думать, будто можешь понять. Признаюсь, за восемь лет я редко испытьшал радость такого осознания. После слов Фюсун встать и уйти оказалось выше моих сил. Наконец, пробормотав, что уже поздно, я вышел на улицу. Дома пил, пока не заснул, и думал, что больше никогда не пойду к ним. В соседней комнате со стонами, будто от тяжкой боли, мерно храпела мать. Но обида оказалась недолгой. Через десять дней, как ни в чем не бывало, я снова позвонил в дверь Кес-кинов. По заблестевшим глазам Фюсун сразу понял, что она счастлива меня видеть. И в тот же миг превратился в самого счастливого человека на земле. Потом мы опять сели за стол и продолжили переглядываться. По мере того как шли месяцы и годы, я познавал неизведанное доселе удовольствие — располагаться за столом Кескинов, смотреть телевизор, вести неспешную беседу с тетей Несибе и Тарык-беем, в которой обычно участвовала и Фюсун. Я считал их своей второй семьей. В те вечера мною владела легкость, будущее представлялось каким-то удивительно радостным, но не только из-за Фюсун, а еще и потому, что я участвовал в семейном застолье и беседе. Размышляя об этом, я неожиданно ловил взгляд Фюсун, и тут же вспоминал о нескончаемой любви к ней, о главной причине, приведшей меня туда, и мгновенно пробуждался от сладкого сна. Мне хотелось, чтобы Фюсун тоже такое почувствовала. Если она на миг, как и я, проснется от нашего непорочного сна, то вспомнит глубокий и истинный мир, где мы некогда были вместе, бросит своего мужа и выйдет за меня замуж. Но во взглядах Фюсун не мелькало ни подобных воспоминаний, ни проблесков пробуждения, и с болью и обидой я понимал, что мне опять будет трудно уйти. Дело с нашим фильмом никак не сдвигалось с мертвой точки, поэтому Фюсун не удостаивала меня подтверждением того, что помнит о нашем счастье. Скорее наоборот: она делала вид, будто ее очень интересует демонстрируемое по телевизору или волнуют сплетни о соседях по кварталу, и давала понять, что смысл ее жизни в том, чтобы сидеть за столом с родителями, болтать и смеяться. И тогда мне все тоже начинало казаться пустым и бессмысленным; будто у нас с Фюсун нет никакого будущего и она не расстанется с мужем. Спустя много лет после тех событий обиженные взгляды Фюсун напомнили мне то, как смотрели актрисы в турецких мелодрамах. Впрочем, удивляться этому не приходилось, ведь турецкие женщины не могли искренне поведать о своих бедах перед другими мужчинами и передавали все свои чувства, гнев и желания лишь выражением глаз. И в подобном искусстве они достигли совершенства.
Лишь бы прошло время
Мои регулярные встречи с Фюсун упорядочили и мою деловую жизнь. Так как теперь я высыпался, то каждое утро приходил на работу рано. (Инге, все так же мило улыбавшаяся мне с боковой стены дома в Харбие, мимо которого я шел каждое утро в контору, продолжала пить «Мельтем», но, по словам Заима, продаже это не очень способствовало.) Теперь я был в состоянии думать еще о чем-то еще, а не только о Фюсун, однако вокруг меня тем временем плелись интриги. Новая фирма Османа, «Тек-яй», управлять которой он поручил Кенану, неожиданно за короткое время превратилась в серьезного конкурента «Сат-Сата». Но это произошло не из-за успешной деятельности брата с Кена-ном, а потому, что Тургай-бей, при малейшем воспоминании о «мустанге» которого, его фабрике и любви к Фюсун у меня сразу отчего-то портилось настроение— хотя я уже не испытывал никакой ревности,—поручил распространение части своих товаров «Тек-яй». Со своей всегдашней обходительностью он забыл о том, что его не позвали на помолвку, и сейчас дружил с Османом домами. Зимой они вместе ездили на Улуг-даг кататься на лыжах, за покупками в Париж и Лондон и подписывались на одни и те же журналы о путешествиях. Я был удивлен, как быстро и агрессивно растет «Текяй», но ничего не мог с этим поделать. Молодых и энергичных управляющих, приглашенных мною на работу, и двух управляющих средних лет, которые из-за своего трудолюбия и честности за многие годы стали опорой «Сат-Сата», бессовестно переманил Кенан, предложив им немыслимо высокие зарплаты. Несколько раз я жаловался за ужином матери, что брат из страсти к деньгам и стремления обвести меня вокруг пальца строит козни против основанного отцом «Сат-Сата». Но она отказалась мне помогать. Думаю, не без помощи Османа мать решила, что я, расставшись с Сибель и начав постоянно бывать у Кескинов, веду странный образ жизни, пошел по кривой дорожке, а поэтому не смогу достойно распоряжаться отцовским наследством. За два с половиной года визитов к Кескинам наши ужины, беседы, прогулки по Босфору, куда мы отправлялись теперь уже и зимой, переглядывания с Фю-сун, — все превратилось в повторяющуюся обыденность, но обыденность прекрасную, существующую вне времени. Мы никак не могли начать съемки фильма Феридуна, делая вид, будто вот-вот к ним приступим. Фюсун поняла, что хороший художественный фильм требует еще некоторого времени, коммерческое же кино, снятое у посторонних, оставит ее в одиночку на опасном пути. Она не отводила смущенного взгляда, как раньше, а с гневом смотрела мне прямо в глаза, чтобы напомнить обо всех моих недостатках. И тогда я расстраивался и радовался одновременно, потому что понимал: раз она не сдерживает гнев, значит, считает меня близким человеком. Теперь перед уходом я снова спрашивал ее: «Фюсун, как продвигаются рисунки?» Если Феридун бывал дома, все равно с моих уст срывался этот вопрос. (После истории в ресторане «Хузур» Феридун стал реже уходить из дома и ужинал с нами. Правда, киноиндустрия в то время переживала трудные времена.) Как-то раз мы втроем встали из-за стола и долго смотрели на ее рисунок голубя. — Мне очень нравится, что ты работаешь так медленно, терпеливо, Фюсун, — еле слышно сказал я. — Я ей все время говорю, чтобы открыла выставку, — так же тихо проговорил Феридун. — Но она стесняется... — Я рисую лишь за тем, чтобы прошло время, — всегда отвечала на такие слова Фюсун. — Самое сложное, чтобы перья на голове голубя получились блестящими. Видите? — Да, видим, — кивнул я. Воцарилось долгое молчание. Тем вечером Феридун остался дома—думаю, только для того, чтобы посмотреть выпуск спортивных новостей. Когда из телевизора раздалось: «Г-о-о-л!», он поспешил увидеть повтор. Мы с Фюсун продолжали молчать и смотреть на ее рисунки. Господи, как был я счастлив в такие минуты. — Фюсун, давай как-нибудь съездим в Париж, вместе увидим все картины, все музеи. Мне очень хочется... Эти смелые слова я произнес в наказание за ее кислую мину, нахмуренные брови, молчаливый и неприветливый вид, которым она встречала меня несколько вечеров подряд. Фюсун ответила очень мягко: — Я тоже хочу поехать, Кемаль. Как многие в детстве, школьником я увлекался рисованием, и в годы учебы в средней школе и лицее подолгу рисовал для себя в «Доме милосердия», мечтая в будущем стать художником. В те годы у меня была наивная мечта поехать в Париж, чтобы посмотреть картины. В 1950-е и в начале 1960-х годов в Турции не было ни одного музея живописи, ни одной книги по живописи, ни одного альбома с репродукциями. Но мы с Фюсун живопись никогда не обсуждали. Нам просто нравился процесс раскрашивания птицы с черно-белой фотографии. По мере того как странные удовольствия этого непорочного, простодушного счастья, которыми я все больше наслаждался в доме Кескинов, овладевали мною, жизнь за дверями дома Кескинов, на улицах Стамбула представала все более отталкивающей. Смотреть на рисунки, сделанные Фюсун, наблюдать за ее медленной работой, обсуждать, какую из стамбульских птиц, снятых для нее Феридуном. нарисовать следующей — горлицу, коршуна или ласточку, — раз или два в неделю, по нескольку минут в дальней комнате тихим голосом, доставляло мне невыразимое счастье. Однако слова «счастье» здесь недостаточно. Попытаюсь иначе описать поэзию и глубокое удовлетворение, которое дарили мне те мгновения, которые мы проводили с ней в дальней комнате: у меня появлялось чувство, что время остановилось и все таким и останется навсегда. Вместе с этим я испытывал приятное чувство защищенности, постоянства и домашнего очага. Рядом с ней мне верилось, что все в мире просто и хорошо, и от этого становилось легче на сердце. Ощущение покоя мне дарили созерцание лица Фюсун, ее изящная красота и любовь к ней. Разговаривать с ней в дальней комнате само по себе было блаженством. Но оно оказывалось таким благодаря небольшому пространству, в котором мы находились. (Мера счастья стала бы другой, поужинай мы в «Фойе».) Столь неизбывный покой, которым я проникался, накладывал отпечаток на все, что окружало меня: ее медленно продвигавшиеся рисунки птиц, плетеную дорожку черепичного цвета на полу, обрезки ткани, пуговицы, старые газеты, очки для чтения Тарык-бея, пепельницы, спицы тети Несибе. И даже запах комнаты служил ему. А какой-нибудь наперсток, пуговица, катушка, которую я незаметно опускал себе в карман, позднее напоминали мне обо всем этом в квартире «Дома милосердия», и я вновь окунался в испытанную глубину счастья. После каждого ужина тетя Несибе, убрав все кастрюли и обеденные тарелки, поставив оставшуюся еду в холодильник (он всегда казался мне волшебным), брала вязание, лежавшее в большом потертом пакете, или просила Фюсун принести его. Часто это совпадало с тем моментом, когда мы уходили в дальнюю комнату, поэтому она говорила дочери: «Кто пойдет в ту комнату, пусть принесет мне спицы!» Ей нравилось вязать перед телевизором. Тетя Несибе не возражала, чтобы мы оставались наедине, но, полагаю, из-за Тарык-бея через некоторое время сама входила к нам под каким-либо предлогом: «Сама возьму вязание. „Осенний ветер любви" начинается. Будете смотреть?» И мы шли с ней. За восемь лет я, дол
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|