Фюсун учится водить машину 5 глава
Но через некоторое время до меня перестал доноситься звук ее шагов, а вскоре скрылось из виду красное пятнышко Фюсун, шагавшей по дороге к горизонту, чем часто кончались фильмы киностудии «Йешильчам», я забеспокоился. Через некоторое время красное пятнышко показалось опять. Она продолжала идти прочь, моя сердитая красавица. Во мне поднялась невероятная нежность. Оставшуюся часть жизни нам предстояло провести, предаваясь нежностям и ссорясь, как только что. И все-таки мне хотелось поменьше ссориться с ней, попросить у нее сейчас прощения, сделать ее счастливой. Поток транспорта на шоссе Стамбул-Эдирне увеличивался. К красивой женщине в красном платье, которая идет по обочине, будут приставать все. Я сел в «шевроле» и поехал за ней, пока дело не приняло серьезный оборот. Через полтора километра под платаном я увидел пса. Он был один. Сердце у меня екнуло. Я притормозил. Вокруг дороги были сады, поля подсолнухов, дома маленьких ферм. На огромном рекламном щите красовалась надпись: «Помидоры „Царство вкуса"». Центр одной из букв «о» стал мишенью, по которой, видимо, на ходу, палили заскучавшие водители, понаделав в нем дырок. Через минуту я увидел на горизонте красное пятно и рассмеялся от облегчения. Приблизившись к ней, я сбавил скорость. Она шла по правой обочине шоссе, все еще сердитая и обиженная. Увидев меня, не остановилась. Я потянулся и на ходу открыл правое окно машины. — Дорогая, хватит уже! Садись в машину, вернемся в гостиницу, мы опаздываем. Но она не ответила. — Фюсун, поверь, сегодня нам очень далеко ехать. — Я никуда не еду, а вы пожалуйста, — сказала она, как капризный ребенок, и не замедлила шаг. Я старался ехать с той же скоростью, с какой она шла, и обращался к ней с водительского сиденья.
— Фюсун, дорогая, посмотри, как прекрасна земля, как прекрасен мир вокруг, — взывал я к ее чувству. — Совершенно незачем сердиться, ссориться и отравлять жизнь. — Ты ничего не понимаешь. — Чего это я не понимаю? — Из-за тебя я не смогла жить так, как хотела, Ке-маль, — лицо ее помрачнело. — Я ведь очень хотела стать актрисой. — Прости меня. — Что значит «Прости меня?»?! — зло крикнула Фюсун. Иногда я ехал быстрее, чем она шла, и было плохо слышно. — Прости меня, — прокричал я еще раз, решив, что она меня не поняла. — Вы с Феридуном специально не давали мне сняться в кино. За это ты просишь прощения? — Ты хотела стать такой, как Папатья? Как все эти пьяные дамы из «Копирки»? Ты в самом деле этого хотела? — А мы и так все время пьяные, — кричала она. — К тому же я бы никогда не превратилась в таких, как они. Но вы оба все время держали меня дома, потому что ревновали и думали, что я стану известной и брошу вас. — Знаешь, Фюсун... Ты сама всегда боялась вступить на тот путь без поддержки сильного мужчины... — Что?! — Я почувствовал, что эти слова ее взбесили не на шутку. — Дорогая, хватит. Садись в машину. Вечером, когда выпьем, будем ссориться опять, — поспешил я сгладить ситуацию. — Я очень, очень тебя люблю. Нас ждет прекрасная жизнь. Садись скорей в машину. — У меня одно условие! — произнесла она с видом капризной маленькой девочки, совсем как много лет назад, когда попросила, чтобы я принес ее детский велосипед. — Да? — Машину поведу я. — В Болгарии дорожная полиция берет еще больше взяток, чем наша. У них много приемов, говорят. — Нет-нет, — сказала она. — Я хочу только сейчас, до гостиницы. Я сразу остановил машину, открыл дверь и вышел. Поймав ее у капота машины, я крепко поцеловал Фюсун. Она тоже изо всех сил обняла меня, так что я почувствовал ее упругую грудь и потерял голову.
Она села на водительское сиденье. Внимательно завела машину, что напомнило мне наши уроки в Парке Йылдыз, и, сняв с ручного тормоза, прекрасно тронулась с места. Локтем левой руки она оперлась об открытое окно, совсем как Грейс Келли в фильме «Поймать вора». В поисках места, чтобы развернуться, мы медленно ехали вперед. Она собралась в один прием повернуть на перекрестке грязной деревенской улицы и шоссе, но не справилась, и машина, вздрогнув, заглохла. — Следи за сцеплением! — посоветовал я. — Ты даже мои сережки не заметил, — парировала она. — Какие сережки? Она завела машину, мы возвращались. — Не надо так быстро! — попросил я. — Какие сережки? — У меня в ушах, — глухо пробормотала она, будто после наркоза. Я увидел на ней те самые сережки, одна из которых потерялась, когда я впервые пришел в Чукурджу-му. Были ли они на ней, когда мы занимались любовью? Почему я этого не заметил? Машина ехала очень быстро. — Сбавь газ! — крикнул я, но она нажала на педаль до конца. Вдалеке на дорогу вышел тот самый пес. Он словно бы узнал Фюсун и машину. Мне хотелось, чтобы пес заметил, что скорость увеличивается, и отошел, но он этого не сделал. Мы неслись на бешеной скорости, которая с каждым мигом росла. Фюсун стала отчаянно сигналить псу. Мы вильнули вправо, потом влево, но собака по-прежнему стояла посредине вдалеке. Ускоряясь, машина помчалась по идеально прямой траектории, как парусник, который несется по волнам, когда дует попутный ветер. Только наша линия слегка выходила за пределы дороги, и мы на полной скорости приближались не к гостинице, а к платану, стоящему впереди у обочины. Я понял, что аварии не избежать. И тогда всем сердцем ощутил, что обретенное мною счастье сейчас закончится, что наступило время покинуть этот прекрасный мир. Мы мчались к платану. Именно Фюсун обрекла нас на такой финал. И я не видел другого возможного для себя будущего, кроме такого, как и у нее. Куда бы мы ни шли, мы должны быть вместе, пусть счастье в этом мире мы и упустили. Мне было нестерпимо жаль, но теперь казалось, что такой финал предрешен. И все равно у меня автоматически вырвалось: «Осто-рожно-о-о!», будто Фюсун сама не понимала того, что происходит. Она была, конечно, пьяна, но не настолько, чтобы не справиться с управлением. А я кричал, словно в кошмарном сне, когда ХОТят проснуться, вернуться в обычную прекрасную жизнь. На скорости сто пять километров в час она направила машину к сто-Пятилетнему платану, прекрасно сознавая, что делает. Я понял—это конец.
Старенький отцовский «шевроле» 56-й модели, прослуживший четверть века, на полной скорости влетел в дерево, росшее у дороги. По случайности поле с подсолнухами и дом посреди него, расположенные за платаном, оказались той самой крохотной фабрикой «Ба-танай», масло которой Кескины употребляли много лет. Мы с Фюсун заметили это лишь за мгновение до удара. Много месяцев спустя, когда я разыскал «шевроле» на свалке и касался каждой из его частей, и сны, мучившие меня после катастрофы, впоследствии напомнили мне, что сразу после удара мы с Фюсун посмотрели друг другу в глаза. Понимая, что умирает, она этим взглядом, длившимся две-три секунды, умоляла меня спасти ее, взывала, что не хочет умирать, что привязана к жизни до последней минуты. А так как я тоже считал, что умираю, только улыбнулся моей прекрасной невесте, моей единственной любви, радуясь, что мы вместе отправляемся в другой мир. О том, что произошло, я узнал потом, много месяцев проведя в больнице, со слов знакомых, из полицейских отчетов, от свидетелей аварии, которых разыскал. Фюсун умерла через шесть или семь минут после удара, ее зажало обломками автомобиля, а руль вошел ей в грудь. Она сильно ударилась головой о лобовое стекло. (В те годы в Турции еще не существовало привычки пристегиваться ремнем безопасности в машинах.) Согласно полицейскому отчету, который хранится в Музее Невинности, у нее был размозжен череп, задет мозг, чудесными способностями которого я всегда восхищался, и тяжело травмирована шея. Кроме сломанной грудины и осколков стекла в голове, ни в ее прекрасном теле, ни в ее грустных глазах, ни в чудесных губах, ни в розовом язычке, ни в бархатистых щеках, ни в крепких плечах, ни в шее, ни в подбородке, ни в шелковистом животе, ни в длинных ногах, ни в стопах, которые почему-то всегда меня смешили, ни в длинных, тоненьких медового цвета руках, ни в родинках и крохотных каштановых волосках по всему телу, ни в округлых ягодицах, ни в душе, рядом с которой мне хотелось быть всегда, никаких повреждений не было.
После
О прошедших после этого двадцати с лишним годах мне хочется рассказать не затягивая и закончить мою историю. Сидя за рулем, я открыл окно, чтобы разговаривать с Фюсун, и перед столкновением случайно высунул в него руку, поэтому меня быстро вытащили из машины. От удара в мозгу случилось кровоизлияние, в мозговой ткани были прорывы, я впал в кому. «Скорая помощь» привезла меня в Стамбул, в больницу медицинского факультета Чала, на аппарат искусственного дыхания. Первый месяц я пролежал с трубкой во рту в отделении интенсивной терапии. Совершенно не мог говорить, слова не приходили в голову, мир застыл. Никогда не забуду, как меня навещали мама и Беррин с заплаканными глазами. Даже Осман проявлял нежность, но все равно на его лице было написано: «Я тебе говорил!» Сотрудники «Сат-Сата» вели себя очень уважительно и даже сочувственно. Друзья—Заим, Тайфун, Мехмед—тоже приходили, но, как Осман, смотрели на меня с укором и грустью, ведь в полицейском отчете написали, что авария произошла по вине водителя в состоянии алкогольного опьянения (о собаке никто не знал), а газеты аварию раздули, осудив во всем нас. Через полгода мне прописали восстановительную терапию: я должен был учиться ходить. Это точно начать жить заново. И все время думал о Фюсун. Но теперь мои мысли касались не будущего и не прежних желаний. Фюсун постепенно превращалась в мечту из прошлого и воспоминаний. Это меня очень расстраивало, но теперь я не страдал из-за нее, а вызывал жалость сам. Именно в то время, размышляя о воспоминаниях, о боли и смысле утраты, я решил создать музей. В качестве утешения прочитал книги Пруста и Мон-теня. Ужинали мы теперь вдвоем с матерью, и я, сидя перед желтым кувшином, который купил после встречи с Фюсун много лет назад, задумчиво смотрел в телевизор. Мать считала гибель Фюсун чем-то схожей со смертью моего отца. Так как мы оба потеряли любимых людей, то позволяли себе грустить вдвоем. К тому же причиной обеих смертей в известном смысле стали стаканы с мутной ракы, а еще—иные миры, которые живут в душе человека, и то, что иногда, не удержавшись, эти миры вырываются наружу. Второе матери не нравилось, а мне хотелось говорить об этом постоянно. В первые месяцы после выписки из больницы это желание просыпалось во мне, когда я приходил в «Дом милосердия» и, сев на кровать, на которой мы с Фюсун любили друг друга, курил, глядя на окружавшие меня вещи. Я чувствовал, что, если смогу рассказать о своей истории, боль станет легче. Для этого надо показать коллекцию людям.
Мне очень хотелось увидеть Заима, мне не хватало его дружбы. Но в январе 1985 года я услышал от Хиль-ми, что Заим с Сибель очень счастливы и у них скоро родится ребенок. Хильми рассказал мне и о том, что Сибель из-за какого-то пустяка порвала дружбу с Нурджи-хан. Я не ходил в новые рестораны и клубы, где бывали люди, которые собирались в «Фойе» и «Гараже», ведь пережитое было очень важным и не хотелось, чтобы все смотрели на меня, как на сломавшегося неудачника, как я читал по взглядам знакомых и близких. Когда я в первый и последний раз пошел в новый «Подсвечник», то, чтобы казаться благополучным, вел себя нарочито весело, хохотал, шутил, долго беседовал с официантом Тай-яром, перешедшим туда из «Копирки», чем дал всем повод к сплетням на тему «наконец он избавился от этой девицы». Однажды в Нишанташи я встретил Мехмеда, и мы договорились как-нибудь поужинать вдвоем на Босфоре. Босфорские рестораны теперь перестали быть особыми местами, куда ходили по случаю, и превратились в повседневные заведения. Мехмед, угадав мое любопытство, сообщил, что делают мои старые друзья. Он рассказал, как вместе с Нурджихан, Тайфуном и его женой Фиген они ездили на Улудаг; что Фарук, у которого были валютные долги (тот самый, кого мы с Фюсун встретили на пляже в Сарыйер) после инфляции вовсе обанкротился, но так как набрал в банках денег, его банкротство отсрочили; что с Заимом и Сибель они не видятся только потому, что Сибель разругалась с Нурджихан, хотя они с Заимом не ссорились. Я не стал спрашивать, почему это произошло, но он сам сказал мне, что Сибель начала считать Нурджихан слишком строгой, смеялась над ней, что та ходит слушать старинную турецкую музыку, исполнителей вроде Мюзейен Сенар и Зеки Мюрена, что она постится («Нурджихан постится?» — с улыбкой переспросил я). Я сразу почувствовал, что главная причина размолвки двух давних подруг была в другом. Мехмед решил, что я хочу вернуться в свой прежний мир, но оказался не совсем прав. Ведь через полгода после гибели Фюсун я четко понял, что вступить еще раз в бегущую воду былого не смогу. Выпив, Мехмед признался мне, что теперь, после рождения ребенка, не находит Нурджихан такой привлекательной, как раньше, хотя по-прежнему крепко любит и уважает ее (при этом сейчас второе чувство стало важнее). Да, он пережил с ней бурную страсть, женился, но, когда родился ребенок, все вернулось на свои места, а Мехмед вспомнил о старых привычках. Иногда он ходил в увеселительные заведения один. Порой они бывали где-нибудь вместе с Нурджихан, оставив ребенка свекрови. Чтобы развлечь, Мехмед водил меня в новые районы города, стараясь показать мне все новые заведения для богачей. Как-то раз вечером к нам присоединилась Нурджихан, и мы отправились в большой район, появившийся за год на окраинах Этилер. где ели какую-то непонятную еду, подаваемую под видом американской кухни. Нурджихан не говорила о Сибель и не стала спрашивать о том, как я себя чувствую после гибели Фюсун. Она сказала только одно, задев меня за живое: что чувствует, однажды я буду очень счастливым. Ее слова с большей силой заставили меня почувствовать, что теперь возможность счастья закрыта для меня навсегда. Мехмед был прежним Мехмедом, а Нурджихан изменилась, я видел ее будто впервые, словно и не было у нас общих воспоминаний о молодости. Однако списал впечатление на атмосферу странного ресторана, где мы ужинали, и на новый район, который мне совершенно не нравился. Эти странные новые улицы и бетонные кварталы Стамбула, возникавшие каждый день, усиливали чувство, возникшее у меня, как только я вышел из больницы,— что после смерти Фюсун Стамбул стал другим. Наверное, именно больше всего благодаря этому чувству я впоследствии много лет посвятил длительным путешествиям. Старый, любимый мной город возвращался, когда я навещал тетю Несибе. Во время первых моих визитов мы все время плакали, но однажды она прямо сказала мне, что я могу подняться и посмотреть комнату Фюсун, взять все, что мне хочется. Прежде чем пойти наверх, я подошел к клетке Лимона и поменял ему водичку, подсыпал зерна (так мы поступали вместе с Фюсун). А тетушка начинала плакать всякий раз, когда вспоминала, что мы делали вечерами за ужином, о чем говорили, когда смотрели телевизор, что делили, что пережили восемь лет за этим столом. Слезы... Долгие паузы... Так как нам обоим было очень тяжело, я старался как можно быстрее подняться в комнату Фюсун. Я ходил пешком из Бейоглу в Чу-курджуму раз в две недели; мы с тетей Несибе ужинали, молча смотрели телевизор, стараясь не говорить о Фюсун, я занимался Лимоном, который старел и все меньше пел, каждый раз разглядывал рисунки птиц; ходил наверх в ее комнату под предлогом того, что мне нужно в ванную помыть руки; с бьющимся сердцем переступал порог заветного мира, открывал шкафы, выдвигал ящики, рассматривал лежащие там вещи. Расчески, щетки для волос, зеркальца, брошки в форме бабочек, сережки — все, что я много лет дарил ей, Фюсун хранила в ящиках маленького шкафа. Когда я находил в ящиках носовые платки, о которых уже забыл, чулки, выигранные в лото, деревянные пуговицы, которые, как я считал, мы тогда купили для ее матери, заколки (и игрушечный «мустанг» Тургай-бея), все мои любовные письма, которые я передавал ей через Джейду, то чувствовал невероятную душевную усталость и не мог находиться там, перед ящиками Фюсун, где жил ее запах, больше получаса. Иногда садился на кровать и переводил дух за сигаретой, иногда, чтобы не заплакать, смотрел на улицу с одного из балконов, откуда она рисовала птиц, а иногда уносил с собой пару чулок или одну из заколок. Теперь я понимал, что нужно собрать все вещи, связанные с Фюсун, включая те, которые у меня уже хранились в «Доме милосердия», и те, что лежали в комнате Фюсун и вообще в ее доме, где-нибудь в одном месте, но не знал, где именно. Исчерпывающий ответ на свой вопрос я получил только в путешествиях по всему миру, когда начал бывать в маленьких музеях. Снежным вечером зимой 1986 года, после ужина, опять рассматривая все украшения и заколки Фюсун, в маленькой коробочке я заметил сережки с бабочками, в виде буквы «Ф», которые были на ней в момент аварии. Я взял их и спустился вниз. — Тетя Несибе, этих сережек среди украшений Фюсун раньше не было, — сказал я. — Милый Кемаль, я спрятала от тебя все, что в тот день было на ней, ее красное платье, туфли и сережки, чтобы ты не расстраивался. А теперь решила положить на место, а ты сразу и заметил. — На ней были обе сережки? — В тот вечер, прежде чем пойти к тебе, девочка моя пришла к нам в номер и, наверное, собиралась лечь спать. Но внезапно достала их и надела. Я делала вид, что сплю, и следила за ней. Когда она выходила из номера, я голоса не подала. Хотела, чтобы вы были счастливы. Я не стал уточнять, что Фюсун тогда сказала мне другое. И как я не заметил на ней сережки, когда она пришла ко мне? Я спросил еще: — Тетя Несибе, много лет назад я рассказывал вам, что оставил одну из этих сережек наверху в ванной перед зеркалом, когда в первый раз пришел к вам. И тогда спросил вас: «Знаете ли вы о ней?» — И ведать не ведала, сынок. Не напоминай мне об этом, а то опять заплачу. Она только хотела надеть какие-то серьги в Париже, говорила о том, что хочет сделать тебе сюрприз, но какие именно, не знаю. И в Париж так хотела поехать моя девочка... Тетя Несибе опять заплакала. Потом извинилась за слезы. На следующий день я забронировал номер в парижской гостинице «Отель дю Норд». Вечером сообщил об этом матери, сказал, что путешествие пойдет мне на пользу. — Вот и хорошо, — обрадовалась мать. — Займись немного делами, «Сат-Сатом». Чтобы Осман вообще не прибрал все к рукам.
Музей Невинности
Я не сказал матери, что отправляюсь в Париже не по работе. Ведь если бы она спросила меня, зачем мне туда ехать, дать точный ответ я не смог бы. Да и сам не хотел знать, зачем это все. По пути в аэропорт мне казалось, что мое путешествие — навязчивая идея, вызванная тем, что я не заметил сережки Фюсун и хочу искупить свой грех. Но в самолете мне стало понятно: я отправился в путь и для того, чтобы забыть, и для того, чтобы помечтать. Каждый уголок Стамбула был полон знаков, напоминавших мне ее. Когда самолет еще только взлетал, я заметил, что за пределами города могу думать о Фюсун и о моей истории как о чем-то цельном. Оставаясь же в Стамбуле, видел его как бы изнутри своей неотступной страсти; а в самолете вся история представала как бы со стороны. То же глубокое утешение я испытал, когда бродил по парижским музеям. Я говорю не о многолюдных и помпезных местах, вроде Лувра или Бобура, а о крохотных музейчиках, часто возникавших передо мной в Париже, о коллекциях, которые мало кто приходил смотреть. Когда я оказывался в таких местах, как Музей Эдит Пиаф, который создал один ее поклонник, куда можно было попасть только по предварительной записи (там я увидел щетки для волос, расчески, плюшевых медведей); Музей полиции, где я провел целый день, или Музей Жакмар-Андре, где красиво соединялись картины и предметы (я видел пустые стулья, огромные люстры, пугающие роскошные залы), то бродил в одиночестве, ощущая себя невероятно хорошо. В самой дальней комнате я прятался от взглядов музейных смотрителей, следивших, куда пошел посетитель; пока снаружи доносился шум большого города, машин и грохот стройки, меня не покидало чувство, что город с его людьми где-то очень близко, но от меня далек, словно в другом пространстве; и боль становилась слабее. Иногда благодаря этому утешению я чувствовал, что тоже могу составить свою коллекцию из вещей, оставшихся от Фюсун, и создать рассказ о ней, который послужит назиданием всем, и с удовольствием воображал, как расскажу о своей жизни, которую, как все считали (а прежде всего мать с братом), я потратил впустую. В Музей Ниссим-де-Камондо я пошел, так как знал, что граф де Камондо, создатель музея, по происхождению стамбульский левантинец. Я почувствовал себя свободным, поняв, что тоже могу с гордостью показать в своем музее столовые приборы Кескинов или собранную за семь лет коллекцию их солонок. В Музее почты мне стало ясно, что найдут свое место и письма, которые я писал Фюсун, и то самое, которое она написала мне в ответ, а в маленьком Музее Бюро находок я выяснил, что смогу показать у себя не только вещи Фюсун, но и все, что напоминало мне о ней, например вставную челюсть Тарык-бея, пустые бутылочки из-под его лекарств, счета за воду и свет. В Доме-музее Мориса Равеля, находившемся за городом, куда я час добирался на такси, я видел зубные щетки, кофейные чашки, курительные трубки, куклы и игрушки великого композитора, но, когда заметил клетку с механическим соловьем, распевавшим песни, который мгновенно напомнил мне Лимона, мне на глаза чуть не навернулись слезы. Приходя во все эти музеи, я переставал стесняться своей коллекции в «Доме милосердия». Из собирателя, который скрывал свою страсть, я постепенно превращался в гордого коллекционера. И не задумывался о переменах, происходивших со мной, лишь только чувствовал себя счастливым в тех музеях, представляя, как однажды поведаю всем свою историю с помощью вещей. Однажды вечером я пил в одиночестве в баре «Отель дю Норд», глядя на окружавших меня иностранцев, и, как каждый турок, оказавшийся за границей (по крайней мере, немного образованный и небедный), поймал себя на мысли, что пытаюсь разгадать восприятие европейцев меня, всех нас. Я подумал, что смогу рассказать кому-то, кто не знает Стамбула, о Нишанташи, Чукурджуме и о моем чувстве к Фюсун. Мне теперь казалось, что я много лет не бывал дома, провел в дальних странах: словно жил среди аборигенов в Новой Зеландии и, наблюдая за их привычками и традициями, за тем, как они работали, отдыхали, развлекали (и беседовали перед телевизором!), влюбился в местную девушку. А мои наблюдения перемешались с пережитой любовью. Я смогу придать смысл прожитым годам, только если, как антрополог, покажу в своем музее разные собранные мной предметы, ее одежду, ее рисунки. В последние дни пребывания в Париже я отправился в Музей Постава Моро, так как об этом художнике с любовью отзывался Пруст и перед глазами все время стояли рисунки Фюсун. Классические, помпезные картины Моро на историческую тематику мне не понравились, но сам музей оказался хорош. Свой двухэтажньш дом, на первом этаже которого художник провел со своими родителями большую часть жизни, а на втором располагалась его мастерская, он за несколько лет до смерти решил превратить в музей, где после его смерти завещал выставить сотни его картин. Став музеем, дом превратился в в «музей чувств», каждое из которых освещалось той или иной вещью. Пока я бродил по скрипящим половицам его пустых комнат, все смотрители спали, а меня охватило странное чувство, близкое к какому-то религиозному трепету. (В последующие двадцать лет я бывал в том музее еще семь раз, и неизменно, медленно шагая по залам, испытывал то же самое.) Когда я вернулся в Стамбул, то сразу же направился к тете Несибе. Кратко рассказал ей о Париже и о музеях, потом мы поужинали, и я, не откладывая, поведал ей о своей идее. — Вы знаете, тетя, что я уже много лет уношу из вашего дома вещи, — сказал я, спокойно, как больной, который наконец сумел избавиться от многолетней болезни. — А сейчас хочу забрать себе весь дом, само здание. — Как это? — Продайте мне весь дом вместе с вещами! — А что будет со мной? Мы обсудили мою идею, но она, кажется, не приняла ее всерьез. «Я хочу создать в этом доме кое-что в память о Фюсун», — пытался приукрасить свои мысли я. И напирал на то, что тете Несибе будет здесь одиноко. Но если ей хочется, она может даже вообще не выезжать отсюда. После моих слов об одиночестве тетушка всплакнула. Я сказал, что подыскал ей отличную квартиру в Нишанташи, на улице Куйулу Бостан, недалеко от того места, где они жили раньше. — В каком доме? — поинтересовалась она. Месяц спустя мы купили ей большую квартиру в самом лучшем доме на улице Куйулу Бостан, чуть дальше старого дома Фюсун (как раз напротив лавки старого развратника, к которому в детстве за газетами ходила Фюсун). А тетя отдала мне весь дом в Чу-курджуме вместе со всеми вещами. Мой знакомый адвокат, который разводил Фюсун, посоветовал изготовить нотариально заверенную опись всех вещей, что мы и сделали. Тетя Несибе совершенно не торопилась переезжать в Нишанташи. С моей помощью постепенно она покупала новые вещи, как девушка — приданое, вешала лампы, но при каждой встрече с улыбкой говорила, что никогда не сможет уехать из Чукурджумы. — Кемаль, сынок, я не могу бросить этот дом, эти воспоминания! Что будем делать? — охала она. — Тогда мы превратим дом в место, где наши воспоминания будут сохранены, — отвечал я ей. Так как все больше времени мне приходилось проводить в поездках, я стал видеть ее реже. Но пока сам толком не знал, что же делать с домом и вещами Кескинов и Фюсун, большинство которых я не решался даже толком рассмотреть. Первая поездка в Париж послужила в дальнейшем образцом и для остальных. Отправляясь в очередной город, я бронировал из Стамбула номер в старом, но хорошем отеле в центре, а приехав, неторопливо, обстоятельно, как школьник, который безупречно выполняет домашнее задание, обходил главные музеи города, вооружившись знаниями, полученными из книг и путеводителей, прогуливался по блошиным рынкам, лазил по лавочкам, торговавшим разным барахлом, заглядывал в некоторые антикварные магазины и обязательно покупал что-нибудь симпатичное: какую-нибудь солонку, пепельницу или открывалку для бутылок, точную копию которой я видел у Кескинов. В каком бы уголке земного шара я ни находился, будь то Рио-де-Жанейро, Гамбург, Баку или Лиссабон, вечером, когда все садились ужинать, я подолгу бродил по переулкам в надежде разглядеть через открытые окна, как живут в своих домах другие семьи, как они сидят за столом перед телевизором, как, пока на кухне, которая часто бывала и столовой, готовится еда, дети сидят с родителями, молодые красивые замужние женщины — со своими мужьями, лишая всякой надежды влюбленных богатых дальних родственников. По утрам я не спеша завтракал в гостинице, потом убивал время до открытия маленького музея на улицах и в кофейнях, отправлял по открытке матери и тете Несибе, пытался узнать из местных газет, что происходит в мире и в Стамбуле, а когда наступало одиннадцать часов, с тетрадью в руке и с оптимизмом в сердце приступал к обходу музеев. В залах городского музея Хельсинки, куда я пришел холодным дождливым утром, я увидел старые бутылочки из-под лекарств, какие были в ящиках Тарык-бея. В пахших плесенью залах бывшей шляпной фабрики в маленьком городке под Лионом (кроме меня там не было ни одного посетителя) я увидел такие же шляпы, какие носили мои родители. Глядя на игральные карты, кольца, ожерелья, шахматы и холсты в Государственном музее Вюртемберга, расположенном в башне старой крепости, я вдохновенно подумал, что вещи Ке-скинов и моя любовь к Фюсун заслуживают того, чтобы быть представленными так же торжественно, так же помпезно, как экспонаты этого музея. В Международном музее парфюмерии французского города Грасса, находящегося на отдалении от Средиземного моря, в «парфюмерной столице мира», я провел целый день, пытаясь вспомнить запах духов Фюсун. Картина Рембрандта «Жертвоприношение Авраама» в мюнхенской Старой Пинакотеке, лестницы которой я позднее взял за образец для своего музея, напомнила мне об истории, которую я рассказывал Фюсун много лет назад, и о том, что настоящая любовь есть способность отдать самое дорогое, не ожидая ничего взамен. В парижском Музее романтичной жизни при виде зажигалки, украшений и сережек Жорж Санд, прядки ее волос, приклеенной на бумагу, мне отчего-то стало жутко. В городском музее Гетеборга я долго сидел перед изразцами и тарелками, привезенными Восточно-Индийской компанией. Маленький городской музей города Бревика, куда я поехал в марте 1987 года, когда находился в Осло, по совету одного школьного приятеля, служившего в турецком посольстве в Норвегии, оказался закрыт, и я специально провел еще ночь в Осло, чтобы увидеть в этом музее почту, фотостудию и аптеку трехсотлетней давности, и на следующий день опять отправился в тот городок. В Морском музее в Триесте, расположенном в здании бывшей тюрьмы, я впервые подумал, что могу, помимо дотошно собранных вещей, представить в своем музее модель какого-нибудь стамбульского парохода (например, «Кален-дера»), который тоже напоминал мне о Фюсун. Оказавшись в Гондурасе, куда было не так просто получить визу, я приехал в город Ла-Сейба, расположенный на берегу Карибского моря, и вместе с туристами в шортах попал в Музей бабочек и насекомых, где подумал, что смогу показать у себя в музее как настоящую научную коллекцию заколки Фюсун с бабочками, которые я покупал ей годами, и представил, что сделал то же самое с комарами, мухами, клещами и тараканами, обитавшими в доме Фюсун. Я с гордостью убедился, что коллекция, собранная в недавно открывшемся парижском Музее табака, гораздо беднее моей, накопленной за восемь лет. Помню, как приятным весенним утром в Эксан-Провансе меня безгранично обрадовала и умилила кухонная утварь и прочие предметы на полках в светлых залах музея-мастерской Поля Сезанна. В нарядном и убранном до блеска доме-музее бургомистра Антверпена Николаса Рококса я еще раз осознал, что прошлое может быть скрыто в вещах, как душа, и именно поэтому в тихих маленьких музеях я и обрел красоту, привязывающую меня к жизни, нашел утешение. Нужно ли мне было побывать в венском музее Фрейда и увидеть старые вещи и бюсты великого врача, чтобы принять и полюбить свою собственную коллекцию в «Доме милосердия» и чтобы суметь с гордостью всем ее показать? Не потому ли я каждый раз во время поездки в Лондон посещал старую парикмахерскую в Лондонском городском музее, что скучал по стамбульской парикмахерской Басри и по Болтливому Джевдету? В музей известной медсестры Флоренс Найтингейл я отправился, чтобы увидеть какую-нибудь стамбульскую вещь, сохранившуюся со времен ее поездки в Стамбул во время Крымской войны, но нашел там точно такую заколку, какая была у Фюсун. Слушая глубокую тишину в Музее времени, расположенном в старинном дворце французского города Безансона, среди часов, я задумался о памяти и времени. В музее Тайлера в голландском Хаар-леме, разглядывая минералы, окаменелости, медали, деньги, старинные приборы в больших старинных деревянных витринах, я с воодушевлением решил, что в этой тишине смогу назвать источник смысла своей жизни, который дарует мне глубокое утешение, но не сразу подобрал слова, чтобы выразить, что же привязывает меня к этим залам. То же самое я ощутил в Мадрасе, в музее Форта Святого Георгия, первой крепости англичан в Индии, среди писем, масляных картин, денег и обычных вещей, когда за окном стояла липкая жара, а надо мной кружил огромный мотылек. Посещение веронского городского музея Кастельвеккио, его лестницы и свет, которым, как шелком, скульптор Карло Скарпа окутал статуи, впервые навело меня на мысль о том, что радость, которую дарует музей, связана не только с его коллекцией, но и с равновесием в расположении картин и предметов. В берлинском Музее вещей, некогда расположенном в здании Мартина Гропиуса, впоследствии оставшемся без помещения, я научился относиться с юмором ко всему, что собираешь, и еще раз убедился в том, что нужно хранить все, что мы любим, и все то, что связано с людьми, которых мы любим, и даже если у нас нет ни своего дома, ни музея, поэзия собранной нами коллекции вещей послужит пристанищем для них. Слезы навернулись мне на глаза оттого, что я не могу показать Фюсун картину Караваджо «Жертвоприношение Авраама» в галерее Уффици, а потом напомнила, что иногда предоставляется возможность как-то возместить утрату тех, кого мы любим, и именно поэтому я так привязан к вещам Фюсун. В лондонском доме-музее сэра Джона Соуна, который я обожал за бессистемность и беспорядок в расстановке предметов и восхищался манерой развески картин, я любил часами сидеть в одиночестве, слушая шум города, и представлял, что однажды точно так же покажу всем вещи Фюсун, и тогда любимая моя улыбнется мне с небес. Лучшим примером для меня послужил музей Фредерика Мареса в Барселоне, на верхнем этаже которого хранилась коллекция заколок, сережек, игральных карт, ключей, вееров, флакончиков из-под духов, носовых платков, брошек, ожерелий, сумок и браслетов. Об этом романтичном собрании я вспомнил в Музее перчаток на Манхэттене во время моей первой поездки в Америку, длившейся более пяти месяцев, за время которой я посетил двести семьдесят три музея. В Лос-Анджелесе, в Юрском музее технологии, мне вспомнилось страшное чувство, раньше уже посещавшее меня, — будто пока все человечество живет в одном времени, а я застрял в другом. В музее Авы Гарднер в городке Смитфилд штата Северная Каролина, где я стащил симпатичную табличку-указатель с рекламой столовых приборов и портретом этой американской звезды, хранились школьные рисунки маленькой Авы, ее ночные рубашки, перчатки и сапожки, и я почувствовал такую тоску по Фюсун, что захотел вернуться в Стамбул немедленно. Я потратил два дня, чтобы повидать коллекцию бутылок из-под лимонада и пива в Музее упаковки и рекламы напитков недалеко от городка Нэшвилл, который в те дни только открылся, а впоследствии перестал существовать, а потом, помню, опять захотел в Стамбул, но продолжил путешествие. В конце концов я решил вернуться в домой, когда пять недель спустя в другом музее, который тоже впоследствии закрылся, в Музее трагедии в американской истории, расположенном в городке Сент-Огастин штата Флорида, увидел искореженные части и начавшие ржаветь детали никелированной отделки автомобиля, «бьюик» 1966 года, на котором разбилась американская кинозвезда шестидесятых Джейн Мэнсфилд. Я постепенно понимал, что домом настоящего коллекционера должен быть его собственный музей.
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|