Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Фюсун учится водить машину 6 глава




В Стамбуле я пробыл недолго. Четин-эфенди помог мне разыскать наш «шевроле», и, увидев его на придорожном пустыре под смоковницей за мастерской механика Шевкета, специализировавшегося на ремонте машин этой марки, от избытка чувств я на мгновение лишился дара речи. Багажник был открыт, среди его ржавых частей прогуливались куры из соседнего курятника, вокруг играли дети. По словам Шевкета, некоторые детали, такие как крышка заправочного бака, коробка передач, остались неповрежденными, и он поставил их на другие «шевроле», большинство которых продолжали использоваться в Стамбуле в качестве такси. Я заглянул в салон, туда, где некогда находились стрелки, кнопки и руль, которые теперь были разбиты обломками водительского кресла, вдохнул старый запах слегка нагревшейся на солнце обивки и от обилия скрытых в машине воспоминаний едва не лишился чувств. Потом дотронулся до руля, помнившего мое детство. Потрясенный, почувствовал невероятную усталость.

— Кемаль-бей, что случилось? Посидите-ка немного, — забеспокоился Четин-эфенди. — Ребятки, ну-ка принесите воды.

Впервые после смерти Фюсун перед кем-то посторонним у меня навернулись слезы. Я сразу взял себя в руки. Попивая чай, принесенный на подносе с надписью «Турецкий Кипр» (этого подноса нет в музее) чумазым подмастерьем, руки которого при этом были идеально чистыми, мы, недолго поторговавшись, выкупили отцовскую машину обратно.

— И куда мы теперь ее денем, Кемаль-бей? — спросил Четин-эфенди.

— Буду до конца дней своих жить с этой машиной под одной крышей, — улыбнулся я.

Однако Четин-эфенди услышал искренность в моих словах, поэтому не сказал, как все: «С мертвым в могилу не прыгнешь, жизнь продолжается», а понимающе покачал головой. Но если бы он это произнес, я ему ответил бы, что хочу создать Музей Невинности, чтобы жить с человеком, которого больше нет. Но так как заготовленные слова мне не понадобились, я гордо сказал другое.

— В «Доме милосердия» лежит очень много вещей. Я хочу собрать их все под одной крышей и жить с ними.

Я знал о многих героях, которые, как Постав Моро, в последние годы жизни превращали дома, где хранили свои коллекции, в музеи, открывавшиеся после их смерти. Я любил то, что они создали, и продолжал ездить по миру, чтобы бывать в сотнях музеев, которые полюбил, и повидать сотни других, которых никогда не видел, но мечтал увидеть.

 

Коллекционеры

 

За долгие годы во время моих поездок по миру и стамбульских изысканий о коллекционерах я узнал следующее. Существует два их типа:

1. Одни гордятся своей коллекцией и жаждут демонстрировать ее всем подряд (такие обычно бывают на Западе).

2. Другие прячут свою коллекцию где-нибудь в укромном уголке (такие живут в обществах, далеких от современной культуры).

С точки зрения первых, музеи — естественное следствие их собрания. Они уверены, что любая коллекция, по какой бы причине они ни начали ее собирать, создана для того, чтобы в конце концов быть с гордостью представленной в музее. Я часто видел это в историях маленьких частных американских музеев: например, в путеводителе по Музею упаковки и рекламы напитков было написано, что однажды мальчик Том, возвращаясь из школы, поднял с земли первую бутылку из-под лимонада. Потом нашел вторую и третью, начал складировать их у себя, и через какое-то время у него появилась идея собрать все бутылки на свете и создать музей.

Коллекционеры второго типа ищут предметы только для того, чтобы хранить. Как и у первых, вначале это ответ, утешение и либо лекарство от некой тайной боли, жизненной проблемы, темного пятна — что было и у меня. Но так как общество, в котором живут такие коллекционеры, музеи и коллекции ценностью не считает, их страсть воспринимается не как часть науки, образования, а как позор, который необходимо скрывать. Ведь в традиционном обществе наличие у человека коллекции указывает не на ценные знания, которыми он обладает, а на душевные раны, какие тот пытается скрыть.

Стамбульские коллекционеры, с которыми я познакомился в начале 1992 года, когда искал для Музея Невинности афишы, фотографии из фойе кинотеатров и билеты на сеансы, на которые мы ходили летом 1976 года, сразу же научили меня чувству стыда за то, что ты собираешь.

Хыфзы-бей, продавший мне после ожесточенного торга плакаты к таким фильмам, как «Любовь пройдет, когда пройдут страдания» и «Меж двух огней», несколько раз отчего-то извиняющимся тоном повторил, что ему приятен мой интерес к его собранию.

— Мне грустно расставаться с этими вещами, Кемаль-бей, и жаль,что я вам их продал,—сказал он.— Но пусть те, кто смеется над моим увлечением, кто издевается надо мной, кто считает, что я мусором забил дом, увидят, сколь высоко ценят то, что я собрал, образованные люди из хороших семей, как вы. Я не пью, не курю, в карты не играю, не распутничаю... Единственное мое увлечение—фотографии актеров из фильмов... Хотите фотографии с корабля «Календер», где снимали фильм с маленькой Папатьей «Услышьте стон моего сердца»? Она в платье на бретельках, а плечи—голые. Не придете ли вы сегодня вечером в богадельню, где один человек хранит фотографии, снятые на съемках фильма «Черный дворец», который не был закончен, так как исполнитель главной роли Тахир Тан покончил с собой, и которых до настоящего времени никто не видел, кроме меня? А еще у меня есть фотография, где немецкая манекенщица Инге, которая снялась в рекламной кампании первого турецкого фруктового лимонада, целуется на премьере фильма в фойе кинотеатра в губы с Экремом Гючлю, в которого она влюблена по роли в фильме «Центральная станция», где она сыграла добродушную немецкую тетушку?

Когда я спросил, у кого еще могут быть нужные мне фотографии, Хыфзы-бей рассказал, что они есть у многих. В Стамбуле немало коллекционеров, дома которых битком забиты старыми фотографиями, пленками и афишами. Когда в них больше не оставалось места, такие собиратели часто покидали свой дом и близких (как правило, они никогда не женились) и принимались собирать все подряд. У некоторых непременно есть то, что я ищу, но в их захламленных домах трудно что-либо найти, да и войти к ним непросто.

Но все-таки я упросил Хыфзы-бея, и он сводил меня к некоторым легендарным стамбульским коллекционерам.

В их захламленных комнатах я сам разыскал немало того, что представил в своем музее: фотографии со съемок фильмов, с видами Стамбула, открытки, билеты в кинотеатры, меню ресторанов, сохранить которые мне в свое время не приходило в голову; ржавые старые консервные банки, страницы старых газет, сумки с эмблемами разных фирм, коробочки из-под лекарств, бутылки, фотографии актеров и знаменитостей и обычные снимки, запечатлевшие повседневную жизнь Стамбула, которые лучше всего рассказывали о городе, в котором мы жили с Фюсун. Хозяин одного старого двухэтажного дома в Тарлабаши, возвышавшийся на пластмассовом стуле среди кучи вещей и бумаг, а с виду совершенно нормальный человек, сказал мне с гордостью, что у него сорок две тысячи семьсот сорок два предмета. Мне почему-то стало стыдно.

Похожий стыд я ощутил в доме газовщика-пенсионера, живущего с прикованной к постели матерью и печкой в одной комнате своего дома в Ускюдаре, куда я с трудом вошел. (В другие комнаты, где было невероятно холодно, пробраться было совершенно невозможно, так как они были битком забиты вещами: издалека я разглядел старые лампы, какие-то коробки и игрушки, бывшие в моем детстве.) Смутило меня не то, что мать газовщика постоянно осыпала его проклятиями со своей кровати. Я понимал, что все эти вещи, которые полнятся воспоминаниями людей, некогда ходивших по улицам Стамбула, живших в его домах и по большей части уже умерших, исчезнут, не попав ни в один музей, ни в одну витрину, ни под одно стекло и не будут никогда никем разобраны. В те дни я выслушал драматичную десятилетнюю историю одного греческого фотографа из Бейоглу, который сорок лет подряд снимал свадьбы, помолвки, дни рождения, рабочие собрания и посиделки в барах, а потом сжег всю коллекцию негативов, потому что для них не хватало места и они были уже не нужны. Негативы всех свадеб, прошедших в центре города, всех вечеринок и собраний никто не хотел брать даже бесплатно.

Коллекции становились поводом для насмешек над хозяевами дома в их квартале, таких людей начали бояться за их странные привычки, за их одиночество, за то, что они рылись в мусорных бачках и в тележках старьевщиков. Хыфзы-бей без особой грусти, как ни в чем не бьшало, рассказал мне, что после смерти этих одиноких людей кучи собранных ими вещей либо сжигали на пустыре по соседству (где на праздник резали барана), притом с каким-то религиозным негодованием, либо отдавали мусорщику или старьевщику.

В декабре 1996 года одинокий собиратель по имени Недждет Адсыз (назвать его коллекционером было бы неверно) умер, задавленный горами предметов и бумаг, от которых ломился его маленький дом в Топхане, в семи минутах ходьбы от дома Кескинов, и это заметили только четыре месяца спустя, когда летом почувствовали нестерпимый запах. Поскольку входная дверь оказалась завалена вещами, бригада спасателей смогла попасть в дом только через окно. Эту историю подхватили газеты, описывая ее в полунасмешливом-полузловещем тоне, и тогда стамбульцы стали бояться коллекционеров еще больше.

Недждет Адсыз, погибший так трагично, был тем самым, о котором в конце моей помолвки в «Хилтоне» рассказывала Фюсун, когда шла речь о спиритических сеансах, и которого уже тогда считала умершим.

Чувство того, что они заняты постыдным делом, которое нужно скрывать, я замечал и во взглядах других коллекционеров, имена которых мне хочется вспомнить здесь с благодарностью за их вклад в мой музей и в дело памяти Фюсун. Раньше я рассказывал о самом известном стамбульском собирателе открыток, Хаста Халит-бее, с которым общался между 1995 и 1999 годами, когда мной владело жгучее желание обзавестись открытками каждого квартала и каждой улицы в Стамбуле, где мы ходили вместе с Фюсун.

Один коллекционер, чье собрание дверных ручек и ключей я с радостью сохранил в своем музее, который совершенно не хотел, чтобы его имя было упомянуто, сообщил мне доверительно, что каждый стамбулец за свою жизнь прикасается примерно к двадцати тысячам дверных ручек, чем убедил меня, что рука моей любимой женщины непременно касалась многих из них.

Выражаю благодарность Сиями-бею, потратившему тридцать лет своей жизни на поиски фотографий судов при заходе в Босфор, за то, что он поделился со мною снимками, которых у него было по два, и позволил выставить у себя в музее фотографии пароходов, гудки которых я слышал, когда думал о Фюсун и когда гулял с ней, и за то, что он, как европеец, совершенно не стеснялся, что его коллекция будет показана людям.

Другой коллекционер, которого я должен поблагодарить за маленькие фотографии, которые прикрепляли на воротники на похоронах с 1975 по 1980 год, также не желавший упоминания своего имени, после отчаянного торга за каждый снимок задал мне главный вопрос, который я слышал от многих и в котором крылось презрение, а я наизусть знал ответ на него:

— Я создаю музей...

— Об этом я не спрашиваю. Зачем они тебе, вот о чем речь.

Этот вопрос означал, что каждый человек, одержимый страстью копить для самого себя вещи и прятать их, обязательно страдает какой-нибудь душевной болезнью, разочарован, имеет глубокую душевную рану, о которой трудно говорить. А в чем моя проблема? Оттого ли я страдал, что женщина, которую любил, умерла, а я даже не смог на ее похоронах прикрепить к воротнику ее фотографию? Или же причина моих страданий была чем-то непроизносимым, постыдным, таким же, как у человека, который меня о ней спрашивал? В Стамбуле 1990-х, где частных музеев не существовало, коллекционеры, втайне презирая себя за собственные слабости, никогда не упускали случая открыто унизить друг друга. К этому стремлению примешивалась зависть, и получалось еще хуже.

Переезд тети в Нишанташи, мои усилия с помощью архитектора Ихсана сделать из дома Кескинов настоящий музей, слухи, что я создаю «частный музей, как в Европе» и что разбогател, разнеслись по всему городу. Может, хотя бы за это стамбульские коллекционеры примут меня хорошо. Ведь я как бы собирал вещи не из-за глубокой душевной травмы, а только потому, что богат и хочу лишь ради любви к искусству, как на Западе, создать музей.

В те дни в Турции появилось Общество коллекционеров-любителей, и я пошел на одно из его собраний, вняв настойчивым просьбам Хыфзы-бея и, наверное еще потому, что надеялся найти пару-тройку вещей, которые напомнят мне о Фюсун и займут место в моей истории. Там, в маленьком свадебном зале, который общество арендовало на одно утро, я почувствовал себя так, будто нахожусь среди прокаженных, отвергнутых людьми. Члены общества, о некоторых из них я был наслышан (всего семь человек, в том числе и знаменитый Супхи, собиратель спичечных коробков), повели себя по отношению ко мне еще презрительнее, чем к любому стамбульскому старьевщику и друг к другу. Они почти не разговаривали со мной, обращались как с подозрительным человеком, стукачом, чужаком. Как позднее, извиняясь, объяснил Хыфзы-бей, их ярость вызвало то, что я искал выход для боли в вещах, хотя был богат. Они наивно полагали, что если однажды разбогатеют, то их мания собирать старые вещи пройдет за один день. Однако позднее, когда молва о моей любви к Фюсун разошлась по всему Стамбулу, они здорово помогли мне, а я стал свидетелем того, как их увлечение перестало быть подпольным занятием и вышло на свет.

Прежде чем перевезти все вещи из «Дома милосердия» в музей в Чукурджуме, я сфотографировал всю коллекцию, собранную в одной комнате, где мы занимались с Фюсун любовью двадцать лет назад. (Теперь вместо крика и ругани мальчишек, гонявших во дворе футбол, слышалось гудение кондиционеров.) Когда я соединил вещи из Чукурджумы с привезенными издалека и с найденными в захламленных домах коллекционеров и знакомых, которые стали действующими лицами моей истории, у меня в голове составилась такая картина.

Вещи — солонки, фарфоровые статуэтки, наперстки, ручки, заколки, пепельницы, — как стаи аистов, которые два раза в год всегда пролетают над Стамбулом, беззвучно мигрируя, разлетаются по миру. Зажигалку Фюсун, похожую на ту, что хранится в музее моей боли, я видел на блошином рынке в Афинах, а также в лавках Парижа и Бейрута. Солонка, которая два года стояла у Кескинов на столе, была сделана в Турции, я находил такую же на окраинах Стамбула, а еще в одном мусульманском ресторане в Нью-Дели и в старых кварталах Каира, потом у старьевщиков Барселоны и в обычном магазине кухонной утвари в Риме. Видимо, кто-то создал такую солонку, а в других странах позаимствовали ее модель, и появилось много похожих, из сходных материалов, так что миллионы копий одной солонки стали на долгие годы частью повседневной жизни многих семей, в основном в Южном Средиземноморье и на Балканах. Непонятно было, как солонка добралась до отдаленных уголков земного шара — так же, как общаются перелетные птицы и как им всякий раз удается лететь по одному и тому же пути. Потом возникает вторая волна солонок, и вместо старых появляются новые, большинство людей забывает о прежних вещах, с которыми они провели важную часть своей жизни, даже не замечая духовной связи с ними.

Я отвез матрас, на котором мы с Фюсун занимались любовью в «Доме милосердия», пахнущую плесенью подушку и голубую простыню на чердак дома Кескинов. Темный, сырой, заросший грязью, где когда-то водились только крысы, пауки и тараканы, и стоял водонагреватель, он сейчас превратился в чистую, светлую, обращенную к звездам комнату. В тот вечер, когда я установил там кровать, а после выпил три стаканчика ракы, мне захотелось уснуть, обняв все вещи, напоминавшие мне Фюсун, погрузившись в атмосферу чувств, скрытых в них. А однажды весенним вечером, когда ремонт был завершен, я вошел в изменившийся дом, открыв новую дверь на улице Далгыч своим ключом, медленно, как привидение, поднялся по длинной и прямой лестнице и, упав на стоявшую в чердачной комнате кровать, тут же уснул.

Некоторые люди забивают свой дом вещами, а под конец жизни превращают его в музей. Я же своим присутствием в доме, своей комнатой на чердаке и кроватью, казалось, старался опять превратить музей в обычный дом. Как же бывает прекрасно спать в одном пространстве с вещами, наполненными глубокими чувствами и воспоминаниями.

Я часто ночевал в чердачной комнате музея, особенно весной и летом. Архитектор Ихсан создал в центре здания свободное пространство, и благодаря этому по ночам я мог чувствовать не только каждую вещь из моей коллекции, но и глубину самого пространства. Ведь в настоящих музеях Время превращается в Пространство.

Мой переезд на чердак встревожил мать; но так как я часто обедал с ней, возобновил дружбу с некоторыми из моих старых приятелей, кроме Сибель и Заима, а летом ездил кататься на яхте в Суадие и на острова, и так как она была уверена, что эти меры позволяют мне терпеть боль утраты, она ничего не говорила; и в отличие от всех моих знакомых положительно отнеслась к тому, что я создал в доме Кескинов музей, повествующий о моей любви к Фюсун и созданный из вещей нашей жизни.

— Конечно, коль Аллаху угодно, бери вещи из моего шкафа! И в ящиках все бери... Я те шляпы больше не собираюсь носить, сумки тоже, отцовские вон есть... Забирай себе мои вязальные наборы, пуговицы тоже, я в семьдесят лет точно ничего шить не буду, и не надо деньги на них тратить, — говорила она.

Тетю Несибе, которая, казалось, была довольна новым местом, я видел раз в месяц, если бывал в Стамбуле. Как-то раз я с волнением рассказал ей, что власти Берлина разрешили Хайнцу Берггрюену, создателю берлинского Музея Берггрюен, всю жизнь собиравшему коллекцию для музея, жить на чердаке.

— Каждый в любом зале или на лестнице может встретиться с человеком, создавшим музей, пока он еще жив. Странно, правда, тетя Несибе?

— Дай вам Аллах долгих лет жизни, Кемаль-бей, — сказала тетушка, закуривая очередную сигарету. Затем опять немного поплакала по Фюсун и улыбнулась мне, с сигаретой во рту, не стирая текших по щекам слез.

 

Счастье

 

Однажды лунной ночью я проснулся в своей маленькой комнатке на чердаке от приятного света. Из окна лился серебристый свет луны. Через большой пролет, проделанный в полу, я посмотрел на музей, который, как мне иногда казалось, не закончу никогда. От этого таинственного света все здание становилось пугающим, как бесконечное пространство. Вся моя коллекция, собранная за тридцать лет, стояла в тенях на нижних этажах, каждый из которых выходил в пролет. Я видел все вещи, которыми в этом доме пользовалась Фюсун и ее семья, ржавые останки «шевроле», печку, холодильник, стол, за которым мы ужинали восемь лет, телевизор, я видел все, и, как шаман, который слышит душу вещей, чувствовал, как история этих предметов живет во мне.

Той ночью я понял, что моему музею требуется каталог, в котором будет подробно рассказано о каждой вещи. И, конечно, он должен быть историей моей любви.

Каждая из вещей, оказавшаяся из-за лунного света в тени и будто в пустоте, подобно неделимым атомам Аристотеля, указывала на неделимые мгновения времени. Я понимал, что предметы может объединять линия повествования, подобно тому, как у Аристотеля линия Времени объединяет мгновения. Значит, какой-нибудь писатель мог бы написать каталог к моему музею как роман. Пытаться создать такую книгу самому мне не хотелось даже пробовать. Кто бы мог сделать это для меня?

Так я разыскал господина Орхана Памука, который поведал вам историю от моего имени и с моего одобрения. Его отец и дядя одно время вели общее дело с нашей семьей, с моим отцом. Их семья давно жила в Ни-шанташи, но потеряла все состояние, и я подумал, что ему прекрасно знакома канва моей жизни. Также я слышал, что он очень любит рассказывать истории и предан своему делу.

К первой встрече с Орхан-беем я основательно подготовился. Прежде чем говорить о Фюсун, я открыл ему, что за последние пятнадцать лет посетил в мире тысячу семьсот сорок три музея и билеты к ним сохранил. Я рассказал ему о музеях писателей, надеясь, что это вызовет его интерес: возможно, он бы улыбнулся, узнав, что в петербургском музее Достоевского единственный подлинный экспонат — это шляпа писателя. Что бы он сказал, узнав, что в доме Набокова в том же городе в сталинские годы располагался Комитет по цензуре? В Музее Марселя Пруста в Иллье-Комбре хранились портреты людей, которые стали прототипами его героев, и я задумался о мире, в котором жил Пруст. Музеи писателей никогда не казались мне бессмыслицей. Например, в доме Спинозы, в голландском городке Рийнсбурге, мне очень понравилось, что все книги, упоминавшиеся в специальных реестрах, составленных в XVII веке, после смерти мыслителя, были приведены в алфавитном порядке, а позже так же и расставлены. В музее Тагора хранились сделанные тем акварельные рисунки, и я провел целый день в комнатах, похожих на лабиринт, вспоминая запах пыли и влаги в турецких музеях Ата-тюрка, созданных в период Республики, и слушая нескончаемый шум Калькутты. Я рассказал Орхан-бею, что в доме Пиранделло в сицилийском городе Агридженто видел фотографии, которые напомнили мне мои; что из окна дома-музея Стриндберга в Стокгольме открывается прекрасный вид, а четырехэтажный грустный дом Эдгара По в Балтиморе, который он делил со своей тетей и десятилетней племянницей Вирджинией, на которой впоследствии женился, сразу показался мне знакомым. (Ведь этот четырехэтажный дом, расположенный ньше в бедном квартале Балтимора, своими размерами, унылым видом и расположением комнат сразу, больше всех музеев, которые я видел, напомнил мне дом Фюсун.) Я сказал Орхан-бею, что лучший музей писателя, который я видел в жизни, — это музей Марио Праца в Риме. Если он, как я, договорился о посещении и побывал в музее великого литературоведа, одинаково любившего и живопись, и литературу, то обязательно должен был бы прочесть прекрасную книгу, которая, комната за комнатой, предмет за предметом, повествует об истории чудесной коллекции автора... А в доме Флобера в Руане было так много книг по медицине, принадлежавших его отцу, что в Музей истории медицины, расположенный в том же городе, ходить было уже не надо. Сообщив все это, я внимательно посмотрел Орхану-бею в глаза:

— Вы наверняка знаете из писем Флобера, что он собирал вещи — прядки волос, носовой платок, туфельки —своей возлюбленной, Луизы Колетт, которая вдохновила его на написание «Мадам Бовари» и с которой он, как описано в романе, предавался любви в уездных гостиницах и каретах; он хранил их в ящике, иногда доставал посмотреть, а глядя на туфельки, представлял, как она ходит.

— Нет, этого я не знал, — ответил он.

— Я тоже сильно любил одну женщину, Орхан-бей. Настолько, чтобы собирать ее волосы, носовые платки, все еще вещи и годами находить в них утешение. Я могу вам искренне поведать свою историю жизни?

— Конечно, пожалуйста.

Во время той нашей первой встрече в ресторане «Хюн-кяр», открывшемся на месте закрывшегося «Фойе», я три часа рассказывал ему о себе, так, как получилось и хотелось, но беспорядочно, перескакивая с одного на другое. Меня охватило чрезвычайное волнение, я выпил три двойных порции ракы и, думаю, от переживаний изобразил все, произошедшее со мной, как нечто заурядное.

— Я был знаком с Фюсун, — сказал Орхан-бей. — И помолвку вашу в «Хилтоне» помню. Я очень расстроился, когда Фюсун погибла. Она работала тут в бутике неподалеку. На вашей помолвке мы тоже с ней танцевали.

— В самом деле? Какой она была необыкновенный человек, правда? Не из-за своей красоты, Орхан-бей... Я говорю о ее душе. О чем вы разговаривали тогда?

— Если у вас и в самом деле есть все вещи Фюсун, я бы хотел на них взглянуть.

Сначала, проявив искренний интерес к моей коллекции, он пришел в Чукурджуму и был потрясен, не пытаясь это даже скрывать. Брал какой-нибудь предмет в руку, например желтые туфли Фюсун, которые были на ней, когда я впервые увидел ее в бутике «Шанзелизе», интересовался его историей, а я рассказывал.

Позднее мы стали встречаться чаще. Когда я бывал в Стамбуле, он раз в неделю приходил ко мне на чердак, расспрашивал о вещах в музее, о том, почему они лежат в тех или иных коробках или витринах, а в романе должны описываться в той или иной главе, а я с удовольствием открывал ему их тайну. Мне нравилось видеть, что он внимательно ловит каждое мое слово, это тешило мою гордость.

— Заканчивайте ваш роман поскорее, чтобы любопытные приходили в мой музей с книгой. Когда они будут ходить от витрины к витрине, чтобы вблизи почувствовать мою любовь к Фюсун, я поприветствую их из моей чердачной комнаты прямо в пижаме.

— Вы же тоже не можете закончить ваш музей, Ке-маль-бей, — замечал мне Орхан-бей.

— В мире еще так много музеев, которых я не видел, — говорил я, улыбаясь. И кто знает, в который раз принимался рассказывать ему, какое воздействие оказывает на меня их тишина, старался объяснить, почему в каком-нибудь далеком городке, в каком-нибудь богом забытом музее на окраине города, я чувствую себя счастливым оттого, что, прячась от взглядов смотрителя, прогуливаюсь по пустым залам.

Теперь я сразу звонил Орхан-бею, как только возвращался из очередного путешествия, рассказывал об увиденном, показывал входные билеты, рекламные брошюры и какие-нибудь понравившиеся мне простенькие предметы, которые тайком опускал себе в карман — например, музейные таблички.

Однажды после такого путешествия я спросил его, как идет работа над романом.

— Я пишу книгу от первого лица, — признался Орхан-бей.

— Как это?

— В книге вы сами рассказываете вашу историю, Кемаль-бей. Я говорю от вашего имени. Как раз сейчас работаю над тем, чтобы представить себя на вашем месте, чтобы стать вами.

— Понимаю. А вы сами когда-нибудь испытывали такую любовь, Орхан-бей?

— Х-м... Речь идет не обо мне, — ответил он, потом какое-то время помолчал.

Мы долго сидели в моей комнате на чердаке, потом выпили ракы. Я устал рассказывать. Когда он ушел, я вытянулся на кровати, на которой мы некогда предавались любви с Фюсун (более четверти века назад), и подумал, какую странную форму придумал Орхан.

У меня не было сомнений, что история останется моей и я буду питать к ней уважение, но меня пугало, что он будет говорить от моего имени. Это напоминало бессилие, слабость. Мне казалось естественным, что я сам буду рассказывать о своей жизни посетителям музея, показывать вещи, и даже часто представлял, как вожу по музею посетителей после его открытия. Но меня беспокоило, что Орхан-бей поставит себя на мое место и зазвучит его голос, но не мой.

Обуреваемый сомнениями, два дня спустя я спросил его о Фюсун. В тот вечер мы вновь встретились на чердаке музея и даже пропустили по стаканчику ракы.

— Орхан-бей, расскажите, пожалуйста, как вы танцевали на моей помолвке с Фюсун.

Сначала он упирался, видно было, что чувствовал неловкость. Но когда мы пропустили еще по стаканчику, он так искренне открыл мне все, что я сразу доверился ему — он лучше всех расскажет мою историю посетителям музея.

Именно в тот вечер я решил, что моего голоса и так слишком много и будет гораздо уместнее, если я доверю дело завершения романа Орхан-бею. Что же, надо попрощаться. До свидания!

Здравствуйте, я — Орхан Памук! С позволения Ке-маль-бея начну с моего и Фюсун танца.

С самой красивой девушкой в тот вечер жаждали потанцевать многие мужчины. Хотя я был недурен собой, нарядно одет и, кажется, старше ее на пять лет—в общем, мог привлечь ее внимание, но в те времена не чувствовал себя достаточно взрослым и уверенным. Голову мою занимали книги, романы, в ней жили мысли о нравственности и чести, так что все это мешало мне наслаждаться тем вечером. А ее голова тоже была занята, чем — вы и так уже знаете.

И все-таки, когда она приняла мое приглашение на танец, улыбнувшись, и когда мы шли к танцевальной площадке, она впереди меня, я, глядя на ее длинную шею, обнаженные плечи и прекрасную спину, в какой-то момент замечтался. Ее рука была легкой, но очень теплой. Когда она положила мне на плечо другую руку, я на мгновение почувствовал гордость, потому что она положила ее так, будто не для танца, а словно хотела продемонстрировать мне особенное расположение. Мы легко покачивались, медленно кружась, и от близости ее кожи, ее идеальной осанки, живой энергии ее плеч и груди у меня наступила сумятица в мыслях, а фантазии, которые я пытался удержать, по мере того как сопротивлялся ее притяжению, безостановочно проносились перед глазами. Мы уходим за руку с танцевальной площадки, поднимаемся наверх в бар; ужасно влюбляемся друг в друга; целуемся под деревьями в саду, женимся!

Первые слова я произнес, лишь бы что-нибудь сказать: «Когда я прохожу по улице в Нишанташи, то иногда вижу вас в магазине!» Но они были заурядными и лишь напоминали ей, что она красивая продавщица, так что она не проявила никакого интереса. Она сразу поняла, что толку от меня мало, и рассматривала из-за моего плеча гостей, сидящих за столами, смотрела, кто с кем танцует, кто с кем разговаривает и во что одеты нарядные женщин, видимо пытаясь решить, чем заняться потом.

Кончиками среднего и указательного пальцев правой руки, которую я уважительно и с удовольствием опустил чуть выше ее прекрасных ягодиц, я чувствовал все малейшие движения ее позвоночника. У нее была редкая, идеальная осанка, от которой у мужчин кружилась голова. Потом многие годы я не мог забыть этого. Иногда кончиками пальцев чувствовал ее изящные кости, кровь, с силой циркулировавшую по телу, мне передавалась ее живость, с которой она смотрела на все интересное, трепетание ее органов, и я с трудом сдерживал себя, чтобы не обнять ее изо всех сил.

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...