Часть первая. Соло на ундервуде 7 глава
Время шло. Лидера оппозиции не было. Должность оставалась вакантной. Собравшиеся выражали легкое неудовольствие. Кто-то уже поглядывал в сторону бара «Ди Эйч». И тогда появился Самсонов. Он вышел на трибуну и заявил: — Господа! Мы должны избавляться от предрассудков! Кто сказал, что лидером партийной оппозиции должен быть именно мужчина?! Что мешает выдвинуть на этот пост достойную и уважаемую женщину?! Мне кажется, есть подходящая кандидатура…
Тягостное предчувствие вдруг овладело мною. Я выронил зажигалку. Нагнулся. А когда поднял голову, женщина уже стояла на трибуне — молодая, решительная, в зеленом балахоне шинельного образца. — Анастасия Мелешко! — выкрикнул Самсонов. — Браво! — тотчас же закричали собравшиеся. Из общего хора выделился звонкий баритон какого-то старого лагерника: — Урки, бог не фрайер, падай в долю! Лично я подписываюсь на эту марцифаль!.. В результате Таську избрали подавляющим большинством голосов. После чего она заговорила, как Дейч, Аксельрод или Бабушкин: — Вы являетесь свидетелями небывалого политического эксперимента. На ваших глазах создается российская оппозиционная партия!.. Дальше я не слушал. Я подумал — надо как следует выпить. Причем немедленно. Иначе все это может плохо кончиться.
В баре я дико напился. Видимо, сказалось утомление последних дней. Помню, заходили участники форума. О чем-то спрашивали. Громко беседовали. Кого-то изобличали. Последним мне запомнился такой эпизод. В баре появились Литвинский и Шагин. Заказали по двойному виски с тоником. Далее Шагин резко повернулся и опрокинул свой фужер на брюки. При этом он даже матом не выругался. Просто заказал себе новый коктейль.
Все посмотрели на Шагина с уважением. Литвинский тихо произнес: — Святой… Я заказал такси на восемь сорок. Вдруг зашли попрощаться Юзовский с Лемкусом. До этого я сам разыскал и обнял Панаева. Как стало ясно через два месяца — в последний раз. В марте Панаев скончался от рака.
В моем архиве есть семь писем от него. Вернее, семь открыток. Две из них содержат какие-то просьбы. В пяти других говорится одно и то же. А именно: «С похмелья я могу перечитывать лишь Бунина и Вас». Когда Панаев умер, в некрологе было сказано:
«В нелегкие минуты жизни он перечитывал русскую классику. Главным образом — Бунина…»
Я собрал вещи. Еще раз покормил собаку. Сунул в бельевую корзину испачканное ею покрывало. Из окна был виден странный город, напоминающий Ялту. Через все небо тянулась реклама авиакомпании «Перл». В изголовье постели лежала Библия на чужом языке. Я ее так и не раскрыл. Прощай, город ангелов. (Хотя ангелов я здесь что-то не приметил.) Прощай, город обескровленных диетой манекенщиц. Город, изготовившийся для кинопробы. Город, который более всего желает нравиться. Я вдруг подумал — уж лучше Нью-Йорк с его откровенным хамством. Там хоть можно, повстречав на улице знакомого, воскликнуть: — Сто лет тебя не видел!.. В Лос-Анджелесе друзья могут столкнуться только на хайвее.
На душе у меня было отвратительно. Щенок копошился в приготовленной для него брезентовой сумке. День, остывая, приближался к вечеру. Тут мне на ум пришла спасительная комбинация. А именно — двойной мартини плюс телефонный разговор с Нью-Йорком. Выпивку принесли минут через десять. Впервые я заказал ее сам. Раньше этим занимались какие-то добрые волшебники.
7–1 8-459-1 1-3-6… Семь, восемнадцать, четыреста пятьдесят девять, одиннадцать, три, шесть… В этих цифрах заключена была некая магическая сила. Тысячу раз они переносили меня из царства абсурда в границы действительной жизни. Главное, чтобы рядом оказался телефон.
К телефону подошел мой сын. Он поднял трубку и сосредоточенно, упорно замолчал. Потом, уподобляясь моей знакомой официантке из ресторана «Днепр», сказал без любопытства: — Ну, чего? Говорю ему: — Здравствуй, это папа. — Я знаю, — ответил мой сынок.
Недавно мы с женой выдумали ему громоздкое, однако довольно точное прозвище. А именно — «Маленький, хорошо оснащенный, круглосуточно действующий заводик положительных эмоций».
Я спросил: — Как поживаешь? — Это не я, — был ответ. — То есть? — Мама говорит, что это я. А это не я. Эта банка сама опрокинулась. — Не сомневаюсь. — Землю я собрал. И рыбки живы… Я на секунду задумался: — Что же ты в результате опрокинул? Бочку с пальмой или аквариум? Я услышал тяжелый вздох. Затем: — Да, и аквариум тоже… — Что тебе привезти? — спрашиваю. Хриплый голос отчеканил: — Кетчуп! Кетчуп! Кетчуп!.. Я говорю: — Ну, ладно, позови маму. К телефону подошла моя жена, и я услышал: — Не забудь про минеральную воду. — Тебя не интересует, когда я вернусь? — Интересует. — Сегодня ночью. — Очень хорошо, — сказала моя жена. Хотел ей сообщить про щенка, но раздумал. Зачем предвосхищать события?
Тася появилась неожиданно, как всегда. Высыпала на диван пакеты. — Это тебе, — говорит. Затем вытаскивает из целлофанового чехла нелепый галстук с каким-то фаллическим орнаментом… — А это твоей жене. Выкладывает на стол коробку — духи или мыло. — Это детям. В физиономию мне летят разноцветные тряпки. — Это маме. Тася разворачивает китайский веер. Затем она долго рыдает у меня на плече. Вероятно, от собственной щедрости.
Тут я в который раз задумался — что происходит?! Двадцать восемь лет назад меня познакомили с этой ужасной женщиной. Я полюбил ее. Я был ей абсолютно предан. Она же пренебрегла моими чувствами. По-видимому, изменяла мне. Чуть не вынудила меня к самоубийству. Я был наивен, чист и полон всяческого идеализма. Она — жестока, эгоцентрична и невнимательна. Университет я бросил из-за нее. В армии оказался из-за нее… Все так. Откуда же у меня тогда это чувство вины перед ней? Что плохого я сделал этой женщине — лживой, безжалостной и неверной?
Вот сейчас Таська попросит: «Не уходи», и я останусь. Я чувствую — останусь. И даже не чувствую, а знаю. Сколько же это может продолжаться?! Сколько может продолжаться это безобразие?! И тут я с ужасом подумал, что это навсегда. Раз уж это случилось, то все. Конца не будет. До самой, что называется, могилы. Или, как бы это поизящнее выразиться, — до роковой черты.
— Ну, ладно, — говорю, — прощай. — Прощай… Когда же мы теперь увидимся? — Не знаю, — говорю, — а что? Когда-нибудь… Звони. — И ты звони. — Куда? — Не знаю. — Тася! — Что? Ну что? — Ты можешь, — говорю, — сосредоточиться? — Допустим. — Слушай. Я тебя люблю. — Я знаю. — По-твоему, это нормально? — Более или менее… Ну все. Иди. А то как бы мне не расплакаться. Как будто не она уже рыдала только что минут пятнадцать.
Я направился к двери. Взялся за литую бронзовую ручку. Вдруг слышу: — Погоди! Я медленно повернулся. Как будто, скрипя, затормозили мои жизненные дроги, полные обид, разочарований и надежд. Повернулся и говорю: — Ну что? — Послушай. — Ну? Я опустил на ковер брезентовую сумку. Почти уронил тяжелый коричневый чемодан с допотопными металлическими набойками. И тут она задает вопрос, не слишком оригинальный для меня: — У тебя есть деньги? Пауза. Мой нервный смех… Затем я без чрезмерного энтузиазма спрашиваю: — Сколько? — Ну, в общем… Как тебе сказать?.. Что, если мне понадобятся наличные? Я протянул ей какие-то деньги. Тася говорит: — Огромное спасибо… И затем: — Хоть это и меньше, чем я ожидала… Еще через секунду: — И уж конечно, вдвое меньше, чем требуется.
Я спустился в холл. Сел в глубокое кресло напротив двери. Подумал — не заказать ли джина с томатом? Повсюду мелькали знакомые лица. Прошел Беляков, сопровождаемый Дарьей. Рувим Ковригин о чем-то дружески беседовал с Гурфинкелем. Леон Матейка прощался с высокой красивой дамой. Гуляев толкал перед собой чемодан на колесиках. Юзовский в тренировочном костюме дожидался лифта.
Мимо шел Панаев с архитектором Юденичем. Заметил меня и говорит с хитроватой улыбкой:
— Самое время опохмелиться! Тут я неожиданно все понял: — Так это вы, — говорю, — для меня коньяк заказывали? И бренди? В ответ старик приподнимает шляпу. — Значит, не существует, — кричу, — добрых волшебников? Панаев еще раз улыбнулся, как будто хотел спросить: — А я?..
Вдруг я увидел Тасю. Ее вел под руку довольно мрачный турок. Голова его была накрыта абажуром, который при детальном рассмотрении оказался феской. Тася прошла мимо, не оглядываясь. Закурив, я вышел из гостиницы под дождь.
Нью-Йорк Ноябрь 1987
Записные книжки
Часть первая. Соло на ундервуде (Ленинград. 1967–1978)
Вышла как-то мать на улицу. Льет дождь. Зонтик остался дома. Бредет она по лужам. Вдруг навстречу ей алкаш, тоже без зонтика. Кричит: — Мамаша! Мамаша! Чего это они все под зонтиками, как дикари?!
* * *
Соседский мальчик ездил летом отдыхать на Украину. Вернулся домой. Мы его спросили: — Выучил украинский язык? — Выучил. — Скажи что-нибудь по-украински. — Например, мерси.
* * *
Соседский мальчик: «Из овощей я больше всего люблю пельмени…»
* * *
Выносил я как-то мусорный бак. Замерз. Опрокинул его метра за три до помойки. Минут через пятнадцать к нам явился дворник. Устроил скандал. Выяснилось, что он по мусору легко устанавливает жильца и номер квартиры. В любой работе есть место творчеству.
* * *
— Напечатали рассказ? — Напечатали. — Деньги получил? — Получил. — Хорошие? — Хорошие. Но мало.
* * *
Гимн и позывные КГБ: «Родина слышит, родина знает…»
* * *
Когда мой брат решил жениться, его отец сказал невесте: — Кира! Хочешь, чтобы я тебя любил и уважал? В дом меня не приглашай. И сама ко мне в гости не приходи.
* * *
Отец моего двоюродного брата говорил: — За Борю я относительно спокоен, лишь когда его держат в тюрьме!
* * *
Брат спросил меня: — Ты пишешь роман? — Пишу, — ответил я. — И я пишу, — сказал мой брат, — махнем не глядя?
* * *
Проснулись мы с братом у его знакомой. Накануне очень много выпили. Состояние ужасающее. Вижу, брат мой поднялся, умылся. Стоит у зеркала, причесывается. Я говорю: — Неужели ты хорошо себя чувствуешь? — Я себя ужасно чувствую. — Но ты прихорашиваешься! — Я не прихорашиваюсь, — ответил мой брат. — Я совсем не прихорашиваюсь. Я себя… мумифицирую.
* * *
Жена моего брата говорила: — Боря в ужасном положении. Оба вы пьяницы. Но твое положение лучше. Ты можешь день пить. Три дня. Неделю. Затем ты месяц не пьешь. Занимаешься делами, пишешь. У Бори все по-другому. Он пьет ежедневно, и, кроме того, у него бывают запои.
* * *
Диссидентский указ: «В целях усиления нашей диссидентской бдительности именовать журнал «Континент» — журналом «КонтинГент»!
* * *
Хорошо бы начать свою пьесу так. Ведущий произносит: — Был ясный, теплый, солнечный… Пауза. — Предпоследний день… И наконец, отчетливо: — Помпеи!
* * *
Атмосфера, как в приемной у дантиста.
* * *
Я болел три дня, и это прекрасно отразилось на моем здоровье.
* * *
Убийца пожелал остаться неизвестным.
* * *
— Как вас постричь? — Молча.
* * *
«Можно ли носом стирать карандашные записи?»
* * *
Выпил накануне. Ощущение — как будто проглотил заячью шапку с ушами.
* * *
В советских газетах только опечатки правдивы. «Гавнокомандующий». «Большевистская каторга» (вместо «когорта»). «Коммунисты осуждают решение партии» (вместо — «обсуждают»). И так далее.
* * *
У Ахматовой когда-то вышел сборник. Миша Юпп повстречал ее и говорит: — Недавно прочел вашу книгу. Затем добавил: — Многое понравилось. Это «многое понравилось» Ахматова, говорят, вспоминала до смерти.
* * *
Моя жена говорит: — Комплексы есть у всех. Ты не исключение. У тебя комплекс моей неполноценности.
* * *
Когда шахтер Стаханов отличился, его привезли в Москву. Наградили орденом. Решили показать ему Большой театр. Сопровождал его знаменитый режиссер Немирович-Данченко. В этот день шел балет «Пламя Парижа». Началось представление. Через три минуты Стаханов задал вопрос Немировичу-Данченко: — Батя, почему молчат? Немирович-Данченко ответил: — Это же балет. — Ну и что? — Это такой жанр искусства, где мысли выражаются средствами пластики. Стаханов огорчился: — Так и будут всю дорогу молчать? — Да, — ответил режиссер. — Стало быть, ни единого звука? — Ни единого. А надо вам сказать, что «Пламя Парижа» — балет уникальный. Там в одном месте поют. Если не ошибаюсь, «Марсельезу». И вот Стаханов в очередной раз спросил: — Значит, ни слова? Немирович-Данченко в очередной раз кивнул: — Ни слова. И тут артисты запели. Стаханов усмехнулся, поглядел на режиссера и говорит: — Значит, оба мы, батя, в театре первый раз?!
* * *
Как известно, Лаврентию Берии поставляли на дом миловидных старшеклассниц. Затем его шофер вручал очередной жертве букет цветов. И отвозил ее домой. Такова была установленная церемония. Вдруг одна из девиц проявила строптивость. Она стала вырываться, царапаться. Короче, устояла и не поддалась обаянию министра внутренних дел. Берия сказал ей: — Можешь уходить. Барышня спустилась вниз по лестнице. Шофер, не ожидая такого поворота событий, вручил ей заготовленный букет. Девица, чуть успокоившись, обратилась к стоящему на балконе министру: — Ну вот, Лаврентий Павлович! Ваш шофер оказался любезнее вас. Он подарил мне букет цветов. Берия усмехнулся и вяло произнес: — Ты ошибаешься. Это не букет. Это — венок.
* * *
Хармс говорил: — Телефон у меня простой — 32–08. Запоминается легко: тридцать два зуба и восемь пальцев.
* * *
Плохие стихи все-таки лучше хорошей газетной заметки.
* * *
Дело было на лекции профессора Макогоненко. Саша Фомушкин увидел, что Макогоненко принимает таблетку. Он взглянул на профессора с жалостью и говорит: — Георгий Пантелеймонович, а вдруг они не тают? Вдруг они так и лежат на дне желудка? Год, два, три, а кучка все растет, растет… Профессору стало дурно.
* * *
Расположились мы с Фомушкиным на площади Искусств. Около бронзового Пушкина толпилась группа азиатов. Они были в халатах, тюбетейках. Что-то обсуждали, жестикулировали. Фомушкин взглянул и говорит: — Приедут к себе на юг, знакомым хвастать будут: «Ильича видели!»
* * *
Сдавал как-то раз Фомушкин экзамен в университете. — Безобразно отвечаете, — сказала преподавательница, — два! Фомушкин шагнул к ней и тихо говорит: — Поставьте тройку.
* * *
Прибыл к нам в охрану сержант из Москвы. Культурный человек, и даже сын писателя. И было ему в нашей хамской среде довольно неуютно. А ему как раз хотелось выглядить «своим». И вот он постоянно матерился, чтобы заслужить доверие. И как-то раз прикрикнул на ефрейтора Гаенко: — Ты что, ебнýлся?! Именно так поставив ударение — «ебнýлся». Гаенко сказал в ответ: — Товарищ сержант, вы не правы. По-русски можно сказать — ёбнулся, ебанýлся или наебнýлся. А «ебнýлся» — такого слова в русском литературном языке, ух извините, нет!
* * *
Приехал к нам строевой офицер из штаба части. Выгнал нас из казармы. Заставил построиться. И начали мы выполнять ружейные приемы. Происходило это в Коми. День был морозный, градусов сорок. Подошла моя очередь. «К ноге!» «На плечо!» «Смирно, вольно…» И так далее. И вот офицер говорит, шепелявя: — Не визу теткости, Довлатов! Не визу молодцеватости! Не визу! Не осусяю! А холод страшный. Шинели не греют. Солдаты мерзнут, топчутся. А офицер свое: — Не визу теткости! Не визу молодцеватости!.. И тогда выходит хулиган Петров. Делает шаг вперед из строя. И звонко произносит в морозной тишине: — Товарищ майор! Выплюнь сначала хрен изо рта! Петрову дали восемь суток гауптвахты.
* * *
На Иоссере судили рядового Бабичева. Судили его за пьяную драку. В роте было назначено комсомольское собрание. От его решения в какой-то мере зависела дальнейшая судьба подсудимого. Если собрание осудит Бабичева, дело передается в трибунал. Если же хулигана возьмут на поруки, тем дело может и кончиться. В ночь перед собранием Бабичев разбудил меня и зашептал: — Все, погибаю, испекся. Придумай что-нибудь. — Что? — Что угодно. Ты мужик культурный, образованный. — Ладно, попытаюсь. — С меня ящик водки… Толкаю его в бок через полчаса: — Вот слушай. Начнется собрание. Я тебя спрошу: «Есть у вас, Бабичев, гражданская профессия?» Ты ответишь: «Нет». Я скажу: «Так что ему после армии — воровать?» А дальше все зашумят, поскольку это больная тема. Может, в этом шуме тебя и оправдают… — Слушай, — просит Бабичев, — ты напиши мне, что говорить. А то я собьюсь. Достаю лист бумаги. Пишу ему крупными буквами: «Нет». — И это все? — Все. Я задаю вопрос, ты отвечаешь — «нет». — Напиши мне, что ты сам будешь говорить. А то я все перепутаю. Короче, просидели мы всю ночь. К утру сценарий был закончен. Начинается комсомольское собрание. Встает подполковник Яковенко и говорит: — Ну, Бабичев, объясните, что там у вас произошло? Смотрю, Бабичев ищет эту фразу в шпаргалке. Лихорадочно читает сценарий. А подполковник свое: — Объясните же, что там случилось? Ну? Бабичев еще раз заглянул в сценарий. Затем растерянно посмотрел на меня и обратился к Яковенко: — А хули тебе, козлу, объяснять?!. В результате он получил три года дисциплинарного батальона.
* * *
В присутствии Алешковского какой-то старый большевик рассказывал: — Шла гражданская война на Украине. Отбросили мы белых к Днепру. Распрягли коней. Решили отдохнуть. Сижу я у костра с ординарцем Васей. Говорю ему: «Эх, Вася! Вот разобьем беляков, построим социализм — хорошая жизнь лет через двадцать наступит! Дожить бы!..» Алешковский за него докончил: — И наступил через двадцать лет — тридцать восьмой год!
* * *
Алешковский говорил: — А как еще может пахнуть в стране?! Ведь главный труп еще не захоронен!
* * *
Шли мы откуда-то с Бродским, Был поздний вечер. Спустились в метро — закрыто. Кованая решетка от земли до потолка. А за решеткой прогуливается милиционер. Иосиф подошел ближе. Затем довольно громко крикнул: — Э! Милиционер насторожился, обернулся. — Чудесная картина, — сказал ему Иосиф, — впервые наблюдаю мента за решеткой!
* * *
Пришел однажды к Бродскому с фокстерьершей Глашей. Он назначил мне свидание в 10.00. На пороге Иосиф сказал: — Вы явились ровно к десяти, что нормально. А вот как умудрилась собачка не опоздать?!
* * *
Сидели мы как-то втроем — Рейн, Бродский и я. Рейн, между прочим, сказал: — Точность — это великая сила. Педантической точностью славились Зощенко, Блок, Заболоцкий. При нашей единственной встрече Заболоцкий сказал мне: «Женя, знаете, чем я победил советскую власть? Я победил ее своей точностью!» Бродский перебил его: — Это в том смысле, что просидел шестнадцать лет от звонка до звонка?!
* * *
Сидел у меня Веселов, бывший летчик. Темпераментно рассказывал об авиации. В частности, он говорил: — Самолеты преодолевают верхнюю облачность… Ласточки попадают в сопла… Самолеты падают… Гибнут люди… Ласточки попадают в сопла… Глохнут моторы… Самолеты разбиваются… Гибнут люди… А напротив сидел поэт Евгений Рейн. — Самолеты разбиваются, — продолжал Веселов, — гибнут люди… — А ласточки что — выживают?! — обиженно крикнул Рейн.
* * *
Как-то пили мы с Иваном Федоровичем. Было много водки и портвейна. Иван Федорович благодарно возбудился. И ласково спросил поэта Рейна: — Вы какой, извиняюсь, будете нации? — Еврейской, — ответил Рейн, — а вы, пардон, какой нации будете? Иван Федорович дружелюбно ответил: — А я буду русской… еврейской нации.
* * *
Женя Рейн оказался в Москве. Поселился в чьей-то отдельной квартире. Пригласил молодую женщину в гости. Сказал: — У меня есть бутылка водки и 400 гр. сервелата. Женщина обещала зайти. Спросила адрес. Рейн продиктовал и добавил: — Я тебя увижу из окна. Стал взволнованно ждать. Молодая женщина направилась к нему. Повстречала Сергея Вольфа. «Пойдем, — говорит ему, — со мной. У Рейна есть бутылка водки и 400 гр. сервелата». Пошли. Рейн увидел их в окно. Страшно рассердился. Бросился к столу. Выпил бутылку спиртного. Съел 400 гр. твердокопченой колбасы. Это он успел сделать пока, гости ехали в лифте.
* * *
У Игоря Ефимова была вечеринка. Собралось 15 человек гостей. Неожиданно в комнату зашла дочь Ефимовых — семилетняя Лена. Рейн сказал: — Вот кого мне жаль, так это Леночку. Ей когда-то нужно будет ухаживать за пятнадцатью могилами.
* * *
В детскую редакцию зашел поэт Семен Ботвинник. Рассказал, как он познакомился с нетребовательной дамой. Досадовал, что не воспользовался противозачаточным средством. Оставил первомайские стихи. Финал их такой:
«…Адмиралтейская игла Сегодня, дети, без чехла!..»
Как вы думаете, это — подсознание?
* * *
Хрущев принимал литераторов в Кремле. Он выпил и стал многословным. В частности, он сказал: — Недавно была свадьба в дому товарища Полянского. Молодым подарили абстрактную картину. Я такого искусства не понимаю… Затем он сказал: — Как уже говорилось, в доме товарища Полянского была недавно свадьба. Все танцевали этот… как его?… Шейк. По-моему, это ужас… Наконец он сказал: — Как вы знаете, товарищ Полянский недавно сына женил. И на свадьбу явились эти… как их там?.. Барды. Пели что-то совершенно невозможное… Тут поднялась Ольга Бергольц и громко сказала: — Никита Сергеевич! Нам уже ясно, что эта свадьба — крупнейший источник познания жизни для вас!
* * *
Критик Самуил Лурье и я попали в энциклопедию. В литературную, естественно, энциклопедию. Лурье на букву «Ш» — библиография, если не ошибаюсь, к Шефнеру. А я, еще того позорнее, на букву «Р» — библиография к Розену. Какое убожество.
* * *
Позвонили мне как-то из отдела критики «Звезды». Причем сама заведующая — Дудко: — Сережа! Что вы не звоните?! Что вы не заходите?! Срочно пишите для нас рецензию. С вашей остротой. С вашей наблюдательностью. С вашим блеском! Захожу на следующий день в редакцию. Красивая немолодая женщина довольно мрачно спрашивает: — Что вам, собственно, надо? — Да вот рецензию написать… — Вы, что, критик? — Нет. — Вы думаете, рецензию может написать каждый? Я удивился и пошел домой. Через три дня опять звонит: — Сережа! Что же вы не появляетесь? Захожу в редакцию. Мрачный вопрос: — Что вам угодно? Все это повторялось раз семь. Наконец я почувствовал, что теряю рассудок. Зашел в отдел прозы к Титову. Спрашиваю его: что все это значит? — Когда ты заходишь? — спрашивает он. — В какие часы? — Утром. Часов в одиннадцать. — Ясно. А когда Дудко сама тебе звонит? — Часа в два. А что? — Все понятно. Ты являешься, когда она с похмелья — мрачная. А звонит тебе Дудко после обеда. То есть уже будучи в форме. Ты попробуй зайди часа в два. Я зашел в два. — А! — закричала Дудко. — Кого я вижу! Сейчас же пишите рецензию. С вашей наблюдательностью! С вашей остротой… После этого я лет десять сотрудничал в «Звезде». Однако раньше двух не появлялся.
* * *
У поэта Шестинского была такая строчка:
«Она нахмурила свой узенький лобок…»
* * *
В Союзе писателей обсуждали роман Ефимова «Зрелища». Все было очень серьезно. Затем неожиданно появился Ляленков и стал всем мешать. Он был пьян. Наконец встал председатель Вахтин и говорит: — Ляленков, перестаньте хулиганить! Если не перестанете, я должен буду вас удалить. Ляленков в ответ промычал: — Если я не перестану, то и сам уйду.
* * *
Встретил я как-то поэта Шкляринского в импортной зимней куртке на меху. — Шикарная, — говорю, — куртка. — Да, — говорит Шкляринский, — это мне Виктор Соснора подарил. А я ему — шестьдесят рублей.
* * *
Шкляринский работал в отделе пропаганды Лениздата. И довелось ему как-то организовывать выставку книжной продукции. Выставка открылась. Является представитель райкома и говорит: — Что за безобразие?! Почему Ахматова на видном месте? Почему Кукушкин и Заводчиков в тени?! Убрать! Переменить!.. — Я так был возмущен, — рассказывал Шкляринский, — до предела! Зашел, понимаешь, в уборную. И не выходил оттуда до закрытия.
* * *
Прогуливались как-то раз Шкляринский с Дворкиным. Беседовали на всевозможные темы. В том числе и о женщинах. Шкляринский в романтическом духе. А Дворкин — с характерной прямотой. Шкляринский не выдержал: — Что это ты? Все — трахал, да трахал! Разве нельзя выразиться более прилично?! — Как? — Допустим: «Он с ней был». Или: «Они сошлись…» Прогуливаются дальше. Беседуют. Шкляринский спрашивает: — Кстати, что за отношения у тебя с Ларисой М.? — Я с ней был, — ответил Дворкин. — В смысле — трахал?! — переспросил Шкляринский.
* * *
Была такая поэтесса — Грудинина. Написала как-то раз стихи. Среди прочего там говорилось:
«…И Сталин мечтает при жизни Увидеть огни коммунизма…»
Грудинину вызвали на партсобрание. Спрашивают:
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|