Рассказ об утопшем журналисте, о таракане в булке и Аристархе Зыбине 1 глава
Стр 1 из 11Следующая ⇒ Василий Акимович Никифоров-Волгин КЛЮЧИ ЗАВЕТНЫЕ ОТ РАДОСТИ Повести и рассказы
Предисловие
Василий Акимович Никифоров родился в 1901 году в деревне Марку ши Калязинского уезда Тверской губернии в простой русской семье. Он не смог получить хорошего образования: после обучения в церковно-приходской школе у семьи не было средств отдать талантливого ребенка в гимназию. Василию приходилось работать: в поле и в сапожной мастерской. К тому же годы его взросления были временем войны: сначала — Первой мировой, затем — Гражданской. Все это время семья Василия Никифорова живет в Нарве, недалеко от мест военных действий. На этом фоне бедствий и лишений особенно ярко выступает природный талант писателя, его неутомимая жажда к учению и несравненная любовь к Родине. Можно сказать, что главной школой для Василия Никифорова стала Церковь. Благочестие, воспитанное матерью, затем учение в церковно-приходской школе, после того — служение псаломщиком — все это воспитало в молодом человеке ту духовную основу, на которой вырос его писательский талант и глубокое понимание классической русской литературы. В 1917 году, не выезжая из Нарвы, Василий Никифоров стал эмигрантом — жителем независимой Эстонии. Однако духовная связь с Россией сохранялась: не случайно он подписывал свои статьи, рассказы и очерки псевдонимом В. Волгин — в честь великой русской реки, возле которой прошло его детство. В 1920 году Никифоров-Волгин участвовал в создании «Союза русской молодежи», который устраивал в Нарве литературные вечера и концерты. Годом позже он публикует свою первую статью «Исполните свой долг!» в таллинской газете «Последние известия» и вскоре начинает постоянно работать журналистом и редактором. Позднее он становится одним из учредителей русского спортивно-просветительного общества «Святогор», а затем — Русского студенческого христианского движения. Вспоминая 20-е годы и свое участие в РСХД в Прибалтике, архиепископ Сан-Францисский Иоанн (Шаховской) в старости писал, что тот незабываемый период был «религиозной весной русской эмиграции».
В РСХД Никифоров-Волгин познакомился с Михаилом Ридигером, жителем Таллина, участником богословско-пастырских курсов, которые открыл в 1930-е годы протоиерей Иоанн Богоявленский (будущий епископ Таллинский Исидор). Как свидетельствует архивная фотография, Василий Акимович был знаком и с сыном М.А. Ридигера, будущим Святейшим Патриархом Московским и всея Руси Алексием II. К середине 1930-х годов В.А. Никифоров-Волгин — уже известный писатель. Журнал «Иллюстрированная Россия» награждает его первой премией за рассказ «Архиерей». В таллинском издательстве «Русская книга» публикуются два сборника рассказов Никифорова-Волгина — светлая книга «Земля именинница» в 1937 году и, годом позже, трагический «Дорожный посох». Стиль произведений В.А. Никифорова-Волгина необычен — в простой, почти современный язык вплетаются «молнии слов светозарных» — возвышенные церковнославянские слова и множество полузабытых выражений из глубины народной, «деревенской» речи. Это виртуозное владение богатством русского языка не имеет ничего общего с эстетским самолюбованием; лексическое разнообразие этих рассказов сочетается с их доступностью для самого широкого читателя. Тематика творчества В.А. Никифорова-Волгина достаточно разнообразна, но о чем бы он ни писал — о детских шалостях, старинных обычаях или страшных бедствиях, каждая его строчка проникнута любовью к России — вроде бы такой близкой, но при этом бесконечно далекой и недоступной. России, которую мы потеряли.
Летом 1940 года в Эстонии была установлена советская власть. Вскоре В.А. Никифоров-Волгин был арестован НКВД и отправлен по этапу в Киров. 14 декабря 1941 года Василий Акимович Никифоров был расстрелян «за издание книг, брошюр и пьес клеветнического, антисоветского содержания». Точное место его захоронения на Петелинском кладбище, где покоятся жертвы красного террора, неизвестно.
* * *
Произведения В.А. Никифорова-Волгина в этом сборнике разделены на четыре части. К первой из них — «Ключи заветные от радости» — относятся рассказы, в которых писатель с неподражаемой искренностью и простотой говорит о первом духовном и житейском опыте ребенка. Тексты расположены не в порядке их написания, а в порядке взросления и воцерковления их юного героя. В разделе «Помогите мне выпустить песню на свободу» собраны рассказы для старших школьников и взрослых. Талант Никифорова-Волгина раскрывается здесь в разных жанрах: ироничного очерка, лирической думы о навсегда ушедшей старине, глубокого рассказа о святых и грешниках, которые живут среди нас. «Горе родине твоей» — собрание рассказов о трагической судьбе России в годы кровавой революции, Гражданской войны, гонений на Церковь. Пронзающие душу истории о человеческих страданиях окрашены надеждой. Смирение и вера невинных жертв нередко приводит жестоких мучителей к искреннему покаянию. Ту же самую тему продолжает и повесть В. А. Никифорова-Волгина «Дорожный посох», составляющая отдельную, заключительную часть этого издания.
Ключи заветные от радости
Васька и Гришка
На заднем дворе, поросшем крапивой и чертополохом и загроможденном керосиновыми и селедочными бочками купца Данилова, с Гришкой Гвоздевым лежим на крыше старого приземистого сарая и греемся на солнышке. С большого двора, кругом застроенного старыми трухлявыми домами, к нам не умолкая доносится протяжный шум с разнообразными оттенками и отголосками. Раздаются звонкие заливистые голоса ребят. Неистово визжит на кого-то еврейка Фрина. Истошным плачем заливается еврейчик Апке. Грохочут машины в типографии Мельникова. Дворник дядя Давыд кого-то разносит — «нет чего хуже»: «Окаянник!.. Смущанник!.. Раздуй тебя горой, идола эфиопского…» — черными птицами носятся его слова в знойном воздухе. Из подвала жестянщика Шмоткина бегут частые, торопящиеся звуки постукиваемой жести.
У Шмоткина мы недавно с Котькой Ежовым с окна кисель стянули. Съели мы его на заднем дворе, а тарелку из-под киселя обратно на окно поставили. Шмоткин меня почему-то не любит и называет «посадским». Из окон пивной несется пьяный нестройный гул, стоны расстроенного баяна, и где-то раздается пронзительный свисток городового. И поверх всех этих звуков, так режущих ухо, окрашивая наш двор в какие-то пыльные тона, плыла из мастерской сапожника Карпина дружная песня мастеровых под дробный аккомпанемент молотков, постукивающих кожу. Словно золотая искра, носится песня в воздухе и окрашивает наш шумный, дурно пахнущий двор в яркие золотые цвета… Песня мастеровых напоминает мне просторные поля нашей покинутой деревеньки, думный бор с заповедными сказками, омутистую речку, старозаветный домик дедушки и златоверхую, одетую мхами и травами старую церквушку с звонами-наигрышами, Я зажмуриваю глаза, и чудится мне в красноватой дымке: вот я у дедушки Филиппа в горнице. Сижу за длинным дубовым столом, в бордовой рубашке, подпоясанный афонским пояском, напомаженный деревянным маслом, и за обе щеки уминаю сдобные ржаные лепешки. Рядом со мной сидит бабушка, смотрит на меня, такая ласковая и светлая, и приговаривает любовно: — Кушай, Васенька, кушай. Никого не слушай… Наедайся, сынок, досыта… В горнице чисто и нарядно. Перед образом Купины Неопалимой стоит на коленях дедушка с лестовкой в руке и воздевает к нему умиленные очи. Около дедушки игриво юлит кот, прозванный за свой ободранный вид Обдирышем. Кот ласково урчит, трется выпачканной в саже мордой о дедушкино брюхо. Дед уставно читает молитвы, хмурится на кота и старается отогнать его жилистой рукой. А кот не отстает от деда. Знай юлит между ног и мурлычет, трубой задрав хвост. Дед терпит, терпит, наконец, раззадоренный, хватает кота за шиворот и отбрасывает его к самому порогу.
— Уведи ты его, пса неприкаянного! — неистово кричит дедушка на бабушку, не подымаясь с колен. — Ишь пристал, нечистая сила!.. Богу помолиться не даст, верблюд астраханский. Так и юлит кошачья морда. Прорвы-то ему нет!.. Бабушка выбрасывает кота за дверь. А дедушка, по-прежнему спокойный и умилительный, уставно вычитывает молитвы по старому, воском закапанному Часовнику. Слова дедовой молитвы падают веско, степенно, рассудительно, словно пятаки опускаются в церковную кружку. За окном ребятишки на пыльной дороге в бабки играют и давно уж кличут меня на улицу звонкими зазывными голосами… — Пещера Лейхтвейс! Спишь, что ли? — толкает меня в бок Гришка Гвоздев, мой задушевный приятель, прозванный за свою худощавость «стямлым». А я его называю «Капитан Немо». — Закурим, что ли? — важно, как большой, цедит Гришка, залезая в карман широких синих брюк и вынимая махорку в мешке из-под кофейника вместо кисета. Неумело свертываем «кручонку» и с наслаждением затягиваемся забористым дымом. — Капитан Немо! Поедем сёдни по окияну в Калифорнию на Аляску. И погода к тому благоприятствует. Право слово! — обращаюсь я к Гришке, кольцами выпуская дым кверху. «Капитан Немо» спокойно меня выслушал, затянулся «в остадний разок» замусоленным окурком и важно процедил сквозь зубы: — Пещера Лейхтвейс!.. Вы сичас в состоянии решительной невменяемости! — Гришка старается говорить в нос «по-барски» и «по-благородному» разводит пред своим корявым носом грязными пальцами. — Сичас, Пещера Лейхтвейс, дует северовосточный муссон с проливными дождями. Нашим маленьким пирогам может грозить ураганная опасность… Это безумие с вашей стороны пускаться при таких обстоятельствах по стихии… Гришка с авторитетной снисходительностью смотрит на меня свысока, прищурив и без того узенькие свои хитроватые глазки. Я с почтением смотрю на Гришку и невольно соглашаюсь с его доводами, несмотря на то что стоит сейчас хорошая июньская погода. Солнышко так и смеется в налившемся истомною синью небе, и не грозит, видимо, никакой северо-восточный муссон с проливными дождями. Мне хочется возразить Гришке, чтобы не ударить в грязь пред его ученостью и показать, что и я что-нибудь в муссонах да в стихиях разных толк понимаю. — Нашим пирога́м не может грозить стихейный муссон, этот… как ево, самой что ни на есть, — важно, с надутым видом произношу я. — Не пирогам, а пирогам! — поправляет меня Гришка и не дает мне возможности высказать мои метеорологические соображения. — Ну а все-таки, друг мой. Пещера Лейхтвейс, я принимаю ваше предложение. Едем. Если нагрянет в пути муссон с проливными дождями, мы можем укрыться на острове «Белолицых» в хижине дяди Тома.
* * *
Собрались шумной гомонливой толпой к реке, к самой пристани, где стоят на причале лодки. Тут и Котька Ежов, и Фольке Шмоткин, Филька Рюхин и мы с Гришкой. Не знаю, для какой надобности я стащил из кладовой тятькин кожан, а из дома сапожный ножик с тятькиного верстака. В кармане у меня засунута гомзуля[1]пирога с капустой. Гришка для пущей важности перекинул через плечо ремень и вооружился сломанной палкой из-под швабры. На голове у него соломенная шляпа с продырявленным верхом, и оттуда задорно глядит прядь Гришкиных волос. Смеется яркий день, заласканный солнышком. Речка играет чистой серебристой зыбью. Стучит, шумит, взвизгивает на том берегу лесопильный завод. Тарахтит лебедка. На плотах тюкают топоры и раздаются песни. Деловито звенят якорные цепи на ватной пристани, и пронзительный свисток парохода колыхает знойный воздух. Мы садимся в большую вместительную лодку. Все наше удовольствие — это покачиваться на ней и с помощью длинной, привязанной к пристани цепи аршина на три отплыть вправо или влево. Гришка сильным ударом оттолкнул лодку от пристани в полной уверенности, что она, как всегда, привязана цепью к берегу, а лодка-то, на наше с Гришкой счастье, по какой-то причине была отвязана, и мы неслышно, без руля и весел скользнули вперед, следуя за извивами бойкой речонки, минуя берег, пристань, купальню… — Лебята, сто это такое? Смотлите, лодка-то?.. Потонем есо без весел-то! — жалобно захныкал Котька и пытался сделать движение в воду. — Эй, вы!.. Васька и Гришка… Рады, черти!.. Куды это вы? Глядите, отвязались! — набросились на нас и другие. Лодка плывет бесшумно, тихо покачиваясь на маленьких ласковых волнах. Плывут мимо красивые очертания города в раме веселой зелени. Чудно изменившимися кажутся нам знакомые дома, старые стены крепости. На душе тревожная хрупкая радость. На середину реки выплыли. Мимо нас проезжают на лодках, глядят на нас и смеются. Мы уже освоились со своим положением. Смех, шутки так и рассыпаются по реке золотистыми блестками. Черпаем руками воду, брызгаемся и моем свои чумазые, по неделям не мытые рожицы. Гришка из ремня изобразил род бинокля и, нахмуренный, сосредоточенный, обозревает окрестность; изредка вскидывается на нас и важно произносит, щуря от солнца свои плутоватые глазки. — Сичас мыс Доброй Надежды будет!.. Остров «Белолицых» уже виден. Дядя Том сидит на берегу и жарит над костром рыбу. Северо-восточный муссон не грозит нашим пирогам!.. Котька лег на дно лодки и смотрит, очарованный, в синее небо наивными простоватыми глазками. Филька зачерпнул в фуражку воды и пьет с наслаждением большими глотками, обливая рубашку. — Не хотите ли виски? — предлагает он нам с комическими ужимками. Фольке снял Филькину фуражку и вылил ему за шиворот всю воду. Филька сердится и хватает Фольку за волосы. А я сижу на корме в тятькином кожане, уписываю за обе щеки пирог с капустой и мечтательно смотрю в синюю даль, похожую на полосу моря. И думается мне, чумазому мальчугану, что за этими синими лесами, полями и домами раскинулась другая страна — самая хорошая и светлая на свете — это моя деревня. И в этой стране-деревне очень хорошо и ласково. Там моя бабушка, и она печет очень «скусные аржаные» лепешки, и дедушка Филипп, самый мудрый на свете, который поет древние заунывные стихи и важно сказывает диковинные сказки… — Ребята! Гляди… кит ползет! — возглашает Гришка. — Поймать бы!.. На дворе девчонкам показать. Мимо лодки плывет брюхом вверх дохлый налим. Со смехом вытащили. — Лебята!.. Глядите… дядя Галасим за нами едет! — с ужасом произносит Котька, собираясь плакать. И правда, к нашему ужасу, видим, как к нам приближается лодка с рослым перевозчиком Герасимом с чугунными волосатыми кулачищами и суровыми глазами под густыми сдвинутыми бровями. Мы скованы страхом, растерянностью; и, будто не живы, стали ждать дядю Герасима. Котька заканючил ноющим плачем. Лодка дяди Герасима спокойно подъехала к нам. Столкнулись бортами. — Давайте цепь… дьяволы! — рявкнул на нас, растерявшихся, дядя Герасим. На буксире нас подвезли к пристани. Первым стал вылезать из лодки Гришка и пробовал было ласково заговорить с Герасимом: — А что тебе, дяденька, не тяжело было везти нас? Герасим вместо ответа как двинет Гришке по затылку, Гришка так и покатился по скользкой пристани и одной ногой угодил в реку и вымочил брюки. Со страхом стал вылезать и я в тятькином кожане и с дохлым налимом в руке. Влетела и мне затрещина по загривку. Идем по улице. Гришка хвастает: «Мне ничуть больно не было». Я бережно несу за пазухой налима, а сам реву горькими слезами. На меня прохожие смотрят и смеются. Видимо, хорош был в длинном кожане и с дохлым налимом под мышкой. Пришли домой поздно вечером. Мне дюже влетело от тятьки за кожан и потерянный сапожный ножик. У Гришки мокрые брюки высохли и вместо синего цвета приняли зеленый, и прозвали Гришку после этого «Тритоном». Эх, милая глупая пора!..
Любовь — книга Божия
Таких озорных ребят, как Филиппка Морозов да Агапка Бобриков, во всем городе не найти. Был еще Борька Шпырь, но его недавно в исправительный дом отправили. Жили они на окраине города в трухлявом бревенчатом доме — окнами на кладбище. Окраина славилась пьянством, драками, воровством и опустившимся, лишенным сана дьяконом Даниилом — саженного роста и огромного голоса детиной. Про Филиппку и Агапку здесь говорили: — Много видали озорных детушек, но таких ухарей еще не доводилось! Было им лет по девяти. Отец одного был тряпичник, а другого — переплетных дел мастер. Филиппка — маленький, коротконогий, пузатый, губы пятачком и с петушком на большой вихрастой голове. Всегда надутый и что-то обдумывающий. Ходил он в диковинных штанах — одна штанина была синяя, а другая желтая и с бубенчиками. Эти штаны, как сказывала ребячья молва, он стянул из ярмарочного балагана от мальчика-акробата. В своем наряде Филиппка зашел как-то в церковь и до того рассмешил певчих, что те перестали петь. Церковный сторож вывел его вон. Филиппка стоял на паперти, разводил пухлыми руками и в недоумении бурчал: — Удивительно, Марья Димитриевна! Агапка был тощим, в веснушках, зоркоглазым и вертким. Зиму и лето ходил в отцовском пиджаке и солдатской фуражке-бескозырке. Выправка у него военная. Где-то раздобыл ржавые шпоры и приладил к рваным своим опоркам. Агапка пуще всего обожает парады и похороны с музыкой. Матери своей он недавно заявил: — Не называй меня больше Агапкой! — А как же прикажете вас величать? — насмешливо спросила та. Агапка звякнул шпорами и лихо ответил: — Суворовым! Озорства с их стороны было всякого. На такие проделки, как стянуть на рынке рыбину и продать какой-нибудь тетеньке, разрисовать под зебру белого кота, перебить уличные фонари, забраться на колокольню и ударить в набат, смотрели сквозь пальцы и даже хвалили за молодечество. Было озорство почище и злее, вызывавшее скандалы на всю окраину. Кривой кузнец Михайло дико ревновал свою некрасивую и пугливую жену. Сидит Михайло в пивной. Звякая шпорами, подходит к нему Агапка и шепчет: — Дядя Михайло! У твоей жены дядя Сеня сидит, и оба чай пьют! Обожженный ревностью, Михайло срывается с места и прибегает домой. — Изменщица! — рычит он, надвигаясь на жену с кулаками. — Где Сенька? Та клянется и крестится — ничего не ведает. Ошалевший Михайло стучится к Сеньке — молодому сапожному подмастерью. Выходит Сенька. Вздымается ругань, а за нею драка. На двор собираются люди. В драку втирается городовой и составляет протокол. После горячего препирательства и махания кулаками выясняется, что Сенька ни при чем. — Я не антиресуюсь вашей супругой, — говорит он, — немыслимое это дело, так как она похожа на кислый огурец и вообще кривоногая и карзубая… От этих выражений кузнец опять наливается злобой: — Моя жена огурец? Моя жена карзубая? Хочешь, я тебе блямбу дам? Ра-аз! У-у-х! И опять начинается драка. Расстрига Даниил когда напивался, то настойчиво и зло искал черта, расспрашивая про него прохожих. — Мне бы только найти, — гудел он, пробираясь вдоль заборов, — я бы в студень его превратил и освободил бы мир от греха, проклятия и смерти! К Даниилу мягким шаром подкатывался Филиппка и приставал к нему тягучей патокой: — Дядюшка дьякон, ты кого ищешь? — Черта, брат ситный, черта, который весь мир мутит! — в отчаянности вопиял дьякон. — Не видал ли ты его, ангельская душенька? — Видал! Он невдалеча здесь… Пойдем со мною, дядюшка дьякон… Я покажу тебе! Филиппка подводил Даниила к дому ростовщика Максима Зверева. — Он тута… в подвальчике… — потаенным шепотом объяснял Филиппка. Даниил выпрямлялся, засучивал рукава гологузой куртки и крестился, входя в темное логовище ростовщика: — Ну, Господи, благослови! Да воскреснет Бог и расточатся врази Его! Через несколько минут в доме ростовщика поднимался такой звериный вопль, что вся окраина остро и сладко вздрагивала, густо собираясь в толпу. Из подвального помещения вылетал похожий на моль низенький старичишка с перекошенным от ужаса мохнатым личиком, а за ним поспешал Даниил. — Держите Вельзевула! — грохотал он исступленной медью страшенного своего баса. — Освобождайте мир от дьявола! Уготовляйте себе Царство Небесное! Пыльный и душный воздух окраины раздирался острым свистком городового, и все становились веселыми и как бы пьяными. За такие проделки не раз гулял по спинам Агапки и Филиппки горячий отцовский ремень, да и от других влетало по загривку. Однажды случилось событие. На Филиппку и Агапку пришла напасть, от которой не только они, но и вся окраина стала тихой… Пришла в образе девятилетней Нади, дочери старого актера Зорина, недавно поселившегося на окраине и на том же дворе, где проживали озорные ребята. Актер ходил по трактирам и потешал там публику рассказами да песнями, а Надя сидела дома. Всегда у окна, всегда с рукоделием или книжкой. Проходил Агапка мимо, посмотрел на девочку, тонкую, тщедушную и как бы золотистую от золотистых волос, падавших на тихие плечи, и неведомо от чего вспыхнул весь, застыдился вздрогнул от чего-то колкого и сияющего, пробежавшего перед глазами и как бы сорвавшего что-то с души его. Не стало вдруг Агапки, а появился другой, похожий не то на Божью книгу с золотыми листами, лежащую в алтаре, не то на легкую птицу, летающую по синему поднебесью… Он даже лицо закрыл руками и поскорее убежал. В этот же день Филиппка тоже увидел золотистую девочку. Он смело подошел к ней и солидно сказал: — Меня зовут Филипп Васильевич! — Очень приятно, — тростинкой прозвенела девочка, — а меня Надежда Борисовна… У тебя очень красивый костюм, как в театре… Филиппка обрадовался и подтянул пестрые штаны свои. После этой встречи его душа стала сама не своя. Он пришел домой и попросил у матери мыла — помыться и причесать его. Та диву далась: — С каких это пор? Филиппка в сердцах ответил: — Вас не спрашивают! Вымытым и причесанным вышел на двор. Встретил Агапку. Тот тоже был вымытым, как в Пасху, но наряднее. На вычищенном пиджаке висела медаль, и вместо опорок — высокие отцовские сапоги. Молча посмотрели друг на друга и покраснели. Стали они наперебой ухаживать за Надей. То цветов ей принесут, то яблоков, то семечек, а однажды Филиппка притащил Наде чашку клюквенного киселя. Этот дар до того восхитил девочку, что она смущенно и радостно приколола к груди Филиппки белую ромашку. Агапка надулся, дал Филиппке подзатыльник и расплакался от ревности. Два дня они не разговаривали. На третий же Агапка подозвал его и сказал: — Хочу с тобою поговорить! — Об чем речь? — спросил Филиппка, поджимая губы. Агапка вытащил из кармана серебряный гривенник. — Видал? — Вижу… десять копеек! — Маленькая с виду монетка, — говорил Агапка, вертя гривенник перед глазами, — а сколько на нее вкусностей всяких накупить можно. К примеру, на копейку конфет «Дюшес» две штуки, за две копейки большой маковый пряник… — Во-о, вкусный-то, — не выдержал Филиппка, зажмуривая глаза, — так во рте и тает. Лю-ю-блю! — На три копейки халвы, на копейку стакан семечек, на две — каленых али китайских орешков, — продолжал Агапка, играя серебряком, как мячиком. — Ну, и что же дальше? — жадно спросил Филиппка, начиная сердиться. Агапка пронзительным взглядом посмотрел на него и торжественно, как «Гуак верный воин», про которого рассказ читал, протянул Филиппке гривенник. — Получай! Дарю тебе, как первому на свете другу! Но только прошу тебя… — здесь голос Агапки дрогнул. — не ухаживай за Надей… Христом Богом молю! Согласен? Филиппка махнул рукой и резко, почти с отчаянностью в голосе, крикнул: — Согласен! На полученную деньгу Филиппка жил на широкую ногу, ни в чем себе не отказывая. Когда наелся он всяких сладостей, так что мутить стало, вспомнил проданную свою любовь и ужаснулся. Ночью его охватила такая мучительная тоска, что он не выдержал и расплакался. На другой день ему стыдно было выйти на улицу, он ничего не ел, сидел у окна и смотрел на кладбище. Дома никого не было. Филиппке очень хотелось умереть, и перед смертью попросить прощения у Нади, и сказать ей: «Люблю тебя, Надя, золотые косы!» Ему до того стало жалко себя, что он опустил голову на подоконник и завыл. И вдруг в думы его о смерти вклинилась обрадованная мысль: «Отдать гривенник обратно! Но где взять?» Филиппка вспомнил, что в шкафу у матери лежат в коробочке накопленные монетки. У него затаилось дыхание. «Драть будут… — подумал он, — но ничего, претерплю. Не привыкать!» Филиппка вытащил из коробочки гривенник. Выбежал на улицу. Разыскал Агапку и сказал ему: — Я раздумал! Получай свой гривенник обратно!
В школу
В окно брезжит мутное, иззябшее утро хмурого октября. Воет сиверко[2], нагоняя на душу тягучие, серые думы. Стучит неплотно притворенный ставень. Сеет дождь. За окном жмется от холода старая береза и мокрыми сучьями царапает по заплаканному окну. Я лежу в постели, покрытый бараньей шубой, смотрю на мутное оконце и с горечью прислушиваюсь, как стонет и воет непогода. В комнате у нас уютно. Мать топит большую русскую печь. Пламя так и полыхает, обдавая приятным теплом. Домовито пахнет дымом и тянет острой струйкой жареного картофеля. На столе шумит самовар и весело посматривают на тебя румяные баранки. Отец при свете яркой лампы сидит у верстака, подбивает подметку на большом рыбацком сапоге и поет:
Потеряла я колечко, Потеряла я любовь. Как по этому колечку Буду плакать день и ночь.
«Петьке и Кузьке хуже всего, — поглядывая в окно, размышляю я о своих приятелях, недавно поступивших в школу. — Сичас встанут, не успеют поесть, как следовать быть, по такой размокропогодице в школу пойдут… Никогда я в школу ходить не буду… Не на што. Ну ее к ляду. От учителей, говорят, житья никакого нет. Дома куды лучше. Никакой тебе заботушки… Сичас встану, поем и буду тятьке помогать сапоги подбивать… Хо-о-рошо!..» Трещат сырые дрова, рассыпаясь искрами, как золотой мошкарой. Далеко вылетают из печи угольки — гости будут. По стене, уставленной целым рядом колодок, как живые трепыхаются розоватые отблески. За окном так же уныло и безрадостно сечет дождь. В сероватой мути рассвета чернеет двор с грязными лоснящимися крышами, а над ним висит серое, неприглядное небо. Я думаю. О многом думаю. Мысли бегут вихрем в моем детском мозгу, сшибают одна другую, перескакивают с одного места на другое, то выплывают, округляются, то рассыпаются и тают, словно серебристые тонкие волны. То я думаю о старой березе за окном: зябко ей, наверное, ишь как, сердешная, царапает она по окну сучьями — словно просит впустить ее погреться. Одеть бы на нее шубу… То думаю о школе, куда поступили Петька с Кузькой. И представляется мне школа с рассыпанным горохом по полу, а на нем стоят ученики на голых коленях, и сердитые учителя изо всей силы дерут их за волосья… — Митроша! — вдруг неожиданно нарушает отец мирное течение моих детских мыслей. Я удивленно насторожился и затаил дыхание: «Почему это он меня сегодня так ласково называет? Раньше все Митрошка, вахлак, эфиоп, а теперь поди ты… Ми-итроша!.. Чудно уж что-то! Митрошей зовет только тогда, когда именинник али в большой праздник…» Мать положила ухват и грустно на меня посмотрела. Екнуло сердце, томясь каким-то предчувствием. — Седни я тебя, сынок, благословясь в школу поведу, — ласково, шутливым тоном говорит отец. — Пусть тебя там уму-разуму научат. Полно остреливать-то без дела. Поди соскучился по грамоте-то? Вон Кузька, тебе ровесник, а как учится — словно по лесенке идет… Какую хошь грамоту прочтет. Газеты читает! Во какой складный уродился!.. — И то правда, сынок, — произносит мать и почему-то смахивает слезу с глаз, — учеба нужна; без учебы ты словно темная ночь. Выучишься в школе читать. Псалтырь царя Давида почитаешь. На деревню письмо напишешь бабушке Степаниде. То-то обрадуется!.. Вишь, скажет, Митрофан-то какой дошлый стал… Грамоте выучился… — В школу? — разеваю я от изумления и ужаса рот. — Батюшки, батюшки… Ба…тю… ба… Жгут слезы. Кривится рот. Хочется залиться безудержным плачем… Хотел что-то сказать, давился, и выходило какое-то невнятное бормотание. Сдержался, но не заплакал. Шмыгнул носом, заложил руки за голову и почти сразу стал мечтать, глядя в низкий закопченный потолок. — Выучусь, значит, грамоте…. Напишу письмо бабушке Степаниде… Дорогая, мол, баушка… Я грамоте научился и это самое письмо пишу сам… То-то удивится! Вся деревня, поди, узнает!.. Я зажмуриваюсь от восхищения и уже успокоенный, позабыв про сердитых учителей, спрашиваю отца: — Тять!.. А скоро в этой самой школе грамоте-то можно научиться? — А как стараться будешь, голубь мой, — отвечает отец, затачивая голенище. — Вот твой отец так в две недели грамоту превозмог… Если ты мозговитый — в отца, так в месяц выучишься… Наука-то, она вещь мудреная, сынок, это не сапоги подбивать… Да… Ты в науку-то вникай поприлежнее. Не срами нашу губернию. Когда объясняют что, ты уши-то шире растопырь, не развешивай… Старайся. Лоб искровяни, а своего добейся, учиться не будешь — на глаза не показывайся… Запорю!.. Решительную минуту я задумался и пил чай с баранками несколько пасмурный. Мать меня поглаживала по голове, угощала брусничным вареньем, но это меня не веселило.
Воспользуйтесь поиском по сайту: ![]() ©2015 - 2025 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|