VI. K cd0pmvip0bahvif0 110. 11vitvi4eck0r ahtp01101101vivi
⇐ ПредыдущаяСтр 31 из 31 ABIIFIETCA JiVI 11011VITVI4ECKAA VICT0PVIA 110-11PENCHEMY Для историка, сформировавшегося в русле научного направления, названного — не знаю, справедливо или нет, - «школой Анналов», уже сам заголовок статьи может показаться странным. Разве мы не были воспитаны в убеждении, что политическая история устарела и отжила свое? Это говорили, писали и повторяли Марк Блок и Люсьен Февр. Они заручились поддержкой великих предшественников «новой» истории: Вольтера, заметившего в своем Onbime o xpaeax u dyxe napodoe: «Можно подумать, что в течение четырнадцати столетий в Галлии были только короли, министры да генералы»1, и Мишле, который в 1878 г. писал Сент-Бёву: «Если бы в изложении я придерживался только истории политической, если бы не учитывал другие элементы истории (религию, право, географию, литературу, искусство и т. д.), моя манера была бы совсем иной. Но мне надо было охватить великое жизненное движение, так как все эти различные элементы входили в единство повествования»2. Тот же Мишле, вспоминая свою Hcmopuio Opauguu, говорил: «В те времена — вынужден об этом сказать — я был одинок. Для всех остальных история была равна истории политической, истории правлений и отчасти государственных институтов. Все прочие аспекты, как-то: социальное состояние общества, развитие экономики и промышленности, литературы и общественной мысли, в расчет не принимались, хотя они сопровождают, объясняют и в определенной мере создают то, что называется политической историей»3. В то же самое время догматический марксизм, увлекший за собой значительную часть историков, последовавших за его идеологами осознанно или инстинктивно, поверивших им искренне или же, напротив, вставших на их платформу, чтобы в более или менее открытой форме их оспаривать, причислили поли-
тическое — вероятно, из-за слишком поверхностного чтения Маркса — к надстроечным факторам (суперструктурам) и рассматривали политическую историю как эпифеномен истории производственных отношений. Все помнят известный пассаж из предисловия к «К критике политической экономии» Маркса4: «Совокупность этих производственных отношений составляет экономическую структуру общества, реальный базис, на котором возвышается юридическая и политическая надстройка и которому соответствуют определенные формы общественного сознания. Способ производства материальной жизни обусловливает социальный, политический и духовный процессы жизни вообще»5. Даже если не усматривать в позиции Маркса по отношению к nanumumeaca.4/y и к nanumuxe радикального пессимизма, который ряд интерпретаторов, преимущественно недоброжелателей6, хотят в ней найти, ясно, что концепция марксизма об отмирании государства нисколько не способствует повышению авторитета всего, что относится к сфере политики, включая политическую историю. Что это — взгляд историка, за плечами которого груз специфически французской традиции подхода к истории и иллюзий, навеянных марксизмом? Разумеется, нет. Французы считались наиболее стойкими сторонниками политической истории7; постепенный отход от политической истории воплотил в своих исторических трудах Йохан Хейзинга, который, не будучи ни французом, ни тем более марксистом, полагал, что первенство этой истории, основанное главным образом на ее простоте и прозрачности8 по сравнению с иными разделами истории, осталось в прошлом. История социально-экономических отношений, неуклонный рост интереса к которой он отмечал9, его самого привлекала несравнимо меньше, нежели история культуры, научное обоснование которой постепенно становится основным в его профессиональной деятельности. Вот уже полвека, как внимание историков в первую очередь привлекают экономика, общество, культура, в то время как политическая история, приниженная и всеми пренебрегаемая, похоже, докатилась до того, что стали звучать сомнения в ее эпистемологической ценности, поскольку приверженцы ряда социологических течений хотят окончательно отделить политику от политического. Оба ведущих современных французских социолога в своих работах пишут следующее: Ален Турэн подчеркивает «двойную шаткость» политического анализа в общественных науках10, в то время как
Эдгар Морен констатирует «кризис политики», область которой со всех сторон подвергается нашествию технических и естественных наук. Не повлечет ли эта «политика в осколках» автономизацию политической истории, уже отброшенной на неудобное для нее поле в исторической науке?11 Чтобы лучше разобраться в причинах спада интереса к политической истории в ХХ в., следует проанализировать основы ее прежнего успеха. Разумеется, политическая история была привязана к господствующему общественному строю, сложившемуся с XIV по ХХ в., то есть сначала к обществу Старого порядка, а затем к общественному строю, рожденному Французской революцией. Подъем монархического государства, рост власти государя и его служителей выдвинули на авансцену театра истории придворных и правящих марионеток, ослепивших своим мишурным блеском и историков, и народ. Начиная с XIII в. терминологию и понятия, способные отразить новые реалии, черпали — с легкой руки Фомы Аквинского — из трудов Аристотеля, подаваемых под разными соусами. Однако воцарение политического лексикона и политической истории являет собой длительный процесс. В Италии, где ускоренными темпами развиваются «синьории», политика входит в словарь повседневной жизни довольно рано. Во Франции Никола Орем по заказу короля Карла V, ревностного поклонника Аристотеля, переводит Аристотелевы 3xa11a.4/uxy и 3muxy (1369, 1374), а затем принимается за его 17anumuxy; но, несмотря на столь мощный толчок, существительное nanumuxа получает широкое распространение только в XVII в.; тогда же оно закрепляет за собой место, с XVI в. занимаемое однокоренным прилагательным. Впрочем, не исключено, что продвижению этого слова способствовало активное распространение целого семейства производных от греч. polis (город), которые, подобно производным от лат. urbs (город) (фр. urbain, urbanité, urbanisme — городской, учтивость, урбанизм), входят в семантическое поле цивилизации (police, управление, из греческого politeia, букв.: искусство управлять городом, полисом; значение police как «приобщенный к культуре» появится только в XIX в., откуда, вероятно, происходит его сближение со словом politesse (фр. учтивость), появившимся в XVII в.). Таким образом, область политического, политики, политических действий — удел элиты. Благодаря элите политическая история приобретает декорум и
благородство. Политика — часть аристократического стиля. Отсюда крамольный замысел Вольтера написать «историю людей вместо истории королей и дворов». История философская начинает теснить историю политическую. Впрочем, чаще всего обе они сочетаются. Так, аббат Рейналь в 1770 г. пишет свою Философскую и политическую историю учреждений и торговли европейцев в обеих Индиях 12. Революция 1789 г., в результате которой в XIX в. к политической власти пришла буржуазия, не станет покушаться на привилегии политической истории. Романтизм хотя и поколебал главенство политической истории, но не разрушил его. Шатобриан, сумевший признать — полностью ее отвергая — современность как в истории, так и в политике и идеологии, остается в одиночестве13. Гизо, в еще большей степени, чем Огюстен Тьерри, направляет историю в русло истории цивилизации14; но, озабоченные прежде всего стремлением подчеркнуть важность выдвижения буржуазии на авансцену истории, оба они остаются в тенетах политической истории. Впрочем, «победившие буржуа» не только обращают себе на пользу достоинство политической истории, но и продолжают пользоваться плодами монархической и аристократической моделей истории: у класса-выскочки неизбежно культурное отставание, нувориши остаются приверженцами традиционных пристрастий. Мишле представляет собой одинокую вершину. Обращаясь непосредственно к Франции, отметим, что свои передовые позиции политическая история уступила только в конце XIX в.; но затем, отступая под ударами новой истории, движущейся вперед на плечах новых общественных наук: географии и особенно экономики и социологии, она и вовсе сдает оборону. Видаль де Лабланш, Франсуа Симиан, Дюркгейм — сознательно или нет — стали крестными отцами новой истории, родителями которой считаются Анри Берр, основатель журнала Revue de synthиse historique (Журнал исторического синтеза) (1901), и, конечно же, Марк Блок и Люсьен Февр вместе с их журналом Annales d'histoire economique et sociale (Анналы экономической и социальной истории).
На примере Фукидида Раймон Арон показал, сколь тесно политическая история связана с рассказом и событием15. Политическая история, история повествовательная, история событийная — триада, к которой «школа Анналов» питает особую неприязнь. Это «историзирующая» история, история «дешевая», поверхностная, не видящая за деревьями леса. Ее место должна занять история глу- бинных процессов: экономических, социальных, ментальных. В самой главной книге, созданной «школой Анналов», — Средиземноморье и средиземноморский мир в эпоху Филиппа II Фернана Броделя (Fernand Braudel. La Méditerranée et le monde méditerranéen à l'époque de Philippe II,1959) — история сослана в третий раздел монографии, которая является отнюдь не венцом работы, а, я бы даже сказал, ее обузой. История политическая, бывшая прежде «становым хребтом» истории, становится ее атрофированным придатком. Теперь это «копчик» истории. Однако, вступая в контакт с социальными науками, которые оттолкнули ее на задворки исторических штудий, политическая история, заимствуя у своих притеснителей проблематику, методы и духовный подъем, постепенно начала обретать силу непосредственно на историческом поле. Этот новый подъем преображенной политической истории мы и попытаемся описать на примере истории Средневековья. Первым и принципиальным вкладом социологии и антропологии в политическую историю является определение ее центрального понятия и основной цели исследования, каковым является понятие власти, и тех реалий, которые его составляют. Как отметил Раймон Арон, данное понятие и связанные с ним реалии присущи всем обществам и цивилизациям: «Проблема Власти вечна, независимо от того, копаем мы землю заступом или бульдозером»16. В связи с этим заметим, что в подавляющей части работ историков, занимающихся вопросами политики, используется словарь власти, а отнюдь не словарь государства или нации, независимо от того, идет ли речь о традиционных исследованиях или же об изысканиях, стремящихся по-новому осветить старые вопросы17. Скажем также, что марксизм‑
ленинизм, который можно обвинить в пренебрежении политической историей и рефлектировании над политическим как таковым, долгое время проявлял интерес исключительно к государству и нации. И наконец, последнее замечание: там, где политическое отсылает к идее поверхностного и внешнего, власть внушает понятие центра и глубины. Так как «история поверхностная» уступила место «истории глубинной», то политическая история в качестве истории власти вновь обретает вербальное достоинство, которое связано с изменением ментальности. Предчувствуя эти перемены, Марк Блок незадолго до смерти написал: «Можно было бы многое сказать по поводу слова «политическое». Но зачем же неизбежно превращать его в синоним поверхностного? Напротив, разве история, совершенно законно сосредоточившись на эволюции способов управления и судьбе управляемых масс, не должна, дабы полнее отвечать своей задаче, попытаться понять изнутри те явления, которые она выбрала предметами своих наблюдений?»19 Тем не менее история глубинных политических процессов началась с изучения прежде всего внешних факторов: знаков и символов власти. Здесь следует привести в пример труды П.Э. Шрамма. В своих многочисленных работах, вершиной которых является величественный свод «Знаки власти и государственная символика» (Herrschaflszeichen und Staatssymbolik) 20, автор наглядно показал, что предметы, бывшие в Средние века характерными признаками держателей власти: корона, трон, скипетр, держава, жезл правосудия и т. д., нельзя изучать в отрыве от ритуалов и церемоний, в которых они использовались; смысл их можно объяснить только в контексте политического символизма, где они обретают свое подлинное значение21. Символизм вошел в плоть и кровь семиотики религии, превратившей политическое в область сакрального. Из всех имевшихся в распоряжении регалий — знаков для широкого применения — особенно часто заимствовался один предмет, имевший отношение, с одной стороны, к сущности политико-религиозной символики, а с другой — к институтам, в которых эта символика воплощалась; предмет этот — корона. Превращаясь из материального объекта в конкретное королевство или в абстрактную монархию в ходе обряда коронации22, корона фокусирует весь политический пейзаж Средневековья, связуя царское наследие Античности и монархические традиции Нового времени. О поливалентной символике короны в Средние века23 недавно напомнил нам Жорж Дюби в связи с терновым венцом, для которого в Париже Людовик Святой приказал выстроить подле королевского дворца Капетингов часовню Сент-Шапель. Теперь пора вспомнить о методологических проблемах. Не связан ли призыв изучать «политические» предметы со спецификой эпохи? Не из-за того ли, что в период раннего Средневековья письменных текстов относительно мало? Не имеем ли мы здесь дело, скорее, со случайной методикой, нежели с действительно новой, общезначимой проблематикой? Как ни странно, но историки, наиболее интересующиеся этим аспектом средневековой политической символики, похоже, согласны с подобными возражениями и умаляют значение своих исследований. Так, П.Э. Шрамм пишет: «Изучение конкретных символов власти должно дополняться изысканиями в области символики власти в целом. Это означает, что исторический поиск, первоначально опиравшийся главным образом на тексты хроник, в дальнейшем, благодаря привлечению таких документов, как письма, юридические акты и т. д., стал более целенаправленным; однако впереди еще множество дорог, которые предстоит пройти, прежде чем материал можно будет систематизировать. Оказалось, что в распоряжении имеется значительно больше предметов и документов, чем предполагалось ранее, и уже есть определенные успехи в разработке адекватной методики их отбора. Таким образом, существующая на сегодняшний день картина может быть дополнена и расширена. Ибо знаковые предметы, используемые тем, кто правит, свидетельствуют главным образом о его чаяниях и требованиях; они говорят об этом гораздо яснее, нежели другие доступные источники. Данное утверждение npumenumo npedicde eceoo к тем векам, для которых количество письменных источников крайне ограниченно»24. Роберт Фольц, также полагая, что различные источники могут помочь выявить столь же разнообразные реалии, пишет: «Документы, вышедшие из канцелярий, визуальные изображения, литургические обряды, внешние отличия (одежда и эмблематика) — таковы, наряду с некоторыми нарративными текстами, наши основные источники получения информации о первой половине Средневековья, когда политические формы выражались в первую очередь символами и только во вторую - понятиями. С XII в., с возобновлением юридических штудий, в интересующих нас источниках начинает возрастать объем теоретических обоснований»25. Однако, подобно другим отраслям исторической науки, обновленная политическая история должна отбросить предрассудок, согласно которому неписьменные свидетельства привлекаются только за неимением лучшего, то есть текстов. Надо изучать историю, используя все имеющиеся источники, извлекая из каждого ту информацию, которую он может дать, и устанавливая иерархию этой информации в зависимости от системы ценностей эпохи, а не предпочтений историка - что, разумеется, не мешает историку на следующем этапе исследования трактовать данные прошлого со‑ гласно требованиям сегодняшней науки и ее инструментария. Во все эпохи имеется свой, обладающий определенной смысловой нагрузкой политический ритуал, в котором историку предстоит разобраться и который является одним из наиболее важных аспектов политической истории. Одним из самых значительных результатов обращения политической истории к изучению символики и ритуала стала переоценка значимости королевской власти в политической системе феодализма. До сих пор господствовало мнение, что институт монархии и феодальная система являлись антиподами и, только когда в конце Средневековья феодализм начал рушиться, монархическая власть широким шагом двинулась к абсолютизму. Поощряя распространение фьефов, Карл Великий незаметно для себя создал силу, ставшую постепенно разрушать общественные властные структуры, которые он пытался восстановить, и подчинять себе королевскую власть, которую, как ему казалось, он сумел оградить от любых поползновений, придав ей императорское достоинство. Подобное видение проблемы сегодня признано ложным и изначально, и по конечным своим результатам; оно было обусловлено неумением дистанцироваться от ложного престижа Государства и переключиться на поиски источников и изучение природы власти. Напротив, в свете новых перспектив, отвергающих устаревшую концепцию государства, установлено, что королевская власть раннего Средневековья, и в частности каролингской эпохи, существовала во всей своей полноте и феодальный король обретал свою власть не вопреки феодальной системе, а внутри этой системы26. Новая суть средневековой королевской власти, перевернувшая прежние представления о политической истории Средневековья, была выявлена с помощью методов сравнительной истории, заимствованных ею у антропологии и истории религий. Произошедший переворот нашел свое выражение в ряде коллективных трудов. Главным предметом обсуждения на XIII Международном конгрессе по истории религий, состоявшемся в 1955 г. в Риме, равно как и сборника The Sacral Kingship — La Regality Sacra («Сакральный характер королевской власти»), вышедшего вскоре после конгресса, стала тема: Koponb-6oalcecmeo u caкpanbnbiii xapaxmep eepxoenoii macmu 27; Ho доля исследований по истории средневекового Запада в этом сборнике была невелика28. Зато выпущенный спустя несколько лет в Констанце очередной коллективный труд «Сообщения и исследования» (Vorträge und Forschungen) был целиком посвящен проблемам королевской власти в Средние века; авторами его были члены Кружка по изучению истории Средневековья, возглавляемого Теодором Майером. Тем временем параллельно с работами Шрамма стали выходить исследования Эрнста Г. Канторовича. Написав объемную монографию о величайшем государе Средневековья, Фридрихе II29, автор принялся исследовать обряды средневекового культа государей на примере литургических аккламаций30; изыскания завершились созданием шедевра — книги под названием ,Lea meлa xopoRn (1957), где он в общем историческом контексте изложил концепцию политической теологии Средневековья, дающей один из основных ключей к пониманию этой эпохи31. Урожайным стало для истории Средневековья поле, первую борозду на котором проделал сэр Джеймс Джордж Фрэзер, чьи исследования магического происхождения королевской власти32, несомненно, находятся у истоков исторических штудий, посвященных королевской власти в Средние века, вне зависимости от того, сознают ли это сами историки или нет, признают они это или нет. Нашелся историк, который не скрыл, что он не во всем был согласен с Фрэзером, и продолжил исследования, используя исключительно исторические методы. Этим историком был Марк Блок, чей новаторский труд Koponu-nydomeoptibi, вышедший в 1924 г.33, и по сей день продолжает оставаться передовым и заслуживает особого разговора. В своей объемной книге Марк Блок не ограничивается описанием проявлений чудотворного дара, которым наделяют королей Франции и Англии, исследованием его со времени возникновения и до исчезновения, а также объяснением его сути. Автор стремится отыскать пружины коллективной психологии, приводимые в действие верой в королевский дар, исследует «популярность» «королевского чуда» (гл. I книги II) и пытается объснить, «как все в него поверили» (с. 177—250). Иначе говоря, он создает модель исследования nonumumecкux menmanbnocmeii, которая, примененная к одному, оригинальному по своей природе, явлению, подходит для изучения общих форм ментальности и чувствительности. Однако история ментальностей пока еще представляет собой в основном не возделанное поле, а участок его, отведенный ментальностям политическим, и вовсе не тронут или почти не тронут. Разумеется, невозможно применить к людям Средневековья те же методы исследования общественного мнения, кото- рые применяются сегодня для изучения современных политических ментальностей. Однако это не означает, что следует отказаться от попыток исследовать общественное мнение Средневековья и исключить данную проблематику из исторической науки34. Отметим также, что политическая история и общественные науки, повлиявшие на недавнее ее изменение, предпринимая симметричные шаги, нередко двигались навстречу друг другу. Как мы уже видели, заимствование из антропологии методик для изучения королевской власти преобразило и обогатило политическую историю Средневековья. Средневековая королевская власть сделалась более понятной в свете сравнительных исследований архаических или «примитивных» монархий. Уйдя от бурь, бушующих на поверхности истории событийной, средневековая политическая история погрязла в зоне диахронических плоскостей, раннеисторических и праисторических социумов. Со своей стороны антропология также «распахнула двери» «историческим» перспективам; значительная территория ее удела все больше и больше привлекает внимание ученых и исследователей: территория политической антропологии35. Политическая антропология признала существование в так называемых обществах «без истории» деструктивных и конфликтных структур, свидетельствующих о наличии у этих обществ политической истории. Она выявила совместимость динамической социальной истории с антропологическим видением обществ и цивилизаций, а также доказала, что политическая история, повернувшись лицом к антропологии, нисколько не утратила своей динамики и даже смогла обнаружить в ней — марксистские или иные — схемы классовой борьбы36. Впрочем, средневековый словарь и менталитет частично позволяют описать структуры и модели поведения в политических терминах. Верхушка общества в средневековых текстах нередко именуется словом potentes, puissants, «власть имущие» (которым чаще всего противостоят pauperes, pauvres, «бедные»), или словом superiores «высшие по положению» (которым противостоят inferiores, «занимающие более низкое социальное положение»)37. Таким образом, легитимность обретают изыскания, направленные на распознавание в базовых феноменах различных областей истории Средневековья политического измерения, то есть соотношения данных явлений с властью. Самым ярким примером тому является теория, согласно которой земельные сеньории «с поземельным налогом», экономическая эксплуатация которых влекла за собой определенные поборы, в разные сроки, преимущественно к тысячному году, уступают место сеньориям, основанным на способности управлять, на регламентации и суде сеньора, и превращаются в баналитетные земли (от слова ban — «юрисдикция сеньора»). Таким образом, вся феодальная структура в конечном счете получает политическую окраску38. Такая концепция феодального общества, объясняемая в том числе и через производственные отношения, без сомнения, заслуживает внимания, ибо подчеркивает важность для функционирования феодальной системы «политических» связей в широком их понимании, а также значимость политических форм в историческом развитии. «Политическую» перспективу можно найти и в истории культуры. Образование — это власть и одновременно инструмент власти. Пропасть между litterati (образованными) и illitterati (необразованными), долгое время пролегавшая между клириками и мирянами, вне зависимости от того, какой властью эти последние были наделены, показывает, что социальное расслоение происходит на основании обладания различными формами власти или, соответственно, неимения таковых, а также на основании причастности или непричастности к властным структурам. Например, начиная с ХIII в. отношения университетских корпораций с властью можно охарактеризовать как двойственные. С одной стороны, университетский мир формально стремится организовать себя как род верховной власти наряду с властью церковной и властью королевской: Studium (знание) рядом с Sacerdotium (священством) и Regnum (царством)39. Следовательно, все, кто пользуется привилегиями знания, причастны и к его власти. С другой стороны, результатом — или целью — обучения и университетских званий становится занятие в мирском или церковном обществе определенного поста, места, которое делает того, кто его занимает, причастным к власти. Если бы, несмотря на имеющиеся трудности, осуществить просопографию «выпускников» средневековых университетов40, то, возможно, удалось бы определить степень влияния данной социальной группы на управление средневековым обществом. Такое исследование, несомненно, выявило бы, используя известный термин Ч.Р. Миллса, характер и роль университетского страта как power elite (властной элиты). Несомненно, плодотворным для определения характера развития политической истории Средневековья могло бы стать исследование функциональной схемы Э. Дюмезиля, описанной им для индоевропейских обществ и примененной к Средним векам. Известно, что используемая уже с IX в. схема принимает свою стереотипную форму в XI в.: oratores, bellatores, laboratores, «молящиеся, воюющие, работающие». Установив, как и почему вновь возникло это разделение и какова была его ментальная, интеллектуальная и политическая эффективность, мы, без сомнения, смогли бы точнее определить различные аспекты власти в Средние века, их структуру, их соотношения, их функционирование. На наш взгляд, в этой схеме мы смогли бы найти одну из идеологических основ королевской власти, стоявшей над всеми тремя сословиями и выступавшей в роли арбитра41. Говоря об использовании для исследовательских целей «политического» анализа в широком смысле, мы утверждаем, что применять его можно везде, даже в сфере искусства. И здесь дело не только в необходимости определить бремя «заказа», преобладающее над формами, содержанием и эволюцией искусства42. Речь должна идти прежде всего о том, чтобы определить, в чем власть произведений искусства подобна власти как таковой. Мне кажется, что Эрвин Панофски предпринял подобного рода исследование, соединив с помощью поливалентного понятия ordre (порядок) (и иерархия) готический стиль с развитием схоластики и оба эти явления — с социально-политическим порядком, воплощением которого на рубеже XIII в. в Иль-де-Франсе являлась монархия Капетингов43. Пьер Франкастель44 не только показал, что политические деятели — Медичи во Флоренции, патриции в Венеции — осознали «могущество символических образов пространства» и превратили их в инструменты собственной политики45 («Венера Боттичелли отражает определенную политику»), но и связал новые принципы изображения пространства, учитывающие законы перспективы, со сменой ментальности, с подчинением мифотворческой мысли «экономической и социальной политике дарения». В области истории религии можно привести в качестве примера тесные связи между еретическими движениями и политическими партиями — исследование этого вопроса только начинается46. В рамках комплексного географического, социологического и культурного подхода можно было бы, взяв за образец многочис-. ленные социологические исследования современной городской среды47, выявить в городах, и в частности в средневековых городах, формы выражения и способы городского управления, а также тех, кто это управление осуществляет. В. Браунфельс выполнил подобное исследование на материале городов Тосканы48. Наконец, мы видим, как вырисовывается — и хотелось бы видеть эту иерархию более дробной — дифференциальная политическая история, расположенная на различных уровнях, применительно к которым Фернан Бродель выдвинул понятие «ритмов истории»49. За короткое время традиционная политическая история, состоящая из описаний волнующих событий, переходит на новый, более глубинный уровень, уровень социального анализа с применением количественных методов и созданием базы источников для будущего изучения ментальностей. В развернутом времени конъюнктуры выстраивается модель движений большой длительности, разработанная Франсуа Симианом, история стадий развития политической истории, где, как того хотелось Фернану Броделю, преобладающей наверняка станет «социальная» история в широком смысле — то есть политическая история с социологическим уклоном. Также было бы полезно, соединив историю «политическую» и «просто» историю с историей экономической, выделить между ними общий сектор, посвященный изучению соотношения вековых экономических тенденций и кратких экономических циклов развития, завершающихся как высшими, так и низшими точками на событийной кривой, иначе говоря — сектор истории кризисов, провозвестников новых структур и их динамизма, выявляемых в результате общественных потрясений. Наконец, политическая история была бы «почти неподвижной», если бы, как выявила политическая антропология, она не была связана с конфликтами и, как следствие, с динамикой развития общества; речь идет о политической истории структур большой длительности, включающей в себя конструктивную и актуальную часть геополитики и исследования, проводимые на основе антропологических моделей. На каждом уровне особое внимание следовало бы уделить различным семиотическим системам политического: словарю, ритуалам, моделям поведения, ментальностям. Таким образом, хотя в данный момент можно констатировать -как мы это и сделали в начале данного очерка — наличие определенного кризиса в области политического, тем не менее перспективность политических исследований с применением методов гу- манитарных наук не вызывает сомнений. Свои понятия, свою лексику, свои методы вносит не только новая наука политология, но и - после хотя и дискредитированной, но по-прежнему актуальной геополитики — политическая социология и, как мы уже видели, политическая антропология; все эти направления, подобно живой струе, не дают политической истории превратиться в затхлое болото. Как мы уже сказали, новая политическая история не похожа на прежнюю. Она занята выявлением структур, социальным анализом, семиотикой, поиском пружин власти. Однако реальная картина далека от оптимистической. Ибо как мы уже неоднократно подчеркивали, есть множество направлений, где либо еще не сделано ничего, либо работа только начинается; поэтому обновленную политическую историю, которую мы попытались описать, пока еще только предстоит создать. Есть и более неблагодарная задача. Перед лицом новой политической истории, которую предстоит написать, традиционная политическая история — труп, однако труп этот еще предстоит уничтожить. Разумеется, азы политической истории остаются и всегда будут не только полезны, но и необходимы. Также нельзя обойтись и без хронологии политических событий и биографий политических деятелей. Ибо, несмотря на успехи демократии, политическая история всегда будет — не исключительно, но прежде всего — историей великих людей. Но именно благодаря политологии и социологии сегодня мы лучше, чем вчера, знаем, какова роль события и каковы социологические причины появления великого человека. Однако существует опасность, что политическая история, сведенная в своей упрощенной форме до уровня популярных публикаций — книг, массовых журналов, со страниц которых она буквально не сходит, — вновь захватит историю научную. А сколько историков, изучающих экономику или культуру, ограничиваются изучением политической истории экономики или культуры, то есть истории политэкономии или культурной политики! Причина тому всегда одна и та же, именно ее изобличал Люсьен Февр, стремясь искоренить «историзирующую» историю: эта история «нетребовательна. Слишком нетребовательна»50. Она всегда готова довольствоваться полумерами: согласившись возвыситься от уровня событий и великих людей (и те, и другие всегда готовы вернуться с черного хода в политическую историю) до уровня ин- статутов и социальных страт, она охотно останавливается на устаревших воззрениях государства или правительства. Она плохо обороняется против сугубо юридических концепций - о, это право, надежда человечества и пугало историков! Она готова затеряться в истории идей и политической мысли, объединив в себе сразу два поверхностных подхода: политический и идеологический. Она продолжает — совершенно добровольно — оставаться наиболее уязвимым направлением исторической науки, наиболее подверженным влиянию демонов прошлого. Так будет ли нам позволено подвести итоги, обратив внимание на очевидный факт, о котором, возможно, следует напомнить? Несмотря на обновление, политическая история, восстановленная с помощью других гуманитарных наук, не может претендовать на автономию. В период господства междисциплинарного подхода отгораживание обособленного отсека внутри отдельной науки особенно неприемлемо. По словам одного из основателей журнала «Анналы экономической и социальной истории», Люсьена Февра, «экономической и социальной истории не существует. Существует история как таковая во всей своей целостности»51; сегодня это положение верно как никогда. Следовательно, при создании моделей новой тотальной истории политическому измерению необходимо отводить столь же существенное место, какое в обществе отведено феномену власти, этому современному эпистемологическому воплощению политического. Говоря языком метафоры, наше время перестало быть эпохой анатомии, оно стало эпохой атома, и политическая история более не «становой хребет», но «ядро» истории. Примечания * Впервые опубл. на англ. яз.: Is Politics still the backbone of History?, Deadalus, hiver 1971, pp. 1—19; повторн. публ.: Historical Studies Today, ed. F. Gilbert et S. Graubard, New York, WW.Norton and Co., 1972, pp. 337-355. На рус. яз. опубл. также: THESIS. Альманах (Теория и история экономических и социальных институтов и систем). М., 1994. Т. II. Вып. 4, с. 177-192. 1 Цит. по: M. SnoK. Апология истории, или Ремесло историка. Пер. М. Лысенко. М., 1979, с 96. 2 Там же, с. 84. 3 Цит. по: Ph. Wolff. L'étude des économies et des sociétés avant l'ère statistique // L'Histoire et ses méthodes, éd. Ch. Samaran, Bibl. de la Pléiade. Paris, 1961, p. 847. 4 K. Mapkc, 0. 3Haenbc. Соч., 2-е изд., т. 13, с. 6—7. 5 Например, во введении к специальному выпуску журнала «Recherches internationales à la lumière du marxisme», № 37, июнь 1963 г., объединившему работы по теме «Феодализм», издатели его пишут (с. 4): «В настоящем номере публикуются в основном труды, посвященные экономическим и общественным отношениям, и в меньшей степени статьи, затрагивающие надстроечные институты и вопросы культуры». 6 К примеру, см. работу: J. Freund. L'Essence du politique. Paris, 1965, pp. 645 sq. Отчуждение политики от исторического процесса в учении Маркса представлено автором как безусловное, абсолютное и окончательное. 7 Например, Шарль Сеньобос в 1924 г. в предисловии к своей книге «Политическая история современной Европы» (Charles Seignobos. Histoire politique de l'Europe contemporaine) заявил, что необходимо «установить, до какой степени поверхностные феномены политической жизни доминируют над глубинными феноменами экономической, общественной и интеллектуальной жизни» (цит. по: Ph. Wolff. Ор. cit., р. 850). 8 «Проблемы политической истории, как правило, немедленно становятся очевидными», — пишет Хейзинга (The Task of Cultural History //
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|