В самолете, 9 октября 1966 года
В Хоргене между прибытием в гостиницу и ужином на озере мы еще нашли время посмотреть в доме Вайдели собрания, которые со времени нашего последнего посещения значительно расширились. Помимо массы кристаллов, ископаемых, раковин и насекомых, обновился ассортимент камней, которые на первый взгляд не особенно отличались от тех экземпляров, какие можно собрать повсюду на обочине дороги или на морском берегу. Всё, словно по мановению волшебной палочки, изменилось при свете, излучаемом маленькой лампочкой. Серый камень впитывал краски и отражал их такими, каких в природе не существует. Особое внимание я обратил на густой пурпурный цвет, какого никогда до сих пор не видел; он покрывал кусок гнейса раскаленной сетью кристаллов. Зрелище, как под воздействием мескалина, вызывало восхищение и страх. «Душа природы» начинает открываться, как будто ее сияние пробивается наружу сквозь тончайшие щели. Еще немного, и для «тварного ума» это стало б невыносимо. Он сгорел бы, как демон, услышавший имя «Аллах». Мы переночевали в слишком новом, слишком роскошном и слишком дорогом отеле. Телевизор оказался лишним, поскольку мы не умели им пользоваться да и не нуждались в нем. Из душа полил кипяток, после того как была повернута ручка, напоминающая игровой автомат. Будили тоже автоматически; я попросил разбудить нас в шесть часов, потому что в восемь нам уже надо было быть в Клотене. Однако я не очень доверял системе и спал беспокойно, чему способствовали также подъезжающие и отъезжающие от здания машины. К счастью, около семи я проснулся. Зачастую сон приобретает форму дубины; конец у нее увесистый. Теперь нужно было быстро одеться, если мы не хотели, чтобы пропал авиабилет; о завтраке не могло быть и речи. Внизу в холле я увидел, что электроника отказала не только в нашем случае. Какой-то англичанин таким же образом опаздывал на самолет до Кейптауна. Большая досада; он раздраженно бросал портье: «You never did call me. That's crazy, very crazy!»[390]
Но для чего здесь портье? Наверно, только для принятия платежей. Он извинялся за отказ техники; ошибка заключается в автомате, персонал тут, дескать, ни при чем. Примета времени; напрасно искать виноватых. Я усвоил этот урок и решил в следующий раз переночевать у Флаахе в «Верхней мельнице»; дорога до Клотена не длиннее, и там еще имеется коридорный, который будит на старый манер. Несмотря на то, что я только мельком увидел его, поскольку мы очень спешили, мне этот англичанин импонировал. Не пускаясь более в бесполезные жалобы и оскорбления, он заказал такси, чтобы посмотреть, можно ли было еще что-то спасти; хочу надеяться, ему это удалось. ЛИССАБОН, 10 ОКТЯБРЯ 1966 ГОДА В полдень мы приземлились в аэропорту Лиссабона, где нас встретила чета Альмейда и отвезла в гостиницу Principe Real. Та оказалась намного приятней гостиницы в Хоргене и содержалась, скорее, в стиле пансионата. Окна выходили на тихую боковую улицу с приятным названием Rua da Alegria[391]. Что создавало в этом месте приятное настроение? Прежде всего, обслуживание, спокойное и внимательное. И потом внутренняя отделка, позволявшая судить, что ею занимался превосходный архитектор по интерьерам. Здесь работал художник, знающий толк в форме и красках и не придающий значения эффектам. Первая прогулка по широкой Avenida do Liberdade привела нас к агентству судоходных линий на Praça do Comércio. Триумфальная арка выводит на просторную, обращенную к гавани территорию одного из больших фойе Европы, которое министр Помбал[392] велел построить после землетрясения 1755 года. Катастрофы вроде лиссабонской развязывают архитектору руки, и можно осуществить многое, если заказчик предоставляет свободу. К сожалению, сегодня площадь оставляет впечатление гигантского гаража, сквозь лабиринт которого текут ручейки машин.
В самолете я прочитал главу «Португальских дней» Герхарда Небеля[393], в которой он при виде именно этого места посетовал, что «реальность автомобиля разрушает действительность города». Это справедливо в особенности для знаменитых площадей, за исключением таких, как площадь Сан-Марко. Но поскольку цивилизаторский конформизм стремится лишить пешеходов даже малейшей привилегии, мы снова и снова слышим о проектах, согласно которым Венеция тоже должна «сделаться доступной» таким способом. Уже связывающая ее с сушей дамба стала осквернением, и будущие поколения, вероятно, получат представление о наслаждении земноводной жизнью только по картинам в музеях. Маркизу Помбалу здесь посвящен памятник; цоколь мы приспособили под наблюдательный пост, избавившись таким образом от сутолоки. Белый мрамор и пропитанный солнцем песчаник вписались бы и в венецианскую атмосферу, однако сочная зелень дворцов, обступающих открытый четырехугольник, была согласована с серой водой Тежу. Большой балкон в сторону Атлантики. Ветер сильнее и свежее средиземноморского. Тут проходили подготовительную школу для дальних плаваний, когда уже не было ни каботажных проходов вдоль побережий, ни островного преимущества. В этих плаваниях никогда не знали, не заведут ли они в безграничность. Даже великому генуэзцу было суждено выйти в океан из атлантической гавани. Потом мы повернули на восток от реки и, миновав внизу ряд мрачных складов, по изломанным улочкам стали подниматься на гору. Выясняется, что Лиссабон, как и Рим, построен на семи холмах. На середине подъема нас призывно поманил тяжелый романский портал. Фасад тоже был старым; постройка, должно быть, относилась к числу тех, которые пощадило землетрясение. Это был собор Sax Francisco do Sé. Вид массивных стен и сводов делал понятным, почему они выстояли; романский стиль солиднее того, который выработал Запад, — тут, как в случае египетских пирамид, строили не на столетия, а на тысячелетия. Это «на» подразумевает не осознанные намерения; существенно стремление к абсолютному, которое порождает строительство, — продолжительность вытекает отсюда как одно из характерных свойств.
Венок часовни готический, хоры, вероятно, перестраивались. Маленькие, очень старые саркофаги, на некоторых — скульптуры благочестивых женщин, некоторые, будто читая, держат в руках книги. Я не делал никаких записей; когда ты более пятидесяти лет посещаешь святилища по всему миру — а они, не считая рынков и кладбищ, относятся к главным целям — тогда уже почти не остается неожиданностей. Ты устаешь от форм и ставишь себе другие, более важные вопросы. Разнообразие форм и догм стирается под впечатлением вулканического нарастания, неутомимо порождаемого сводами и колоннами, башнями и куполами храмов и мечетей, синагог и соборов. Они вырастали и разрушались тысячами, часто появляясь друг за другом на одном и том же месте, как пневая поросль, что буйно пробивается из корня поваленного дерева. Перед этим вегетативным инстинктом человека, который, не задумываясь, нагромождает камень на камень, как поднимает руки или складывает ладони, неизбежно встает вопрос о соответствии. Приведу пример: мы видим повернувшиеся к солнцу цветы, образу которого они подражают во многих формах и в бесчисленном количестве. Так видим мы и святилища, но не видим святого. Чем меньше мы обращаем внимания на различия, тем сильнее становится предчувствие; мы больше не слышим, как шумит дерево, но слышим шум леса, который отвечает ветру. * * * Наверх к Castelo Sax Jorge[394]. Ценность таких мест определяет положение, оно должно господствовать над окрестностью. Тогда укрепленные замки, как здесь со времен финикийцев, следуют один за другим. Превратившиеся в музеи бастионы с их башнями, амбразурами и смоляными выступами окружены поясом субтропических кустов и деревьев, среди которых встречается и гибискус. Несмотря на позднее время года из горной породы еще били маленькие источники. На пруду отдыхали лебеди, и повсюду на газонах тянули за собой шлейфы белые павлины. Их множество тем более бросалась в глаза, что все они были до безобразия растрепаны. Им, вероятно, не хватало травы; я видел, как они выщипывали ее.
У подножия замка в раскопках работали археологи; через строительное ограждение мы разглядели колонны с каннелюрами и маркированные планы. Такие проекции, выполненные будто с помощью рентгеновской техники, встречаешь всюду подле знаменитых древностей, как будто они не могут обойтись без археологических реконструкций. С передней балюстрады открывается грандиозный вид с рекой Тежу, стянутой мостом, под которым скользят корабли. Мы увидели город с его крышами и гаванью, монастырь Жеронимуш с его церковью, мраморное рулевое весло Васко да Гама у потока и знаменитую Вифлеемскую башню, а на противоположном берегу — колоссальную фигуру Христа с раскинутыми крестом руками, который напомнил мне о таком же в Рио, и фабрику, к чьим трубам прикрепились медистые полотнища дыма. Корабли на якоре и в движении; место было выбрано хорошо, чтобы наблюдать за морем и сушей. Батареи еще стоят на своих позициях; ребятишки играют в лошадку на орудийных стволах. Бронзовые мортиры, не выше сотейника — я спросил себя, как при их короткости в них вообще помещалось ядро. Они напомнили мне картину осады Магдебурга, на которой я ребенком впервые увидел эти огневые ступки. Комендоры и их помощники стреляли из них по горящему городу. Траектории полета были нарисованы тонкими, как паутинка, дугами; это придавало изображению оттенок прецизионной легкости. Мостовая была ухабистой; при спуске Штирляйн сломала каблук. Хотя уже смеркалось, я пообещал ей быстро устранить повреждение, и действительно, уже в одном из первых же переулков мы нашли сапожника, который еще работал перед распахнутой дверью и за несколько минут сделал не только новый каблук, но и его пару. ЛИССАБОН, 13 ОКТЯБРЯ 1966 ГОДА На первую половину дня мы были вызваны в полицию по делам иностранцев, она располагалась на берегу западнее Праса ду Комерсиу[395]. Без ее письменного заверения билеты на пароход были недействительны. Визы в Анголу мы получили еще в Германии, однако полиция, очевидно, оставляет за собой право на особые проверки. Она называется Pide и считается эффективной; должно быть, прошла выучку у гестапо. То, что для получения печати нам требовалось явиться туда еще и во второй половине дня, ничуть не удивило нас и еще меньше вызвало раздражение. В таких местах потерянное время превращается в выигранное. Мы покинули караульное помещение в хорошем настроении и в поисках видов поднялись на гору, вдоль цветочной клумбы индийской канны. Здесь она стояла в полном атлантическом цвету, тогда как в наших садах она оживает поздно и рано становится жертвой мороза. Торговцы, на двухколесных машинах двигавшиеся по улицам, выкриками расхваливали хлеб, рыбу и овощи. Домохозяйки из окон разглядывали товар и потом в корзинках поднимали его на верхние этажи.
Небольшой парк на возвышении с широким видом на Тежу заинтересовал нас похожим на вяз деревом. Ствол был не особенно крепок, однако ветви затеняли ареал в охват рыночной площади. Такое стало возможным только благодаря решетке, растянутой под лиственной массой. Другое дерево, как будто ствол его вытек из почвы, образовывало цоколь, чей диаметр почти соответствовал диаметру кроны. * * * Похожая на дворец постройка с распахнутыми настежь створками двери приглашала войти. Сначала я принял ее за ратушу; но это оказался Национальный музей. Тому, что мы смогли не спеша осмотреться в этой нечаянной сокровищнице, мы были обязаны полицейским, поскольку до второй половины дня оставалось еще много времени. В музеях ценится то же, что и в церквях, — когда десятилетиями снова и снова обходишь эти клады, возникает вопрос, каким влечением ты руководствуешься и к чему в итоге оно приведет. И здесь тоже так: сначала ты ничего не знаешь и всё тебя удивляет, потом многое узнаешь и составляешь представление, и, в конце концов, забываешь познанное. Дорога ведет в свет, в котором имена и стили сияют, как звезды и созвездия, и потом обратно в темноту. Однако польза заключена, скорее, в забвении. Мы больше не считаем такими уж важными даты и имена. Это как если бы мы в течение лет приобретали красивую обстановку; чем больше мы в нее вживаемся, тем меньше мы думаем о мастерской и о мастере, у которого мы заказывали ее, а также о цене, которую мы за нее заплатили. Точно так же и музеи превращаются в жилища или в одно большое жилище, которое включает в свое пространство города и страны. К этой привычке относится то, что имена мастеров, а также названия стилей и школ отступают — они расплавляются, становясь близкими. Близкими становятся также мотивы, количество которых хоть и богато, но не безгранично; они заимствованы в первую очередь из античных мифов и из Священного писания. Если эта близость достигнута, шагание по залам и галереям превращается в праздник, для которого все подготовлено наилучшим образом. Говоря магически, достигается состояние, при котором произведения искусства испускают лучи непосредственно. Ты раскованно двигаешься в помещении; единичные вещи начинают говорить только тогда, когда обращаешься к ним особо. Нельзя ничего добавить к богатству, но можно, пожалуй, все снова и снова подтверждать его вариациями. Здесь тоже, как и в любом большом собрании живописи, не было недостатка в картинах на сюжет «Бегства в Египет»; среди них было полотно кисти Тьеполо: лодка, которую сопровождали лебеди и в которой гребли ангелы. Впервые я увидел, что художник вписал пирамиду, чтобы придать картине достоверности. На нее указала Штирляйн. Надежда познакомиться здесь с португальской школой в том смысле, как есть школа венецианская, флорентийская или, скажем, испанская, принесла разочарование, хотя несколько залов на втором этаже были посвящены картинам местных художников и был кабинет с их рисунками. Всемирной славой, и по праву, пользуется только Нуньо Гонсалвеш[396]. Его большой полиптих с изображением сцен из жития святого Винсента занимал целый зал. Физиономист высокого уровня, которого можно было бы назвать португальским Дюрером, хотя он жил на одно поколение раньше, — около ста лиц исключительной выразительности и достоинства объединены на этих досках. Красив и способ, каким мастер распределяет свет по мере того значения, какое он придает персонажам. Всякий, кому опротивел species humana[397], может излечиться от своего недуга перед такой картиной. О том, что живопись в ту пору котировалась, вероятно, невысоко, говорит, как мне кажется, анонимность необычайно многих картин, в том числе и портрета Васко да Гамы от 1524 года, где он представлен в шубе и с очками в руке, «в стиле Грегорио Лопеса». Два изображения преисподней тоже принадлежат неизвестной кисти. На одном ангел и дьявол вершат суд над душами, зачитывая мертвецам из книги жизни. Один грешник, в котором гусиное перо за ухом выдает писца, как раз падает в огонь, в то время как группа блаженных всходит на небо по двойной лестнице, будто спроектированной Бальтазаром Нойманом[398]. На другом, O inferno[399], в подземном чулане, завершенность которого восхитила б и Сада, свора чертей орудует с прилежной старательностью, а верховный черт, трубя в рог, подгоняет их. Проклятые, в том числе клирик с большой тонзурой, низвергаются в некое подобие люка в рубке подводной лодки. Среди них находятся также красивые женщины, совершенно голые, только с петлей на шее. Выражение их лиц передает все фазы ужаса, от первой, еще недоверчивой оторопи до непрерывной агонии. Выбор мучений, похоже, соответствует грехам; здесь для ростовщика отливают монеты и в виде раскаленных облаток щипцами суют ему в рот, там пьяницу из пузатого, наполненного нечистотами бурдюка заливают шведским напитком[400]. Как уже было сказано, мое внимание в картинах привлекала не столько композиция, сколько настроение абсолютной завершенности — достоверное изображение злобной кухни в недрах земли, которая грозит нам после великого светопреставления. Педагогическое воздействие такого художественного произведения в те времена, скорее всего, было значительным. Мы недолго, если не считать работ Гонсалвеша, задержались в этом разделе. Имелись более притягательные картины — шедевры романских и германских художников, встретить которые на этом краю Европы нам даже не снилось, в том числе и такие, которые были широко известны по репродукциям. Портреты Гольбейна, Веласкеса, Рейнольдса, Рафаэля Менгса; натюрморты Брейгеля, Тенирса, Патинира; зал Квентина Массиса. Знаменитая куртизанка Беккера с золотой монетой в руке, дерзко выставившая грудь, была чистым олицетворением венериной власти на низшем уровне. Богатство указывало на князя или короля. Я спросил себя, заложил ли основу коллекции Помбал или еще Филипп II? На это подозрение меня навела самая большая неожиданность, которая нам предстояла: «Искушение святого Антония», триптих Иеронима Босха, один из его самых знаменитых сценариев. Мы имели возможность спокойно и без помех его рассмотреть; в зале почти не было посетителей. Этому, вероятно, не было бы конца, если б я поддался соблазну рассмотреть картину в деталях. И все же я не мог не спросить себя снова, отчего меня не удовлетворяют местами крайне остроумные интерпретации. Верны ли они или не верны — они не ухватывают сути. Босх первично не зависел от узнанного и его кодирования. Его знание глубже; оно прорывается как древний поток из предузнанного, подобно застывшей магме. Чтобы найти сравнения, нужно вспомнить об изобилии, с которым из мифа вытекают и рационально переплетаются образы, или о неисчерпаемом наплыве картин «Тысячи и одной ночи». Босх не имеет тематики в том смысле, который удовлетворил бы ученого. Взаимосвязь у Босха располагается ближе к бытию; он не следует какой-нибудь теме, а порождает темы. Ничего не придумано, все рассказывает и сочиняет художник; ум двигается так, как дышит и танцует тело. Потому-то великие картины и необъяснимы, и именно поэтому они снова и снова требуют толкования. Это отличает творение от простого опуса, от всего лишь, пусть даже и весьма искусно, сделанного. То, что поднимается из глубины непреднамеренно, и должно во всей его полноте постигаться только в непреднамеренном рассмотрении, не в анализирующей последовательности, а в его гениальной одновременности. Тут — укажу одну деталь — на цитре играет скелет; это — аккорд символов, который не нужно искать и изобретать. Струны и ребра; звук и сердце. Кроме того, эти картины богаты подробностями, которые могут сегодня истолковываться таким образом, какой в 1500 году был еще невозможен и о каком никто не задумывался. То, чего Босх все-таки не знал, он не мог ни затемнить, ни спроектировать. Сюда относятся удивительные переклички с нашим техническим миром — даже, возможно, с агрегатами, которые еще и сегодня можно рассматривать как утопические. Чего стоит один воздушный бой в правом верхнем углу на центральной створке! Полая, похожая на цаплю птица не могла бы приводиться в действие паровым двигателем. Она сражается с галерой, полной вооруженных существ, которые гребут в лишенном гравитации пространстве. Воздушные, водяные и огненные существа, звери, люди, демоны и машины передвигаются в одной и той же стихии настолько легко и убедительно, что в наблюдателе даже не возникает противоречия. Тайное знание, мистерия без сомнения — но, вероятно, настолько подспудное, что сам художник пугается своей картины. Нет более актуального произведения. Я с трудом оторвался. При прохождении боковых кабинетов, которые были наполнены китайщиной, серебром, стеклом, фарфором и старинной мебелью, получилась, конечно, еще одна неожиданная задержка. В одном из залов, рядом с выходом, собрание испано-мавританской керамики: большие тарелки и блюда, почти без изображений, но богато орнаментированные. Лишь однажды, в Женеве, я стоял перед аналогичной, пусть даже и не такой обширной коллекцией. С тех пор я, из-за их цвета, отношу эти экземпляры к самым изысканным творениям гончарного искусства. Способствовали ли столетия этому тончайшему вызреванию цвета под глазурью? Я полагаю, что это касается преимущественно бледных основных цветов, которые иногда сгущаются в сочную коричневость, а не синих знаков, что вставлены в них. Кажется, будто цвет постарел и стал очень хрупким, как оттенок крыш покинутых городов, потускневших в пустыне. Но игра розовых и фиолетовых огней, которая веет над всем этим, — это эманации на границе зримого. Трансцендирующее золото, угасающее солнце как привет погибших культур посвященным. День уже клонился к вечеру, когда мы пришли к нашим полицейским; они тотчас же вынули штемпели и повысили ценность наших паспортов. Или они еще раз навели о нас справки, или в первой половине дня были не в настроении. Tant mieux[401]. Поскольку мы оказались в районе Вифлеемской башни или совсем рядом, мы решили отказаться от еды и сразу же продолжить экскурсию. Наверху в доме находился бар; две чашки крепкого кофе вселили в нас feu a quatre pattes[402].
К Морскому музею, расположенному в монастыре Жеронимуш, вела короткая дорога. Принадлежавшей ему церковью, настоящим сталактитовым гротом поздней иберийской готики, мы полюбовались сначала снаружи, а внутренний осмотр отложили на вечер. Музей флота — наилучшее место для того, чтобы составить представление об истории морской державы. Нам пришлось ограничиться лишь отрывочными сведениями, поскольку из-за количества выставленных объектов такие собрания имеют весьма крупные размеры. Одно крыло здания служит для размещения богато позолоченных роскошных лодок, у которых даже весельные лопасти украшены дельфинами. Лодки, баркасы и модели судов тянутся вдоль крытых галерей, между ними пушки и витрины с вещами, сохраняемыми как память о людях и деяниях, прежде всего, об открытиях и морских сражениях. О них напоминают также многочисленные картины, начиная с изображения первого столкновения португальцев с арабами. Корабли португальцев узнаешь по большим красным крестам на вздутых парусах, мавританские — по полумесяцам в отделке и по белым тюрбанам не только сражающегося экипажа, но и тех, кто борется за жизнь в море или судорожно цепляется за обломки судна. Детальный план красочно изображает уничтожение китайской флотилии португальцами у какого-то архипелага на Дальнем Востоке. Джонки имеют такое численное превосходство, что корабли с крестами приходится отыскивать в их массе. В период своего мирового могущества на море в Португалии проживало не более одного миллиона жителей. У такого народа гамлетовская судьба; над ним тяготеют дела отцов. * * * Музей пользовался популярностью. В пользу таких мест говорят ватаги детей. Так было и здесь. За порядком следили матросы-инвалиды; таблички тоже напоминали родителям о необходимости присматривать за своими отпрысками. Изучая эти тексты и прислушиваясь к разговорам, я попытался ближе познакомиться с португальским языком. Долгий день уже начинал оказывать свое воздействие; поток образов вызывает не только утомление, но даже своего рода опьянение. Ассоциации становятся легче, но и рискованнее — как, например, этимологический промах, случившийся со мной при изучении объявлений. В них crianças предостерегались от озорства. Это могло означать только «дети»; и было слышно, как они громко кричали. Но здесь-то я и ошибся; слово, конечно же, было связано не с французским crier[403], с которым я его соотнес, а с латинским crescere[404]. Следовательно, подразумевались «подрастающие», а не «горлопаны». Латынь проходит сквозь мир романских языков как сквозь призму, в которой она разветвляется. На Иберийском полуострове она в наиболее чистом виде сохранилась в каталонском языке, а деформировалась сильнее всего в Лузитании[405]. Кроме того обнаруживаются отголоски швабского наречия; их можно объяснить влиянием предшествующих племен, которые когда-то, еще до арабов, сюда вторгались. Родство это было замечено различными авторами, например, Штауффенбергом в Вильфлингене, который в свое время так интенсивно занимался португальским языком, что он, как еще рассказывают старые крестьяне, даже обходя сельскохозяйственные угодья, таскал с собой грамматики в переметной сумке. Одним из его предшественников был Мориц Рапп, который, как и многие другие, перевел «Лузиады»[406] — правда, он оказался единственным, кто сделал перевод на швабский диалект. Возможно, он также относится к предтечам тех лингвистов, которые сегодня смешивают этимологии и, вероятно, постигают суть языка в его наиболее глубоких слоях. Я не берусь судить об этой материи. Однако могу подтвердить, что здесь я слышал выражения и возгласы, назальное произношение которых точно соответствует оному моих вильфлингенских соседей. Дуктус и мелос какого-нибудь языка часто говорят о кровном родстве больше, нежели вокабулярий. Готовясь к этому короткому пребыванию, я перечитал национальный эпос португальцев, в котором больше воспевается преодоление океана, чем борьба с чужими народами. Камоэнса, погребенного здесь, можно причислить к poétes maudits[407]; верными ему до последних дней оставались только голод да раб, который под конец кормил своего хозяина, побираясь для него на улицах. Его судьба удивительным образом схожа с судьбой Сервантеса: морские сражения, темница, немилость у князей, всемирная слава после смерти. Сервантеса под Лепанто ранило в руку, Камоэнс лишился глаза у Сеуты. Как и у многих иберийских деятелей, в его биографии большую роль играет обманчивая переменчивость моря; это можно было бы сказать о Колумбе и конкистадорах. * * * Время поджимало; мы находились в непосредственной близости от Вифлеемской башни и до сих пор не выразили почтения к ней, то есть увидели Рим, а не папу. Когда из истории, из литературы и по иллюстрациям мы давно знаем места, в которых судьба народов, их назначение не только сгущались, но также менялись и начинали превращаться в символ, то приближаемся к ним с особой тревогой, устояли ль они. Эта тревога, во-первых, вызвана тем, насколько вид их может оказаться замаранным рекламным бизнесом, прикрашенным и приглаженным благодаря lifting the face[408]. Еще глубже беспокоит ожидание, не уступили ли они великого прошлого, даже потерпев крушение, на которое обречено любое человеческое усилие, прежде всего героическое. Должен сказать, что здесь мы не разочаровались. Потом мы вернулись к Святому Иерониму. Монастырь и церковь, а также Вифлеемскую башню нужно увидеть как единство и понять не только стилистически, но и духовно, как выдвинутый в космос бастион. * * * Вечером у четы Альмейда на последнем этаже высотного здания. Их фамилия сопровождала нас по церквям и музеям, как фамилия «Каннитверстан» хебелевского путешественника по Голландии[409]. Ее носили вице-короли, адмиралы, основатели, учредители и донаторы. Мы развлекались, рассматривая с балкона в хороший телескоп идущие по Тежу суда и освещенные памятники, потом уселись за стол. Были поданы норвежские лангусты и прочие дары моря, среди которых я впервые увидел на блюде морских уточек[410]. Мы узнали, что особенно крупные виды появились на рынке с тех пор, как здесь в моду вошло ныряние. Вправленное в добротную инкрустацию ракообразное существо крепится на прочном основании с помощью ножки, которая только и употребляется в пищу. Unedo — жесткое и безвкусное мясо не вызывает желания повторить. Мы отдали должное норвежским лангустам, крабам и моллюскам, запивая их легким vinho rosé[411] из Сангальо, которое сняло с нас усталость. Хозяйка дома — сестра нашего юного друга Альберта фон Ширндинга; в свое время мы провели с ним несколько прекрасных дней в его небольшом замке, лежащем в глубине леса. Так что недостатка в общих воспоминаниях не было. Я подумал, что мои путешествия походят на античные в том смысле, что ведут скорее от друга к другу, нежели от местности к местности, как теперь через Базель, Цюрих и Лиссабон в Калуло во внутреннем районе Анголы. НА БОРТУ, 20 ОКТЯБРЯ 1966 ГОДА Вот уже девять суток на борту «Анголы», португальского быстроходного парохода, несущего службу между метрополией и африканскими владениями. При отплытии мы приветственно помахали Вифлеемской башне. Около тысячи пассажиров; кроме двух англичанок пенсионного возраста, живших в Дурбане, мы были единственными иностранцами. Все объявления, афиши и меню составлены на португальском языке; не прочитаешь другого текста, не услышишь другого слова. Поэтому вполне хватает всяких курьезов и недоразумений; нам приходится быть оглядчивыми вдвойне, как глухонемым. От меня, например, ускользнуло, что в этой поездке, что для нас стало новостью, часы переводятся как вперед, так и назад, потому что судно огибает выпуклость африканского континента и таким образом теряет часть выигранных меридианов. Экипаж и попутчики как всегда любезны и приятны. Внимание их почти целиком ограничено человеком; лучшим доказательством этому служит то, что мы, Штирляйн и я, оказались, похоже, единственными обладателями бинокля. Фотоаппараты, естественно, видны чаще. Большинство пассажиров едет за счет правительства: офицеры, солдаты, служащие с семьями или без них. Они образуют группы, беседуют, не глядя за поручни, беседуют, флиртуют; ватаги crianças шумят или лезут на своих толстых, добродушных мамаш. Из подробностей, бросившихся мне в глаза, я отмечаю, что имеются два вида гальюнов: лучше оборудованный для cabalheiros[412] и простой для homen[413]. Оба доступны. При этом мне вспомнился мой отец, про которого мать однажды рассказывала, что он размышлял, позволено ли ему, как ученику аптекаря, войти в «только для господ». Если, подавая на стол, стюарды роняют вилку или кусочек хлеба, они ногой зашвыривают их под стол. Полагаю, им лень нагибаться; они предоставляют делать это слугам. В чреве корабля, как в «Бенито Серено»[414], должно быть, скрывается масса негров. Я только перед причаливанием видел, как их черные ноги с розовыми подошвами, приплясывая, сходят по доскам. В глаза бросилось также то, что вблизи суши число солдат на палубе увеличивалось, когда мы двигались не вдоль португальских владений, проплывая, например, мимо Канарских островов или черной Африки. На это, впрочем, мое внимание обратила жена португальского профессора из Мозамбика, урожденная берлинка, с которой мы познакомились на борту. При диктатурах развивается более тонкое восприятие таких деталей. Несколько лет назад в результате нападения один португальский корабль был угнан. Мы и швартоваться должны были только в португальских гаванях, не считая гаваней Южноафриканского союза. * * * Ел я довольно вяло, особенно главные блюда: рыбу и мясо. С усовершенствованием морозильной техники кушанья становятся бесцветнее. Хотя теперь ничего не портится, как еще недавно, когда приходилось обходиться без масла, или совсем в классические времена, когда из сухарей вытряхивали червей, однако польза, как и во многом, сводится к усредненности. Все еще справедлива старая пословица, что хорошая рыба — это свежая рыба. Здесь в меню их целая дюжина: от рыбы-меча до каракатицы, своеобразный вкус которой пытаются перебить лимоном и майонезом. При этом особенно сердит мысль, что легионы великолепных рыб резвятся прямо под килем. Я никогда не едал ничего вкуснее трески, в полночь пойманной нами на удочку у острова Медвежий и приготовленной к завтраку. Тем более у меня было свободное время для наблюдений за попутчиками, которые явно с большим аппетитом осваивают меню и дополняют а la carte[415]. За соседним столом, повернувшись к нам спиной, колониалист в белом мундире. Я смотрю на его шафранового цвета лысину и большие уши, желтые, как воск, и прозрачные. Рядом с ним на полу стоит огромная оплетенная бутылка, скорее даже баллон, в которой, по моему первому предположению, было вино. Она же оказалась наполнена минеральной водой наподобие той, что течет из карлсбадских источников. Возле прибора разложены всевозможные упаковки с пилюлями; тропическая болезнь у него, похоже, достигла поздней фазы. Сотрапезники за его столом, над которым он нависает, постоянно меняются; он необщительный собеседник. Мужчина, должно быть, давно уже вышел на пенсию — по вечерам мы неоднократно встречаем его, когда он выделывает круги на прогулочной палубе, занятый унылыми мыслями о своей печени. Наше приветствие всякий раз удивляет его, как нежданный подарок. Ресторан стал бы подлинным кладом для исследователя рас. Как этимолог по языку, он мог бы здесь попытаться понять лузитанскую историю по лицам. От типов каменного века и иберийских автохтонов она через римских, мавританских и германских завоевателей простирается до колониальных смешений. Португалец был и остается в этом отношении неразборчивым и даже усматривает в этом одну из легитимаций своего дальнейшего пребывания в Африке. Здесь за одним столом рядом сидят молодые люди высокого роста, с готическими чертами лица, и маленькие курчавые парни, колорит которых подобен цвету более или менее сильно поджаренных кофейных зерен. Тут дает себя знать то обстоятельство, что африканский элемент был привнесен в страну достаточно рано, еще двенадцать столетий назад, и уже тогда не как чисто мавританская кровь, а в виде ее смеси с кровью нубийских рабов. На такую догадку наводит не только посещение современного марокканского города, но и чтение «Тысячи и одной ночи». Далее можно прийти к мысли, что были времена, когда португальцы занимали часть той области, которую римляне называли «Мавританией», а арабы «Магрибом». В таких условиях индивидуумы в череде поколений едва ли могли б посветлеть. Здесь тоже анализу предпочитался синтез: «Сокращение типов и распределение вокруг них полноты познанного». Как в прошлом году во время путешествия в Восточную Азию, здесь мне тоже постоянно приходится спасаться бегством от джаза, гремящего из динамиков. НА БОРТУ, 22 ОКТЯБРЯ 1966 ГОДА Завтра на рассвете мы должны пришвартоваться в Луанде. Плавание прошло приятно и быстро, я почти ничего не читал, не считая «Португальских дней» Герхарда Небеля и нескольких журналов. Кроме того записи. Необходимость делать их становится для меня часто обременительной, особенно когда я вспоминаю о кипах бумаг, которые лежат в Вильфлингене, — речь, должно быть, идет о влечении. Каждый вечер на открытой палубе крутили кино; выборочные пробы показали, что я ничего не потерял. Еще несколько слов об островах, у которых мы бросали якорь или в виду которых проходили. Пробелы в моих географических знаниях, среди прочего, дали о себе знать также в том вопросе, что я считал Мадейру единственным португальским островом; но прежде чем причалить в Фуншале[416], мы миновали группы не только утесов, но и мелких заселенных островков. Один из утесов торчал из моря, точно иголка с ушком. Деревни, виноградники, маяки. То, что Мадейра совершенно безлесна, я знал по запискам Волластона, сто лет назад обходившего на яхте приятеля атлантические острова, чтобы собирать там жуков, которых он набрал и описал очень много. Остатки оригинальной флоры и фауны можно высмотреть только в высокогорных трещинах. В Фуншале мы высадились уже в сумерках и всего лишь на три часа. Старинный форт был освещен; в ночи электрическими буквами сияло слово «Казино». От могучих скал, защищающих гавань, нам как на затемненной сцене удалось увидеть только тени. Группы и ленты огней тянулись на гору. Освещена была и готическая церковь в центре — низкая, простой, но полновесной формы. Бледно-желтый фасад, двери и окна обрамлены темно-коричневым тесаным камнем. Вероятно, главная церковь; я предполагаю, что здесь находится резиденция епископа или даже архиепископа. Как уже тридцать лет назад на Азорских островах и на Канарах, мне, несмотря на поздний час, бросилась в глаза чистота, почти превосходящая голландскую, — из моря рожденная свежесть; яркое солнце и раздольно дующие ветра не терпят пыли, идиллии средиземноморского рода. Этому, должно быть, способствовало то, что поселенцы добирались из дальнего далека и привыкли к порядку, царящему на кораблях. То же, что
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|