Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Index Librorum prohibitorum




 

«Index Librorum prohibitorum» (индекс запрещённых книг) — под таким названием почти 400 лет (с 1559-го по 1948 год) время от времени выходил в свет перечень книг, осуждённых католической церковью и запрещённых к изданию, распространению и чтению. Подобного рода индексы издавались и светскими властями. В России они начали выходить с 1870 года, когда по распоряжению Министерства внутренних дел был напечатан двадцатистраничный «Алфавитный каталог книгам на русском языке, запрещённым к обращению и перепечатанию в России». В советское время цензурные индексы, называвшиеся, как правило, «Списками (или сводными указателями) книг, подлежащих изъятию из общественных библиотек и книготорговой сети», насчитывали уже по 300–400 страниц и включали до 10 тысяч названий. Последний проскрипционный список Главлита вышел 27 декабря 1988 года; затем, после окончательной ликвидации Главлита и отмены цензуры в конце 1991 года, книги постепенно стали высвобождаться из пленения, а сами библиотечные спецхраны расформировываться.

Каков же был количественный и «качественный» состав спецхрана, если говорить о содержавшейся в нём художественной литературе?

В работе известного библиографа и архивиста Льва Михайловича Добровольского «Запрещённая книга в России. 1825–1904» (М., 1962) зарегистрировано 248 названий книг по всем отраслям знаний, уничтоженных за указанный восьмидесятилетний период: речь идёт об уже напечатанных книгах, конфискованных постфактум, после выхода их в свет[120](разумеется, сотни рукописей были задержаны на стадии превентивной цензуры). По данным Добровольского, число произведений русских писателей, попавших под нож, весьма незначительно — примерно два десятка; столько же и переводных сочинений.

Если применить критерии Добровольского, то за приблизительно сопоставимый временной отрезок, пришедшийся на советское время, число таких книг нужно увеличить в сотни раз. Как свидетельствуют изученные автором сохранившиеся каталоги спецхранов крупнейших библиотек, главлитовские списки, а также циркуляры, приказы и архивные документы, число только русских изданий, прошедших официальную советскую цензуру и впоследствии запрещённых, превышает, по нашим подсчётам, 100 тысяч названий. Что же до общего количества уничтоженных экземпляров, то об этом мы можем судить лишь приблизительно. Тиражи конфискованных дореволюционных книг, судя по Добровольскому, редко превышали один «завод», то есть 1200 экземпляров; таким образом, уничтожению подверглось примерно 250–260 тысяч книг. Если учесть, что тиражи книг, издаваемых в советское время, колебались от 5 до 50 тысяч экземпляров (порою доходя и до полумиллиона), и принять за основу хотя бы «средний», десятитысячный тираж, то мы получим устрашающую цифру, во всяком случае превышающую миллиард экземпляров. При этом нужно иметь в виду, что сюда не входят миллионы и миллионы книг, истреблённых в результате поистине ордынских набегов на массовые (сельские, районные, городские, профсоюзные и т. п.) библиотеки. Три волны так называемой идеологической «очистки» их от «антисоветской» и «буржуазной» литературы (1923,1926 и 1931 годы) — кампании, проводившиеся по спискам Главполитпросвета, возглавлявшегося Н. К. Крупской, — привели к гибели множества изданий, в том числе произведений русской классики.

Уже через год после создания, в мае 1923 года, Главлит СССР разработал и разослал «Инструкцию о порядке конфискации и распределения изъятой литературы». Вот только два её пункта:

«Изъятие (конфискация) открыто изданных печатных произведений осуществляется органами ГПУ на основании постановлений органов цензуры». «Произведения, признанные подлежащими уничтожению, приводятся в ГПУ в негодность к употреблению для чтения, после чего могут быть проданы как сырьё для переработки в предприятиях бумажной промышленности с начислением полученных сумм в доход казны по смете ГПУ»[121].

Конечно, это не означало, что все без исключения экземпляры подверглись физическому истреблению. Во-первых, по одному-два экземпляра дозволялось оставлять в библиотечных узилищах — в отделах специального хранения крупнейших национальных библиотек и научных хранилищ. В библиотеках «низового звена», а также в книготорговых предприятиях все экземпляры подлежали уничтожению «посредством обращения в бумажную массу», что, оказывается, давало казне кое-какой доход… Во-вторых, в советское время решение о конфискации в редких случаях принималось по свежим следам, когда тираж книги находился ещё в типографии, тогда как большая часть дореволюционных изданий была задержана именно на этой стадии. Нередко проходили годы, а то и десятилетия после издания и поступления книги в библиотеки и продажу, пока она становилась объектом повышенного внимания цензурных и прочих органов. В силу этого значительное число проданных экземпляров оседало в личных библиотеках, — какое именно, мы никогда не узнаем. Иное дело, что запуганные владельцы часто сами уничтожали такого рода книги, опасаясь вполне понятных последствий в случае проведения обыска.

По нашим наблюдениям, пласт художественной литературы составляет в общей сложности примерно пять процентов всех истреблённых книг, поскольку львиная доля запретов приходилась на произведения общественно-политического характера. Но в эти «всего лишь» пять процентов вошло свыше пяти тысяч названий книг (включая переиздания, а также литературные альманахи и сборники), причём таких, которые, как правило, действительно вызывали читательский интерес, а не «изучались» по принуждению, в директивном порядке, как все эти также попавшие в спецхраны бесчисленные пропагандистские брошюры, пособия для сети политпросвещения, «В помощь изучающим „Краткий курс истории ВКП(6)“», «В помощь комсомольцу-активисту» и т. п.

Обычно запретительные циркуляры и тем более упомянутые «Списки книг…» создавались и рассылались в связи с очередным «резким, скрипучим поворотом руля» (Осип Мандельштам) идеологической машины: менялась политическая ситуация, и прежде безобидные книги становились опасны и вредны; соответственно, между временем издания книги и её запретом существовал значительный временной интервал. Сложнее обстояло дело с изданиями, задержанными в последний момент перед выходом в свет, — на уровне так называемого «сигнального экземпляра», а иногда — уже после напечатания тиража и поступления в библиотеки и продажу. Сам Главлит рассматривал каждый такой случай как меру экстраординарную, как свидетельство «плохой работы предварительного и последующего контроля». «Конфискация — мера крайняя и нередко вызывающая серьёзный политический резонанс, наконец, наносящая огромный ущерб государству», — говорилось в одном из циркуляров 1933 года[122]. Тем не менее ради чистоты идеологии порою шли и на такую экстраординарную меру.

Замечу, однако, что вокруг судьбы некоторых книг складывался определённый миф, бытующий и до сих пор: в ряде публикаций — главным образом в мемуарах (не говоря уже о фольклорном бытовании) — они безусловно объявлялись «запрещёнными», что, естественно, сообщало им дополнительную притягательность и несомненно повышало их статус в глазах читателя. В ряде эпизодов такое подозрение находит подтверждение в официальных главлитовских списках, архивных документах и каталогах спецхранов, в иных — нет. Так, в частности, вряд ли подвергался запрету роман Бориса Житкова «Виктор Вавич», изданный посмертно в 1941 году. Первые две части романа (отрывки из него печатались вначале в «Звезде»), вышедшие отдельными изданиями в 1932 году в Ленинграде, действительно вызывали цензурные претензии, но на стадии предварительного контроля. В «Сводке работы Ленобллита» за апрель 1931 года зафиксировано: «Закончен просмотр романа Б. Житкова „Виктор Вавич“. Проведена консультация с Главлитом. Предложено переделать 3-ю часть, снижающую и без того уже невысокий политический уровень книги»[123]. Автор предисловия к современному изданию «Виктора Вавича» М. Позднев, ссылаясь на мемуары Л. Чуковской, считает, что сохранилось всего два экземпляра издания 1941 года: «Книга пошла под нож. Один экземпляр попал в Ленинку, ещё один выкрала из типографии Лидия Корнеевна»[124]. В официальных главлитовских списках и каталогах спецхранов это издание тем не менее не числится. Число уцелевших экземпляров всё-таки нужно несколько увеличить: в крупнейших книгохранилищах издание 1941 года имеется — например, в РНБ, причём оно всегда находилось в открытом хранении. Точно так же сомнителен факт запрета и конфискации романа известного филолога-античника Андрея Николаевича Егунова «По ту сторону Тулы», выпущенного им под псевдонимом Андрей Николев в Ленинграде в 1931 году, хотя судьба автора — арест в 1933 году по делу Р. В. Иванова-Разумника и многолетняя ссылка в Сибирь — заставляла, конечно, предполагать самое худшее. О запрете романа сообщалось в печати начала девяностых годов[125], но опять-таки — роман не фигурирует ни в одном из списков и всегда открыто хранился в библиотеках. Сомнительно утверждение комментатора нового издания «Полутораглазого стрельца» Бенедикта Лифшица о том, что эта книга в первом издании 1933 года «в 1937 г., в связи с гибелью Лифшица, была, разумеется, запрещена и все экземпляры, попавшие в библиотеки, были фактически уничтожены»[126]: в крупных библиотеках она всегда хранилась в открытых фондах и выдавалась свободно. То же самое можно сказать о раннем романе Леонида Леонова «Вор», который якобы «в конце 30-х годов был запрещён и изъят из библиотек (…) и кто-то (?) видел, что <он> лежал в 30-е годы на столе у вождя, весь исчёрканный красным карандашом»[127].

Несколько преувеличенными выглядят, на мой взгляд, часто встречающиеся в литературе утверждения о тотальном уничтожении сборника Анны Ахматовой 1940 года «Из шести книг», неожиданно вышедшего после 18-летнего замалчивания её творчества. Действительно, уже постфактум разразился скандал. Жданов приказал разобраться с этим делом: «Как этот ахматовский „блуд с молитвой во славу божию“ мог появиться в свет? Какова также позиция Главлита? Выясните и внесите предложения». Последующим постановлением ЦК велено было «книгу стихов Ахматовой изъять», но она уже успела попасть в продажу и моментально была раскуплена. Позднее, правда, уже после августовской истории 1946 года, книга действительно попала в главлитовские списки — вместе с двумя другими книгами Ахматовой, вышедшими летом 1946 года, как раз накануне постановления ЦК о журналах «Звезда» и «Ленинград»[128].

К области интеллигентского фольклора нужно отнести и разговоры о «полном запрещении» Есенина в известные годы (тогда как из библиотек изъята была только «Песнь о великом походе»), всего «архискверного» (по Ленину) Достоевского и т. д. Нет спору, в распоряжении системы всегда находились не только чисто запретительные, но и другие эффективные средства «отрицательной селекции» — искусственного и целенаправленного сужения культурного пространства, которое по мере поступательного движения вперёд скукоживалось всё больше и больше на манер шагреневой кожи. Идеологические надсмотрщики могли, например, вычеркнуть из так называемого издательского «темплана» книги неугодных авторов, запретить переиздания «сомнительных» произведений или разрешить их печатание чисто символическим тиражом, каким в застойные времена издавались, скажем, произведения Цветаевой и Мандельштама. Они могли вывести их из школьных и вузовских программ, задвинуть подальше от читателя — в так называемый «пассивный фонд» (такие штампы можно увидеть на библиотечных книгах двадцатых-тридцатых годов). И всё-таки, даже в самые неважные времена, читатель, проявивший интерес к произведениям этого рода и хоть какую-то энергию, имел шанс получить доступ к такой полузапретной литературе. Что же до эффективности официальной критики (да и самой цензуры), то здесь вопрос сложнее: часто действия идеологических надсмотрщиков достигали прямо противоположного эффекта, играя провокативную роль. Российский читатель, научившийся читать между строк, считал, что чем больше «они» ругают книгу, чем больше её запрещают, тем она лучше, и наоборот; впрочем, иногда он и ошибался. Как заметил однажды Федерико Феллини, «цензура — это реклама за государственный счёт».

 

Типология запретов

 

Р. В. Иванов-Разумник насчитал три типа советских писателей: «погибшие, задушенные, приспособившиеся». «Духовно задушенными цензурой, — говорил он в „Писательских судьбах“, — были все без исключения советские писатели, физически погибшими была лишь часть их: первые — „род“, вторые „вид“, говоря языком естествознания. (…) Сотнями надо числить писателей, изнывавших под игом цензуры — и либо замолкавших волей-неволей, либо приспособившихся к „веяниям времени“»[129]. Ни те, ни другие, ни третьи не могли избежать общей участи: сотни и тысячи произведений оказывались в спецхранах, даже когда их авторы всячески демонстрировали лояльность и преданность. В силу этого установление мотивов запрета художественных текстов — одна из главных трудностей, с которыми приходится сталкиваться исследователю.

Сводные списки и приказы Главлита, о которых говорилось выше, выглядят очень «глухо», то есть не содержат никакой мотивации запрета тех или иных книг, ограничиваясь формальным их описанием. Поскольку в конце тридцатых годов Агитпроп ЦК осудил «практику произвольного, граничащего с вредительством массового изъятия литературы самим Главлитом», с той поры ни одна книга не могла быть запрещена без санкции ЦК, местные издания — без соответствующей резолюции обкомов и крайкомов партии. Как Ежов и его приспешники объявлены были виновниками небывалых физических репрессий в годы Большого террора, так и массовое уничтожение книг в эти годы списывалось на «врагов народа, орудовавших в органах Главлита», проводивших «вредительскую работу по изъятию литературы». В недрах Управления пропаганды и агитации ЦК в конце 1939 года готовился даже проект циркуляра «О перегибах в книготорговых организациях и библиотеках». В нём обращалось внимание на «вредную перестраховку. (…) по своему существу представляющую не что иное, как незаконное изъятие, дезорганизующее обслуживание трудящихся важнейшей политической, научно-художественной и справочной литературой»[130].

Цинизм ситуации заключался в том, что, с одной стороны, предполагалось не допускать «отсебятины», «перегибов на этом важном участке работы», а с другой — привлекать к нему «библиотечную общественность», «партийный актив», «комсомольцев» и т. д. Ревность не по разуму таких добровольцев приводила к самым фантастическим результатам. К 1950 году сложилась такая технология работы, рекомендованная Главлитом: 1. Обнаруженные библиотекарями при проверке фондов «вредные материалы» направляются ими «со своими заключениями в Главлит для решения вопроса о порядке их дальнейшего использования». 2. «Вредная» литература после дополнительного рассмотрения в Главлите «сводится в аннотированный список и представляется в Отдел пропаганды и агитации ЦК ВКП(б) для утверждения к изъятию. 3. И только после полученной санкции они могут быть включены в списки изъятой литературы»[131].

 

* * *

 

Каковы же главные мотивы, выдвигавшиеся цензорами, или, говоря «научным» языком, какова «типология запретов»?

Выделим два основных типа: «персонифицированный» и «содержательный». В первом случае осуждалось самое имя как таковое, в строй вступал argumentum ad hominem — «доказательство применительно к человеку», не основанное на объективных данных, что, кстати, признавалось несостоятельным ещё в римском праве. В глазах идеологического аппарата и цензуры тот или иной автор (или персонаж его произведения) становился «нелицом» и подлежал «распылению», если вспомнить термины, применявшиеся чиновниками «Министерства правды» из романа Джорджа Оруэлла «1984».

К числу «нелиц» относились следующие категории:

— автор подвергся политическим репрессиям (арест, в большинстве случаев закончившийся расстрелом или гибелью в ГУЛАГе);

— выслан из пределов СССР: например, на «философском» пароходе осенью 1922 года, А. И. Солженицын в 1973 году;

— стал невозвращенцем: Ф. Раскольников в 1938 году, А. Кузнецов в 1969-м и др.;

— эмигрировал: массовый исход в начале революции, вторая волна эмиграции, полунасильственная, вынужденная эмиграция десятков писателей в шестидесятые-восьмидесятые годы (В. Аксёнов, Г. Владимов, В. Войнович, В. Максимов, Е. Эткинд и многие другие);

— автор оставлен под подозрением, отправлен в идеологический «штрафбат», став жертвой очередной кампании, попал под обстрел партийных постановлений или официальной критики; в их числе — Анна Ахматова и Михаил Зощенко после выхода постановления ЦК о журналах «Звезда» и «Ленинград», Андрей Платонов — вслед за тем как Сталин оставил на рукописи одной из его книг исчерпывающую резолюцию: «Сволочь», ряд литераторов в конце сороковых годов, в пору «борьбы с космополитизмом».

Другой, часто встречающийся «персонифицированный» мотив запрещения — книга снабжена предисловием, послесловием, вступительной статьёй или примечаниями лица, относящегося к перечисленным выше категориям. Многие книги писателей погибли именно по этой причине, поскольку сопровождались статьями «бывших вождей» или репрессированных литературных критиков. Среди последних встречались как сочувствовавшие писателям-«попутчикам», например, А. К. Воронский и Г. Я. Горбачёв, так и нещадно преследовавшие их рапповские литпогромщики Л. Авербах и Г. Лелевич: и те, и другие попали в мясорубку 1937–1938 годов. Разумеется, автоматически изымались произведения, в которых реальное «неугодное лицо» выводилось в качестве литературного персонажа или просто упоминалось, хотя бы и вскользь.

Парадоксальность ситуации заключалась прежде всего в том, что большая часть изданий, вошедших в главлитовские списки, — по нашим подсчётам, не менее двух третей — вовсе не содержала какого-либо политического или идеологического «криминала», в отличие, скажем, от дореволюционных индексов такого рода, в которые всё-таки включались книги, покушавшиеся, по мнению цензоров, на «законы Божеские и гражданские». Бывали, конечно, и тогда отступления от этого правила: напомним хотя бы об указе императрицы Елизаветы Петровны «О забвении известных персон» или о запрете на упоминание имён декабристов во времена Николая I (а позднее — имени А. И. Герцена и других «государственных преступников»), но всё-таки дореволюционных цензоров интересовало прежде всего содержание книги. В отличие от них, советские были натренированы — можно сказать, «натасканы» — главным образом на поиск криминальных имён: подобно тому как во время корриды бык не обращает внимания на главных своих противников и мучителей — тореадоров, а только на красную тряпку, так и цензоры реагировали почти исключительно на имена, в сравнительно редких случаях «нападая» на содержание. Да и разобраться в нём, учитывая их крайне низкий образовательный и интеллектуальный уровень, им было явно не под силу.

Повторим: ничего «антисоветского» или «контрреволюционного» в подавляющей части спецхранных книг не было. Как раз наоборот: авторы изо всех сил старались убедить власти предержащие в своей преданности и благонадёжности, к месту и не к месту цитируя речи и высказывания вождей или выводя их в качестве литературных персонажей. Но именно эта демонстрация благонадёжности зачастую оборачивалась тем, что книга попадала в разряд «антисоветских» и «контрреволюционных», потому что вскоре — бывало, буквально на следующий день после выхода книги в свет — вчерашние герои оказывались «врагами народа»…

Контекст при этом не имел ровным счётом никакого значения. Хотя, составляя аннотированные перечни «идеологически вредных» изданий, посылаемые на утверждение в ЦК, цензоры и обосновывали запрет той или иной книги тем, что в ней «в положительном контексте упоминается враг народа… (имярек)», на самом деле оценка этого самого «врага» в инкриминируемом тексте могла быть любой: от нейтральной или прославляющей — до клеймящей. Например, в книгах поэтов «комсомольской плеяды» (А. Безыменский, И. Уткин, А. Жаров и др.), выходивших до 1926–1927 годов, восхвалялся Троцкий, а в позднейших изданиях — проклинался, но и те, и другие оказались по соседству на полках спецхранов. За упоминание «не тех имён» оказалась в спецхране книга с устрашающим названием «Кулацкая художественная литература» (М., 1930), написанная правоверным критиком, сотрудником Коммунистической академии О. Бескиным («мелким Бескиным», как называл его Корней Чуковский). Неважно, что его книга выполняла полезную, своего рода «санитарную» функцию, напоминая по жанру скорее донос на «контрреволюционные кулацкие вылазки» Н. Клюева, С. Клычкова, П. Орешина, «в значительной степени С. Есенина» и других. Табу распространялось на имя как таковое. Это напоминает правило, распространённое в прошлом (да и сейчас иногда встречающееся) в русских деревнях, по которому нельзя поминать имя чёрта, а надлежит заменять его эвфемизмами типа «он», «Анчутка», «хромой», «враг» и т. д., поскольку иначе тот может явиться на зов. Если не упоминать имя (или событие), — значит, ни того, ни другого в реальности не существует. Более того, они не существовали никогда. В результате такого подхода достаточно было проштрафиться самому автору, или, что чаще, упомянуть запретное имя, или привести «клеветнический факт» (такое поразительное словосочетание встречается в цензурных документах), как дело сделано: книга отправлялась в вечную ссылку без права обжалования. Роковую роль в разоблачении «затаившихся врагов» играли литературные критики, нередко вслед за тем сами становившиеся жертвами террористической машины, и, конечно, органы тайной политической полиции, всегда работавшие рука об руку с цензурными.

До середины тридцатых годов, по нашим наблюдениям, в цензурной практике преобладала, если применить современный зловещий термин, «адресная зачистка», то есть произведение подвергалось запрету по преимуществу за своё содержание, не соответствующее требованиям политики и идеологии (справедливо или несправедливо — это уже другой вопрос). Ситуация меняется в 1935 году, что совпадает с начавшимися годами Большого террора. Сама технология устранения запретных имён из множества книг, особенно художественных, изданных в двадцатые-тридцатые годы, становится всё более трудоёмкой и сложной.

Начальник Главлита Б. Волин 8 апреля 1935 года доносит Молотову (тогда — председателю Совнаркома): «На протяжении ряда лет в произведениях некоторых писателей-коммунистов и комсомольских поэтов и прозаиков упоминались имена Троцкого, Зиновьева, Каменева и др. в положительном контексте, иногда в сопоставлении с именем Ленина: А. Безыменский (сборник стихов с предисловием Троцкого), А. Жаров (стихотворение, посвящённое Троцкому), И. Уткин („О рыжем Мотеле“), Г. Никифоров („У фонаря“), Ю. Либединский („Неделя“), Артём Весёлый и др. Эти же имена и в таком же контексте имеются в произведениях других писателей: С. Есенин („Песнь о великом походе“), Зазубрин (бывший троцкист, „Два мира“), М. Козаков („Девять точек“), В. Инбер („Клопомор“) и др. Хотя с 1931 года при переизданиях Главлит эти места изымал, в библиотеках до сих пор немало старых (до 1931 года) изданий такого рода книг, свободно выдающихся читателю. В связи с проводимыми изъятиями из библиотек троцкистско-зиновьевской литературы, не следует ли подвергнуть проверке, а затем и изъятию этого рода книг? В библиотеках имеются в значительном количестве произведения этих писателей в новых, очищенных цензурой, изданиях». Для облегчения задачи главный цензор предлагает в заключение такую оригинальную меру: «Совершенно невозможно, что писатели-коммунисты ни разу не ставили перед органами цензуры вопроса об изъятии из библиотек этих книг, что они не проявляют здесь инициативы, хотя им, писателям, легко было бы указать на произведения, где допущены подобные ошибки за истекшие годы»[132]. Другими словами, каждый писатель должен высечь самого себя: «обязан был самодоносом», как сказали бы в девятнадцатом веке… Более того: как в конце двадцатых годов брошен был призыв «Ударники в литературу», так спустя несколько лет появился другой: «Писатели — в цензуру». Такой призыв был озвучен генеральным секретарём Союза советских писателей А. А. Фадеевым в установочной статье 1939 года «Коммунистическое воспитание трудящихся и советское искусство»: «В жизни писателя и в жизни театра большую роль играют такие органы, как Главлит и Главрепертком. Это необходимые органы социалистического государства, находящегося в капиталистическом окружении. Эти органы мы должны укреплять. (…) Всем известно, что эти органы делают немало ошибок. Они делают их иногда в сторону попустительства буржуазной идеологии. (…) Главлит и Главрепертком должны быть укомплектованы более квалифицированными силами, в том числе и из самих работников искусства».

Вопрос, заданный начальником Главлита, решён был «положительно». В результате проведённой акции, растянувшейся на многие десятилетия, по причинам «персонального характера» изъятию подверглись десятки тысяч книг, в том числе и художественных. Абсолютным чемпионом в этой области был, конечно, Троцкий, что полностью соответствовало его статусу «врага № 1» в глазах Сталина и его окружения. Редкое произведение из эпохи Гражданской войны, художественное в том числе, вышедшее до ссылки Троцкого в 1927 году, обходилось без упоминания имени «председателя Реввоенсовета». За ним следовали Бухарин и Каменев: первый из-за того, что очень интересовался литературными вопросами и не раз выступал с «направляющими» статьями (например, по поводу «есенинщины»); второй, попавший в опалу в конце двадцатых годов, постоянно снабжал своими вступительными статьями книги издательства «Academia», председателем правления которого он был до ареста. По этой причине, в частности, погибло немало книг русских классиков.

Для «облегчения» работы и выявления особо опасных авторов Главлит в содружестве с органами госбезопасности трижды (в 1940, 1950 и 1960 годах) выпускал сверхсекретный «Список лиц, все книги которых подлежат изъятию из библиотек общественного пользования и книготорговой сети». Список 1950 года включал, например, свыше пятисот имён репрессированных авторов. Приблизительно десятую часть их составляли литераторы — с пометами в скобках после фамилии: «художественная литература» (иногда с расшифровкой «поэзия», «драматургия», «поэзия», «литературная критика»). Как рекомендовалось Отделом пропаганды и агитации, «вопрос о том, кому надлежит посылать список лиц, произведения которых изымаются, должен решить сам Главлит по согласовании с Министерством госбезопасноти»[133]. В связи с этим даже спецхраны крупнейших библиотек получали его на короткое время; затем список подлежал уничтожению или передаче в «спецотделы для секретного делопроизводства», если таковые в библиотеке имеются. Вот только один из документов того времени: «Акт. Настоящий составлен директором ленинградского филиала Музея Ленина тов. Никитиным П. Е. и зав. Библиотекой тов. Лисовской Е. П. в том, что по распоряжению Ленобллита от 12 янв. 1961 г. уничтожен путём сожжения „Список лиц, все произведения которых подлежат изъятию“, как утративший силу. 31.01.1961 г.»[134].

Постоянная «смена караула» в чекистских и цензурных кругах, аресты вчерашних палачей и душителей печати — всё это порождало сумятицу, неразбериху. Вчерашние герои оказывались врагами, реже случалось наоборот, как, например, в пору так называемого «бериевского отката» в 1939 году и в гораздо большей степени в 1956 году, после разоблачения «культа личности», когда пришлось реабилитировать не только сотни авторов (во многих случаях посмертно), но и тысячи «неправильно задержанных книг». Некоторые из них не раз совершали путешествие в спецхраны и обратно.

Плохо приходилось авторам — однофамильцам арестованных «врагов», о чём свидетельствует, например, такой циркуляр начальника Главлита Садчикова, разосланный в конце 1938 года: «На поступившие запросы разъясняю, что в приказе № 681 (15) значится автор Голиков А. П. (военная тематика). Прошу не смешивать его с автором детской художественной литературы Голиковым А. П., он же Гайдар, у него имеются также книги для детей на военные темы». В 1940 году Главлит объявил выговор одному из начальников Рязанского обллита за «неправильное изъятие литературы», поскольку вместе с книгами репрессированного и погибшего в лагере прозаика Ивана Ивановича Катаева (1902–1939) он арестовал и книги вполне благоденствующего писателя — Катаева Валентина Петровича[135]. Уже цитированному нами поэту Дону Аминадо принадлежит, между прочим, такой замечательный афоризм: «Есть люди хуже родственников. Это — однофамильцы».

«Маленькие недостатки большого механизма» приводили к тому, что имена некоторых репрессированных деятелей науки, культуры и искусства или вообще не попадали в упомянутые тотальные «Списки лиц…», или фигурировали в отдельных указателях Главлита только в качестве авторов конкретных произведений. Так, например, ни в «Списках лиц…», ни в сводных указателях арестованных изданий по непонятным причинам ни разу не встречаются имена и книги расстрелянного в августе 1921 года Николая Гумилёва и погибшего в лагере в 1938 году Осипа Мандельштама, тогда как в советское время каждый из них успел опубликовать по пять-шесть книг. О. Э. Мандельштам лишь однажды упомянут в «Сводном указателе…», вышедшем в 1951 году, да и то лишь как переводчик одного французского сочинения (За кулисами французской печати. М.; /I.: Госиздат, 1926), причём основанием запрета послужило, скорее всего, имя Карла Радека как автора вступительной статьи к этой книге. «Просмотрели» цензоры и книги Н. А. Клюева, не раз подвергавшегося арестам и ссылкам начиная с 1924 года и расстрелянного в 1937 году в Томске, в то время как сама «клюевщина» неизменно приводила к запрету многих произведений так называемых «новокрестьянских» поэтов, упомянутых выше. Поэмы же самого Клюева, по словам «старой» Литературной энциклопедии, представляли собой «совершенно откровенные антисоветские декларации озверелого кулака»[136].

Такого рода «накладки» и «недоработки» встречаются довольно часто: число примеров можно умножить… Ещё М. Е. Салтыков-Щедрин заметил как-то, что «русская литература возникла по недосмотру начальства». И хотя в советское время литература скорее могла существовать по его, начальства, предписанию, всё-таки благодаря и «недосмотру», и известной российской безалаберности ряд произведений, «сомнительных» с точки зрения идеологов, оставался в читательском обиходе.

 

* * *

 

Если инкриминируемые «персональные» данные могут быть выявлены более или менее легко при просмотре текста, то в случае отсутствия самого цензурного документа «содержательные» мотивы запрета установить довольно сложно. Многое диктовалось требованиями «текущего момента», очередным постановлением ЦК по идеологическим вопросам, последней передовицей «Правды» и, конечно, вытекавшими из них специальными цензурными циркулярами, рассылавшимися Главлитом на места. Многое зависело также от изменения внешнеполитической и международной ситуации, когда вчерашние дружественные страны и режимы объявлялись враждебными и наоборот: опять-таки ситуация, описанная в романе Джорджа Оруэлла.

Как уже говорилось ранее, в самом содержании книги цензоры весьма редко обнаруживали «антисоветские», «идейночуждые» мотивы, тем более что они фильтровались в случае их обнаружения на предшествующих стадиях — предварительного и последующего контроля. Выделим наиболее типичные мотивы запрета по «содержательному» признаку:

— Изображение кровопролитной междоусобицы эпохи революции и Гражданской войны, ужасов и жестокости (со стороны «красных», конечно!), пьянства, погромов, партизанщины, массового голода, случаев дезертирства — опять-таки из Красной, разумеется, армии и т. д.

— Любые, независимо от оценки и контекста, упоминания о попытках и случаях организованного противостояния режиму: кронштадтском восстании 1921 года, «антоновском мятеже» на Тамбовщине и т. д.

— Разложение в партийной среде в годы нэпа, разочарование в революции, приводившее порой к самоубийствам, пьянству, психозам, выходу из партии и т. д.

— Половая распущенность в комсомольско-молодёжной среде во второй половине двадцатых годов, ставшая довольно частым сюжетообразующим компонентом в произведениях того времени, начиная со знаменитой повести Пантелеймона Романова «Без черёмухи» или повести В. В. Вересаева «Исанка». Что удивительно, сами эти произведения никогда не подвергались цензурным репрессиям, но их последователи и подражатели, порой спекулировавшие на модной теме, нередко становились объектом повышенного внимания главлитовских органов.

— Поветрие в литературе (и жизни), получившее собирательное наименование «есенинщины»; упадочнические настроения, мотивы пессимизма, безысходности, звучавшие тогда опять-таки в «молодёжной» литературе.

— Показ «издержек» насильственной коллективизации, проявление автором «интеллигентщины» и «буржуазного гуманизма», то есть даже малейшего сочувствия к раскулаченным и сосланным крестьянам. Изображение массового бегства из деревни в голодные 1932–1933 годы.

— Негативное или сатирическое изображение сотрудников ЧК-ОГПУ. Запрещён был, например, ранний рассказ М. М. Зощенко (1923 года) «Старуха Врангель»: по словам цензора, «советский быт изображается приёмами гофманских кошмаров; следователь ЧК — кретин, с примесью хитренького паясничанья, — арестовывает старуху Врангель, та умерла со страха». Попал в главлитовские списки сборник рассказов известного мастера пародии Александра Архангельского «Коммунистический Пинкертон», вышедший под псевдонимом Архип в Ленинграде в 1926 году. Очевидная причина (помимо эпиграфа из Н. И. Бухарина) — включение в него рассказа «Таинственная особа», сюжетом которого является проделка молоденькой машинистки, подговорившей своего друга представляться, когда он вызывает её по телефону на свидание, сотрудником ГПУ. Её собираются уволить за прогулы, но старый бухгалтер замечает: «Попробуйте прогнать, она вас куда-нибудь дальше прогонит». При встрече со своим знакомым девушка советует ему, чтобы он «вызывал не из ГПУ, а из ВЦИКа, у нас все напуганы». Такова же судьба повести погибшего в лагере в 1938 году А. Я. Аросева «Записки Терентия Забытого» (М.; Пг.: Круг, 1923), изъятой за изображение чекиста-маньяка и «рефлектирующих» коммунистов-неврастеников, разочарованных в нэпе, подающих заявления о выходе из партии и заканчивающих порой жизнь самоубийством. Один из видных чекистов, выведенный в повести, «в своей жизни только однажды улыбнулся, да и то неудачно: какой-то просительнице-старушке сообщил о расстреле её сына и улыбнулся невольно от волнения. С тех пор он никогда не улыбался». Он же предлагает водрузить на здании ЧК экран и показывать расстрелы: «А вверху чтоб надпись была: за то-то…»

— Упоминания о существовании концлагерей, принудительного труда, вообще о системе ГУЛАГа, о чём до середины тридцатых годов ещё позволялось писать, но, конечно, только в определённом контексте: труд способствует «перековке заблудших».

— Массовая гибель бойцов и страдания мирных людей в годы Великой Отечественной войны, изображение ужасов ленинградской блокады.

— Прославление или, напротив, когда ситуация изменилась, осуждение деятелей зарубежных стран: например, Иосипа Броз Тито (и режима в Югославии в целом) после 1948 года, вождей Албании, Китая и др. В результате запрету подверглись книги Сергея Михалкова, Льва Кассиля, Ник. Тихонова; подвергся нападкам даже получивший Сталинскую премию роман Ильи Эренбурга «Буря», поскольку в нём «солдаты Тито характеризуются как герои». После восстановления отношений с Югославией все эти книги были возвращены из спецхранов, но зато попали в него разоблачения «кровавого режима Тито-Ранковича-Джиласа», изд<

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...