Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Можно ли обмануть цензора? Некоторые рецепты из эпохи «застоя»




 

Благодарю за щелчок цензуре, но она и не этого стоит: стыдно, что благороднейший класс народа, класс мыслящий как бы то ни было, подвержен самовольной расправе трусливого дурака.

Из письма Пушкина Вяземскому.

Кишинёв, 6 февраля 1823 г.

 

Можно. И таких примеров — множество. Многое зависело, с одной стороны, от «хитроумия» автора, а с другой — от уровня образованности и проницательности цензора. Вообще, заметим, малообразованный цензор — благо для автора. Удачная попытка «обвода» цензуры всегда доставляла российскому автору ни с чем не сравнимое удовольствие.

Герой романа Набокова «Дар», alter ego автора, поэт Фёдор Годунов-Чердынцев, задумав написать роман о Чернышевском и «раздумывая над пленением русской мысли, вечной данницы той или иной орды, (…) увлёкся диковинными сопоставлениями». «В России, — размышляет он, — цензурное ведомство возникло раньше литературы; всегда чувствовалось его роковое старшинство: так и подмывало по нему щёлкнуть». Комментаторами «Дара» пока не замечена явная перекличка этого места с приведённой в качестве эпиграфа фразой Пушкина, немало пострадавшего от цензуры, которую он иначе как с дурой не рифмовал. «Деятельность Чернышевского в „Современнике“, — по мнению набоковского героя, — превратилась в сладострастное издевательство над цензурой, представляющее собой и впрямь одно из замечательнейших учреждений наших. И вот, в то время, когда власти опасались, например, что „под музыкальными знаками могут быть скрыты злонамеренные сочинения“, а посему поручали специальным лицам за хороший оклад заняться расшифрованием нот…» (Оборвём цитату, чтобы вновь сделать комментарий: Набоков цитирует распоряжение по Московскому цензурному комитету от 15 марта 1851 года: «Имея в виду опасение, что под знаками нотными могут быть скрыты злонамеренные сочинения, написанные по известному ключу, или что к мотивам церковным могут быть приспособлены слова простонародной песни, и наоборот, Главное Управление Цензуры, для предупреждения такого злоупотребления, предоставило Комитету в случаях сомнительных, поручать известным Комитету лицам, знающим музыку, предварительное рассмотрение музыкальных пьес и о вознаграждении их по мере трудов входить с особыми представлениями в конце года».) Продолжает Набоков: «…расшифрованием нот, Чернышевский в своём журнале, под прикрытием кропотливого шутовства, делал бешеную рекламу Фейербаху». Замечен поэтом и другой приём Чернышевского: в его статьях настаивалось, что он говорит об Италии, — «развращённый читатель знал, что речь о России и крестьянском вопросе»[172](вспомним некрасовское: «Переносится действие в Пизу — / И спасён многотомный роман!»).

Такой же приём активно использовался в советское время, чаще всего в научно-фантастических романах, действие которых переносилось на другие планеты или в иное историческое время — далёкое прошлое или будущее; наиболее отчётливо — в романах братьев Стругацких и Ивана Ефремова. Поднаторевший советский читатель, встречая в них описания вымышленных тоталитарных обществ, легко проецировал их на окружавшую его действительность. В шестидесятые годы двадцатого века восторжествовал знаменитый эзопов язык, имевший в России давнюю и славную традицию: чего стоят только сатиры Салтыкова-Щедрина! Поэт и литературовед Лев Лосев определяет его как литературный приём, который «делает возможной взаимосвязь автора и читателя, скрывая одновременно от цензуры непозволительное содержание. (…) Внутренним содержанием эзоповского произведения является катарсис, переживаемый читателем как победа над репрессивной властью»[173].

Между писателем («Смотрите, какой я умный и смелый!») и читателем («А я тоже не дурак!») заключалась своего рода негласная конвенция, предполагающая возможность их творческого соучастия. Разгадка тайнописи, поиск подтекста, аллюзий, аналогий — одно из самых любимых развлечений советского интеллигента, льстящее его самолюбию. В лексике советских цензоров всё это получило название «неконтролируемых ассоциаций»…

 

* * *

 

В практической своей работе цензоры руководствовались списками запрещённых имён, постоянно пополняемыми и время от времени присылаемыми в Главлит родственной организацией — 5-м (идеологическим) управлением КГБ СССР. Однако «маленькие недостатки большого механизма», столь свойственные громоздкой машине подавления мысли, приводили нередко к сбоям, информация поступала с большим опозданием и неполно. Да и сам этот список достиг к восьмидесятым годам таких катастрофических размеров, что цензоры стали всё хуже и хуже справляться со своей работой. Колоритный пример — публикация в журнале «Техника — молодёжи» в 1984-м, «оруэлловском», году романа известного английского фантаста Артура Кларка «2010: Одиссея-2» (продолжение его романа «2001: Космическая одиссея», экранизированного Стэнли Кубриком). Роман был посвящён не только космонавту Леонову (это можно!), но и академику Сахарову, отбывавшему в это время ссылку в Горьком: его имя редакции пришлось убрать. Хуже всего (для редакции, конечно) было то, что писатель всем членам экипажа советского космического корабля присвоил имена известных правозащитников, находившихся тогда в политических лагерях: Юрия Орлова, Ивана Ковалёва, Леонида Терновского, Миколы Руденко, Анатолия Марченко и священника Глеба Якунина (они названы только по фамилиям), хорошо известных западной общественности, требовавшей их освобождения. Самое примечательное, что роман спокойно прошёл главлитовскую цензуру, не увидевшую в нём никакого подвоха. Лишь после выхода второй его части разразился скандал; тираж второго номера был конфискован, публикация романа прекращена, Василий Захарченко, известный историк и популяризатор науки, отдавший несколько десятков лет жизни журналу, уволен с должности главного редактора, многим объявлены строгие выговоры. Не был принят во внимание тот факт, что запрещённые имена не были известны не только членам редколлегии, но и самим цензорам. ЦК ВЛКСМ, которому подчинялся журнал, выпустил специальное постановление «Об ошибочной публикации в журнале „Техника — молодёжи[174]“», в котором потребовал «усилить бдительность» и т. п. Это постановление отменено было в 1991 году как «необоснованное, принятое в условиях административного давления на печать». Журнал вернулся к публикации этого романа Артура Кларка только в 1995 году. Заметим попутно, что и первая книга романа, изданная в СССР издательством «Мир» в 1970 году («Космическая одиссея 2001 года. Сборник научно-фантастических произведений»), не избежала «цензуры через перевод» — операции, в нарушение всех международных норм часто производившейся над текстом. Видимо, идея превращения главного героя — астронавта Дэвида Боумена — в космическое человекобожество не соответствовала материалистической идеологии. По поручению издательства Иван Ефремов, автор послесловия к роману, вынужденнный как-то объясниться с читателем, весьма оригинально сообщил от отсечении финальных глав в русском переводе как «не согласующихся с собственным, вполне научным мировоззрением Кларка» (!). Точно по Ильфу: «У меня есть мнение, но я с ним не согласен…»

 

* * *

 

Тот же Ильф ехидно заметил, что «классовое происхождение заменяет знание иностранных языков». В согласии с этой максимой к цензурной работе допускались преимущественно сотрудники, проверенные в политическом и идеологическом отношениях; их интеллектуальный уровень интересовал партийное начальство в последнюю очередь.

Неосведомлённостью цензоров нередко и пользовались «злонамеренные» авторы. Чрезвычайно остроумна, например, уловка, применённая видным специалистом по математической логике Юрием Гастевым, сыном расстрелянного в 1938 году поэта А. К. Гастева. Сам учёный в студенческие свои годы, в конце сороковых, подвергся аресту, и только смерть Сталина освободила его из лагеря. Вот этот факт он и решил обыграть в своей сугубо специальной книге «Гомоморфизмы и модели. Логико-алгебраические аспекты моделирования» (М.: Наука, 1975), изданной под солидным грифом Академии наук СССР. В предисловии, как водится, он сердечно благодарит тех, кому обязан «гипотетическими достоинствами книги», в том числе абсолютно запрещённого в СССР видного матлогика, поэта и правозащитника А. С. Есенина-Вольпина, к тому времени уже вытолкнутого из СССР и жившего в Америке. Если труды Есенина-Вольпина всё-таки имели отношение к предмету научных занятий Гастева, то совершенно абсурдистски выглядит помещение в ряду имен видных специалистов по «проблемам математического моделирования» У. Стокса и Дж. Чейна. Этого Гастеву показалось мало: в обширной библиографии, помещённой в конце книги, не только снова упомянуты работы Есенина-Вольпина, но и указана под № 55 такая, явно мистифицированная, запись: /. Cheyne and W. Stokes. The breath of the death marks the rebith of spirit. — «Mind», March 1953. На самом же деле под названными Гастевым именами скрывались врачи, жившие и работавшие в конце восемнадцатого — первой половине девятнадцатого века: Джон Чейн, шотландский врач, открывший специфический тип прерывистого дыхания при агонии, и Уильям Стокс, ирландский врач, продолживший изучение этого явления. Гастев обыгрывает «Чейн-Стоксово дыхание», которое сопровождало агонию Сталина, о чём постоянно сообщалось в бюллетенях о его болезни, регулярно печатавшихся в газетах в начале марта 1953 года. По Гастеву получалось, что врачи опубликовали статью об этом феномене под названием «Дыхание смерти знаменует возрождение духа» в марте 1953 года, в лондонском журнале «Mind» («Разум» или «Дух»), посвящённом вопросам психологии и философии. Поэтому учёный и благодарен «Чейн-Сток-сову дыханию»: если бы не оно, ему пришлось бы ещё долгое время гнить в лагере. Этот, говоря набоковскими и пушкинскими словами, «щелчок цензуре» доставил, вероятно, немало весёлых минут друзьям и единомышленникам автора[175].

Весь расчёт здесь состоял в надежде на низкий интеллектуальный уровень цензоров и недостаточную их информированность. Ничего, должно быть, не говорило московским цензорам, например, имя эмигрантского поэта Владислава Ходасевича, иначе бы они не пропустили в его переводе исторический роман Казимежа Тетмайера «Легенда Татр» (М.: Гослитиздат, 1960. Серия «Зарубежный роман XX века»), тем паче что он указан как переводчик с польского на титульном листе книги.

Другой «рецепт» состоял в том, чтобы суметь напечатать нечто опасное — так называемый «непроходняк» — «далеко от Москвы», и чем дальше, тем лучше, ведь провинциальных цензоров удавалось провести с ещё большей лёгкостью. Знаменитый альманах «Тарусские страницы» под редакцией К. Г. Паустовского, включивший публикации стихов и прозы Марины Цветаевой, стихи Н. Коржавина, Б. Слуцкого, Н. Заболоцкого, повесть в стихах Вл. Корнилова «Шофёр», повесть Булата Окуджавы «Будь здоров, школяр!» и другие произведения, выходившие за дозволенные рамки, вряд ли был бы разрешён в Москве, а в Калуге в 1961 году это прошло. Затем посыпались репрессии, были уволены с работы директор Калужского областного издательства и другие сотрудники, виновные в издании альманаха, но было уже поздно… Сомнительно опять-таки, что мог бы появиться в «центре» роман Ф. К. Сологуба «Мелкий бес», впервые вышедший в 1907 году и в советское время не издававшийся. В специальной записке Агитпропа ЦК, подготовленной в 1957 году, он указан в числе книг, исключённых из тематического плана Гослитиздата, поскольку, как говорилось в ней, издание подобного рода книг «наносит ущерб делу воспитания трудящихся и тормозит развитие книгоиздательского дела в стране»[176]. А вот Кемеровское книжное издательство в 1962 году пошло на такой шаг, что сразу же вызвало окрик из Москвы и последовавший затем переполох в местных партийных кругах. Руководители издательства получили опять-таки строгие взыскания. Помнится, мы засыпали калужский и кемеровский книготорги просьбами прислать наложенным платежом эти книги: поначалу они выполнялись, затем, по-видимому, был получен приказ прекратить рассылку.

Именно в журнале «Байкал» (1968, № 1–2), выходившем в Улан-Удэ, смогли быть напечатаны первые главы книги Аркадия Белинкова о Юрии Олеше, сопровождаемые лестной рекомендацией К. И. Чуковского. Публикация была оборвана. Лишь в эмиграции автору удалось полностью напечатать свою книгу под заглавием «Сдача и гибель советского интеллигента. Юрий Олеша» (1-е изд. — Мадрид, 1976). В том же «Байкале» (1969, № 1–2) была напечатана «Улитка на склоне» братьев Стругацких, а в иркутском альманахе «Ангара» (1968, № 4 и 5) смогла увидеть свет их же сатирическая «Сказка о тройке»; обе повести наделали много шуму и тотчас же попали в самиздат. Впрочем, их рассказ «Гадкие лебеди», также вызывавший массу аллюзий, так и не смог пройти сквозь «рогатки и препоны цензуры», став исключительным достоянием самиздата. Возникали, конечно, скандалы по этому поводу с далеко идущими «оргвыводами»: разгонялись редакции издательств, журналов и альманахов, их руководители получали взыскания по партийной линии, а нередко и вообще увольнялись от должности. Но происходило это, как правило, постфактум, когда тексты произведений уже пошли гулять по свету.

Иное дело, что местным авторам, по каким-либо причинам, идеологическим преимущественно, попавшим на заметку областного партийного начальства (а ещё хуже — местного управления КГБ), приходилось как раз худо. Не имея шансов публиковаться в местной печати, они, напротив, предпочитали обращаться к центральной: в Москве и Ленинграде, ничего не зная о «компромате» на них, редакторы и цензоры зачастую спокойно пропускали их произведения, в тех случаях, разумеется, когда в представленных текстах не обнаруживалось ничего «предосудительного».

Большой популярностью пользовались в то время некоторые литературные журналы, выходившие в столицах союзных республик, особенно в Грузии и Прибалтике. Им позволялось гораздо больше, чем столичным. «Литературная Грузия», например, под флагом «дружбы народов» и крепких литературных связей с Россией публиковала стихи поэтов-авангардистов, Осипа Мандельштама, Михаила Кузмина, Бориса Пастернака и других полузапретных (или запрещённых полностью) русских писателей, о которых «в центре» предпочитали помалкивать.

Ещё проще обстояло дело в газетах «низового звена» — областных и тем более районных. В них удавалось порой протиснуть «нежелательные имена» диссидентов и писателей-эмигрантов. Вообще, надо сказать, тема опасных (и увлекательных!) игр с провинциальной цензурой представляет особый интерес. Частично она рассмотрена в насыщенной фактами статье Сергея Баймухаметова «Кукиш в кармане»[177]. Ему удалось летом 1974 года опубликовать в североказахстанской областной партийной газете «Ленинское знамя» (анонимно, конечно) одно из стихотворений Иосифа Бродского, уже два года как находившегося в эмиграции и, разумеется, включённого в специальный главлитовский «Список лиц, все произведения которых подлежат изъятию».

В данном случае автор применил для маскировки типичный приём: в его повести туристы встретили какого-то бомжа, бродягу, накормили его, и он в благодарность спел под гитару песню «Пилигримы», что соответствовало его образу жизни, как он полагал («Мимо ристалищ, капищ, мимо храмов и баров, мимо шикарных кладбищ, мимо больших базаров… синим солнцем палимы, идут по земле пилигримы…»). Песня так понравилась режиссёру создаваемого тогда в Казахстане студенческого театра «Пилигрим», что та попросила автора повести отдать ей эту песню и напеть мелодию, чтобы она стала гимном театра. Что из этой затеи вышло — не ясно… Добавлю от себя, что, по всей видимости, речь шла о песне известного барда Евгения Клячкина на стихи Бродского, благодаря которой стихотворение «Пилигримы» и попало в одну из разновидностей самиздата — так называемый магнитиздат.

Тот же журналист после нескольких лет скитаний оказался в Тарусе, устроившись там сотрудником в местной газете «Октябрь». Написав для неё очерк о тяжкой работе свинарок-колхозниц, он вставил в него отрывок из стихотворения также находившегося в эмиграции Наума Коржавина (опять-таки без упоминания его имени) «Над книгой Некрасова», широко распространявшегося в самиздате: «Столетье минуло, и снова, / Как в тот незапамятный год, / Коня на скаку остановит, / В горящую избу войдёт… / А ей бы хотелось иначе. / Носить драгоценный наряд. / Но кони всё скачут и скачут, / А избы горят и горят…»

Автору этой книги (если позволено написать несколько строк и о себе) также удалось однажды протащить «табуированное» имя, а именно — Джорджа Оруэлла. В 1972 году в свердловском журнале «Уральский следопыт» (№ 3) появилась моя статья о цензурных преследованиях в России конца девятнадцатого — начала двадцатого века ряда американских и английских антиутопий, в частности, о запрещении издания в переводах на русский романа Эдварда Беллами «Через 100 лет», «Машины времени» Герберта Уэллса и, как это ни странно, рассказа Джерома К. Джерома «Новая утопия» (1891 год, русский перевод — 1898 год). В нём респектабельный джентльмен, наслушавшись в «Ночном социалистическом клубе» разговоров о будущем Англии, засыпает у камина и «просыпается» в двадцать девятом веке, когда уже осуществились все мечты социалистов. Он застаёт общество, в котором все счастливы, но всё уныло, однообразно, стандартно: людей не отличить друг от друга, даже мужчин от женщин. Лишь присмотревшись, можно понять, что их отличает номер (соответственно, чётный или нечётный), который они носят на груди. Имён нет, так как они «создают неравенство»; людей, отличающихся по своему умственному уровню от общего стандарта, приводят «к норме» посредством особой операции… В эпилоге герой рассказа просыпается и с огромным чувством облегчения застаёт себя в доброй старой Англии, где, слава Богу, ничего не изменилось.

Комментируя этот рассказ, я писал (и это было напечатано!), что, с точки зрения «сохранения существующего порядка вещей», нужно было тогда не запрещать, «а наоборот — всячески способствовать распространению этого рассказа, призванного уберечь читателя от социалистических иллюзий». Более того, мною было высказано осторожное предположение, что «именно этот незатейливый рассказик 1891 года положил начало антиутопиям, в которых будущее рисовалось как царство полной нивелировки и стандарта». Среди них «самыми значительными, написанными на высоком художественном уровне» я назвал, конечно же, роман Евг. Замятина «Мы» (в нём ведь люди тоже ходят под номерами, и им тоже грозит операция в тех случаях, о которых писал Джером), «Прекрасный новый мир» Олдоса Хаксли и «1984» Джорджа Оруэлла. Самое удивительное — на это я тогда и не надеялся! — что из этого пассажа тамошним наивно-провинциальным цензором было вычеркнуто только имя Замятина, которое ему что-то говорило; о Хаксли и Оруэлле он, видимо, и не слыхивал… Думаю, что в московской или ленинградской печати такой «номер» тогда бы не прошёл.

Мой добрый приятель, покойный, увы, Александр Михайлович Панченко, ставший в девяностые годы академиком, широко пользовался в своё время «святой простотой» провинциальной цензуры. В шестидесятые годы он вместе с Владимиром Ивановичем Малышевым, легендарным основателем знаменитого «Древлехранилища» Пушкинского дома (сейчас оно носит его имя), посылал в районные газеты Карелии заметки, посвящённые протопопу Аввакуму, сожжённому в тех местах, в Пустозёрске, и другим деятелям старообрядчества. Ещё больший успех имело «сотрудничество» с печатью Северного Кавказа. Один из сокурсников Панченко по филологическому факультету Ленинградского университета по окончании его послан был как «молодой специалист», по существовавшему тогда обязательному «распределению», на свою родину — в Грозненскую область (теперь это Чеченская Республика). Тотчас же как «ценный национальный кадр» он был назначен на должность редактора одной из районных газет. Ему-то и посылались из Ленинграда небольшие заметки к юбилеям писателей Русского зарубежья: Д. С. Мережковского, 3. Н. Гиппиус, В. Ф. Ходасевича, Георгия Иванова и других. Писалось о них в самых возвышенных тонах, а главное — к месту и не к месту обильно цитировались их стихи. Всё это беспрепятственно появлялось в газете: их имена ничего не говорили местному цензору. Такое занятие доставляло двойное удовольствие: во-первых, благодарный редактор присылал почтовым переводом гонорар — причём его сумма, независимо от объёма статьи, неизменно равнялась 2 рублям 87 копейкам: столько стоила тогда бутылка «Московской» (такие «сакральные» цифры впечатываются на всю жизнь!), — который, конечно же, немедленно пропивался нами за здоровье «господина редактора уважаемой газеты» (любимый тост А. М. Панченко). Одновременно присылался и сам номер газеты, который ходил по рукам, вызывая всеобщий восторг. Во-вторых же, — и это было важнее всего! — лишний раз «вставить перо» Софье Власьевне, как называли мы в своём кругу Советскую Власть, всегда было невредно. Всё-таки какая была хорошая вещь — «дружба народов»… Такую же трибуну предоставлял (и сам ею пользовался весьма активно) другой наш знакомец — Анатолий Хийр, силою обстоятельств заброшенный в Маревский район Новгородской области на должность редактора газеты «Сельская новь».

Конечно же, мы нисколько не претендовали на «потрясение основ»; готов подписаться под словами упоминавшегося выше Сергея Баймухаметова: «На самом же деле никакого осознанного вызова власти, осознанного стремления показать власти кукиш в кармане, у меня и в мыслях не было. А так само собой выходило — по стечению случайностей, по молодости и бездумному фрондёрству…»

 

* * *

 

Умение читать между строк, которым так гордился советский читатель (тогда какой-то остряк переиначил знаменитую формулу, назвав СССР «самой читающей между строк страной в мире»), порождало иногда комические ситуации. Помнится, все были поражены смелостью поэта Е. Маркина, опубликовавшего в «Новом мире» в 1971 году (№ 10) стихотворение «Белый бакен» и давшего своему герою имя Исаич. В этом тотчас же увидели намек на гонимого Александра Исаевича Солженицына, имя которого уже было запрещено к упоминанию, хотя других сближений с его жизнью и судьбой в стихотворении не просматривалось.

Точно такой же эффект вызвала публикация на страницах декабрьского номера ленинградской «Авроры» за 1981 год забавного рассказа Виктора Голявкина «Юбилейная речь». Так получилось, что именно в декабре с помпой отмечалось 75-летие генсека Л. И. Брежнева. «Авроре», как и другим журналам, велено было откликнуться на такой важный юбилей, что и было срочно сделано: на внутренней стороне обложки появилась цветная репродукция картины придворного живописца Д. Налбандяна «Выступление Л. И. Брежнева в Хельсинки». В результате перевёрстки одностраничный рассказ появился точно на 75-й странице. Начинается он такими фразами: «Трудно представить, что этот чудесный писатель жив. (…) Кажется, будто он умер. Ведь он написал столько книг! Любой человек, написав столько книг, давно лежал бы в могиле. Но этот — поистине нечеловек! Он живёт и не думает умирать, к всеобщему удивлению. (…) Ведь Бальзак, Достоевский, Толстой давно на том свете. (…) Его место там, рядом с ними. Он заслужил эту честь! (…) Позавчера я услышал, что он скончался. (…) — Наконец-то, воскликнул я, — он займёт своё место в литературе! — Радость была преждевременна. Но я думаю, долго нам не придётся ждать». И заканчивается так: «Мы пожелаем ему закончить труды, которые он ещё не закончил, и поскорее обрадовать нас. (Аплодисменты.)». Проницательный читатель тотчас же воспринял «Юбилейную речь» как сатиру на Брежнева, который в семидесятые годы «ударился в литературу», выпустив четыре книги воспоминаний: «Малая земля», «Возрождение», «Целина», «Воспоминания». Каждая из книг этой «тетралогии» выходила множество раз, достигнув фантастических тиражей. Они даже вошли в школьные программы по литературе. Очень больного вождя вполне серьёзно объявили «классиком советской литературы»; мною подсчитано, что в семидесятые — начале восьмидесятых годов вышло в свет более двадцати монографий и сборников литературно-критических статей, посвящённых творчеству Брежнева.

Ленинградские либералы при встрече многозначительно пожимали сотрудникам «Авроры» руки, приговаривая: «Ну, вы даёте…» Напрасно редакторы уверяли их в том, что произошло чисто «мистическое» совпадение, что рассказ попал на 75-ю страницу «юбилейного номера» в результате перевёрстки, что рассказ Голявкина написан несколько лет назад и метил в одного престарелого писателя, заполонявшего своими бездарными опусами портфели всех издательств, и т. д. Переубедить их было невозможно. Магда Алексеева, одна из главных «виновниц» этого инцидента, в то время ответственный секретарь редакции, вспоминает: «Один знакомый художник рассказывал, как в белорусском городе Бобруйске его спросили: „А редактора расстреляли?..“ На самом же деле, — поясняет она, — никакого заговора не было, разве что всю нашу тогдашнюю (и только ли тогдашнюю?) действительность счесть неким дьявольским замыслом безумного режиссёра из театра абсурда»[178].

Сотрудникам редакции, надо заметить, было вовсе не смешно: точно такие же аналогии возникли ведь и в головах чиновников из «компетентных органов». В редакции появился «куратор» из КГБ, потребовавший оригинал рукописи, гранки и вёрстку. «Виновные» были вызваны в отдел пропаганды обкома партии, состоялось многочасовое судилище. Обвиняя журнал в «антисоветской вылазке», партийные функционеры тем не менее не рисковали произнести всуе «высочайшее имя», отделываясь эвфемизмами и намёками, что создавало чисто кафкианскую ситуацию (в то время ходила такая переделка одной строки из известной советской песни: «Мы рождены, чтоб Кафку сделать былью», иногда говорили ещё мрачнее — «пылью»). Но вывод был самый решительный: и главный редактор, и ответственный секретарь были изгнаны из журнала, во главе его поставлен один из ленинградских агитпроповцев, работавший прежде в том же обкоме партии.

 

* * *

 

В «рецептуре» литературоведов существовал еще один приём, который порой успешно срабатывал. Б. Ф. Егоров в интереснейших «Воспоминаниях», рассказывая о своей многолетней дружбе с Ю. М. Лотманом, сожалеет о том, что они «не написали полусерьёзную, полуюмористическую, но для тех застойных лет очень бы полезную книгу-пособие для научных смельчаков „Как реабилитировать реакционеров и идеалистов“ (первый приём там был под названием „навешать собак“: надо было найти ещё более матёрого реакционера, чем свой собственный объект, очернить его как только можно, и тогда свой выглядел бы чуть ли не прогрессистом)»[179].

Перечень уловок, как состоявшихся, так и выявленных цензурой на стадии предварительного контроля, а потому «вовремя» пресечённых, можно было бы продолжить… Упомяну в заключение одну из них, также вызвавшую оживление в интеллигентской либеральной среде. Статья о литературном критике, бывшем активном рапповце Я. Е. Эльсберге (1901–1976), помещённая в 8-м томе Краткой литературной энциклопедии (М., 1975. С. 883), была подписана псевдонимом — Г. П. Уткин. В нём содержался прозрачный намек на ГПУ: так назывались, как известно, в двадцатые годы органы тайной политической полиции, сменившие ЧК. Дело в том, что Эльсберг слыл стукачом: в тридцатые годы он активно занимался политическими доносами на писателей. Те, кому удалось вернуться из лагерей, потребовали привлечь его к ответственности. В 1962 году Эльсберг был исключён из партии и Союза писателей (редчайший, а может быть, и единственный случай!)[180].

Конечно, во всех таких проделках был элемент игры, желание показать режиму «фигу в кармане», но не только… Во-первых, такие игры с властью могли оказаться весьма опасными, во-вторых, — и это самое главное! — они свидетельствовали о неизбывном стремлении познакомить читателя с текстами произведений или хотя бы с именами писателей, обречённых на забвение, в конечном счёте — о попытках противостояния всепроницающей тоталитарной машине.

 

«На далёкой звезде Венере…»

 

Другой занимательный сюжет — неоднократные попытки (как успешные, так и не очень) протиснуть в подцензурную печать стихи Н. С. Гумилёва. Многие помнят, какой оглушительный эффект произвело появление его стихов в «перестроечном», так называемом «ленинском», апрельском номере «Огонька» за 1986 год. В нём читатель с удивлением обнаружил подборку «Стихи разных лет» Гумилёва, приуроченную к столетию со дня его рождения. Об уровне «гласности» в этот второй перестроечный год можно судить по тому факту, что автор небольшой вступительной заметки, первый секретарь ССП В. В. Карпов ни словом не упомянул о расстреле поэта, прибегнув к такому эвфемизму: «Жизнь Н. С. Гумилёва трагически оборвалась в августе 1921 г.». Этот номер «Огонька» стал бестселлером: к удивлению продавцов газетных киосков, он, украшенный на обложке портретом Ленина, шёл нарасхват, его скупали в десятках экземпляров. Между прочим, на обложке помещена репродукция известной картины Бродского, изобразившего Ленина с телефонной трубкой в руках. Тогда шутили: это Ленин разговаривает с Горьким о судьбе поэта (существует предположение, что якобы Горький просил Ленина дать распоряжение Петроградской ЧК об освобождении Гумилёва в августе 1921 года)[181].

В течение шести десятилетий не только всё поэтическое наследие Гумилёва находилось под запретом, но и самоё имя поэта подлежало «распылению», если вновь применить оруэлловский термин. Тем временем, в годы «оттепели» и «застоя», все его книги пошли в машинописный самиздат и достигли невероятных тиражей: Гумилёв был, на мой взгляд, истинным «чемпионом» в этой области, соперничать с ним могла, пожалуй, лишь Цветаева. В редком интеллигентном доме Москвы, Ленинграда и других крупных городов не находилась хотя бы одна тетрадка его стихов, а у некоторых «продвинутых», как модно нынче говорить, собирателей и любителей его творчества — и весьма полные собрания его стихотворений, любовно перепечатанные и переплетённые. Таким, в частности, было собрание ленинградского хирурга Л. Л. Либова, с которым я был знаком. В этом играло большую роль не только первоклассное качество стихов Гумилёва, но и тот романтическо-трагический ореол, которым окружено было имя первого большого поэта, расстрелянного большевиками в 1921 году (спустя 15–16 лет, в годы Большого террора, за ним, как известно, последовали и другие крупные поэтические имена). Между прочим, слова Ахматовой, сказавшей о своём погибшем муже — «самый непрочитанный поэт», — нередко интерпретируются, как мне кажется, неверно, чересчур буквалистски: Гумилёва-то, вопреки запрету, как раз читали! В слове «непрочитанный» таится и другая семантика: скорее всего, Ахматова имела в виду — «непонятый», «неосмысленный».

Имя Гумилёва и даже небольшие отрывки из его стихов всё же изредка удавалось протиснуть на страницы подсоветской печати. Каждый раз это повергало советского интеллигента в состояние эйфории, каждый такой случай воспринимался как «знак», как снятие табу с имени поэта. Читатели «Известий», открыв газету 13 января 1961 года, должно быть, глазам своим не поверили, прочитав начало статьи виднейшего астрофизика И. С. Шкловского: Много лет тому назад замечательный русский поэт Гумилёв писал:

 

На далёкой звезде Венере

Солнце пламенней и золотистей,

На Венере, ах, на Венере

У деревьев синие листья…

 

Это последнее, как полагают, стихотворение поэта, начинавшееся процитированной строфой, было опубликовано уже посмертно и лишь однажды, в конце 1921 года, во 2-й книжке альманаха «Цех поэтов» в разделе «Последние стихи Н. Гумилёва», обведённом чёрной траурной рамкой. Сам учёный рассказал об этой удивительной истории в своей книге воспоминаний[182]. Оказывается, когда в январе 1961 года запущена была советская ракета на Венеру, к нему прибежала его знакомая, редактор научного отдела «Известий», с просьбой срочно написать в следующий номер газеты статью об этом событии: надо было опередить аналогичную публикацию в «Правде». Шкловский согласился с одним условием — не выкидывать из статьи ни одной строчки. Заметка тотчас же ушла в типографию, минуя, очевидно, цензурный контроль, и появилась в печати. Напомним, однако, что главным редактором «Известий» в это время был Алексей Аджубей, зять Хрущёва. Как говорили древние римляне, «что позволено Юпитеру, то не позволено быку…»

 

Другой неожиданный прорыв — появление не только имени Гумилёва, но и его стихотворения в книге для «детей старшего возраста» — в повести Александра Давыдовича Тверского «Турецкий марш» (М.: Издательство детской литературы, 1965). Сюжет повести слегка напоминает «Молодую гвардию» А. А. Фадеева. В первых главах изображён последний предвоенный год в жизни учащихся десятого класса города Витязя. В дом главного героя повести, Марка, ночью врываются шесть сотрудников НКВД и уводят его отца. Вскоре в школе появляется новый учитель истории, Александр Петрович Грандт. Он буквально очаровывает учеников, ставит с ними пьесы и т. п. Объектом особой «индивидуальной педагогической работы» он избирает Марка, с которым ведёт долгие задушевные беседы, пытаясь посеять в его душе зёрна сомнения в справедливости существующего порядка вещей. Однажды он вдруг читает ему такое стихотворение:

 

Он стоит пред раскалённым горном,

Невысокий старый человек.

Взгляд спокойный кажется покорным

От миганья красноватых век.

Все товарищи его заснули,

Только он один ещё не спит:

Всё он занят отливаньем пули,

Что меня с землёю разлучит…

Пуля, им отлитая, просвищет,

Над седою, вспененной Двиной,

Пуля, им отлитая, отыщет

Грудь мою, она пришла за мной.

Упаду, смертельно затоскую,

Прошлое увижу наяву,

Кровь ключом захлещет на сухую,

Пыльную и мятую траву.

И Господь воздаст мне полной мерой

За недолгий мой и горький век,

Это сделал в блузе светло-серой

Невысокий старый человек.

 

«— Что за стихи? — спросил Марк упавшим голосом. — Не известного поэта… малозначительного… — ответил Александр Петрович, — некий Гумилёв… тоже был расстрелян… как ваш отец. А что — нравится? Да, это поэзия!»

В таком виде стихотворение «Рабочий» появилось в советской печати, причём в детской книжке, но со следующей многозначительной купюрой: после второго четверостишия, там, где в публикации поставлено отточие, в оригинале следовало ещё одно четверостишие:

 

Кончил, и глаза повеселели.

Возвращается. Блестит луна.

Дома ждёт его в большой постели

Сонная и тёплая жена.

 

По-видимому, наша «чопорная цензура» решила не смущать неокрепшие души старшеклассников такими сценками.

В годы «перестройки», между прочим, некоторые бойкие журналисты пытались доказать, что Гумилёв предсказал свою судьбу и речь в стихотворении идёт о российском рабочем; для этой цели перевирали даже одну строку: «Над седою, вспененной Невой» — а не Двиной. Нет, всё-таки о немецком: полк Гумилёва стоял на берегу Двины, а стихотворение было опубликовано впервые ещё в 1916 году в газете «Одесский листок» (10 апреля).

 

Повесть «Турецкий марш» переиздавалась дважды — в 1968 и 1983 годах. Так вот: в этих позднейших изданиях выделенный нами курсивом диалог ученика и учителя исчез; стихотворение «Рабочий» хотя и осталось, но без имени автора. Исчезла и сцена ареста: об этом факте вообще не упоминается, поскольку официальные инстанции приказали «закрыть» тему репрессий: «…партия на XX съезде уже всё сказала… сколько можно…» Стоит отметить, что 2-е издание подписано к печати 29 августа 1968 года, то есть примерно через неделю после ввода советских танков в Прагу…

Далее события в повести развиваются так. В город приходят фашисты. Учитель Александр Петрович Грандт, пытавшийся с помощью стихов Гумилёва «духовно растлить» своего ученика, оказывается, естественно, фольксдойчем, потомком немецких баронов. Он тотчас же начинает служить окк

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...