Ретроградные знамения времени
2 М. и Э„ т. 41 Ф. Энгельс подлинно народного стиля. Но и народ, со своей стороны, также оказался благодарным: ни одну из народных книг я не встречал так часто, как эту. «Герцог Генрих Лев». — Мне, к сожалению, не удалось раздобыть старого экземпляра этой книги; по-видимому, новое издание, напечатанное в Эйнбеке10, совершенно вытеснило старое. Вначале помещена генеалогия брауншвейгского дома, доведенная до 1735 г., затем следует биография герцога Генриха согласно истории, а потом народное сказание. К этому присоединены еще рассказ, повествующий о Готфриде Бульонском то же самое, что народное сказание приписывает Генриху Льву, история о рабе Андронике, принадлежащая, как предполагают, палестинскому настоятелю Геразими, и конце значительно измененная, и одно стихотворение новейшей романтической школы, автора которого я не могу припомнить, где снова передается сказание о Льве. 13 результате этого само сказание, лежащее в основе народной книги, совершенно исчезает под грузом всяких привесков, которыми снабдила ее щедрость мудрого издателя. Само сказание прекрасно, остальное же неинтересно, — что за дело швабам до брауншвейгской истории? И какой смысл давать современную многословную балладу после простого стиля народной книги? По и стиль этот исчез; гениальный автор обработки, которым, на мой взгляд, был какой-нибудь священник или школьный учитель конца прошлого века, пишет следующим образом: «Итак, цель путешествия была достигнута, обетованная земля лежала перед глазами, можно было ступить на землю, с которой связаны самые значительные воспоминания религиозной истории! Благочестивое простодушие, взиравшее на нее с вожделением, претворилось здесь в пламенное благоговение, нашло здесь полное умиротворенно и стало живейшей радостью в господе».
Пусть восстановят древний язык сказания; пусть прибавят к нему, чтобы заполнить книгу, другие подлинные народные сказания и в таком виде распространят его в народе, тогда оно сохранит поэтический дух; но в нынешней своей форме оно недостойно того, чтобы обращаться в народе. «Герцог Эрнст». — Автор этой книги не был особенно крупным поэтом: все поэтические элементы он нашел в восточной сказке. Но книга хорошо написана и представляет собой весьма занимательное чтение для народа; этим, однако, все и ограничивается. Так как ни один человек не поверит уже в реальность встречающихся в ней фантастических образов, то ее можно оставить в руках народа без изменений. НЕМЕЦКИЕ НАРОДНЫЕ КНИГИ Я перехожу теперь к двум сказаниям, созданным немецким народом и получившим в его творчестве дальнейшее развитие, сказаниям, принадлежащим к самым глубоким творениям народной поэзии всех народов. Я имею в виду сказания о Фаусте и о Вечном жиде. Они неисчерпаемы; каждая эпоха может, не изменяя их существа, присвоить их себе; и хотя обработки сказания о Фаусте после Гёте то же самое, что обработки «Илиады» post Homerum *, все же в них открываются каждый раз новые стороны, не говоря уже о важности сказания об Агасфере для новейшей поэзии. Но в каком виде приводятся эти сказания в народных книгах! Они представлены там отнюдь не как произведения свободной фантазии, нет, а как творения рабского суеверия: книга о Вечном жиде требует от нас даже религиозной веры в ее содержание, которую она пытается оправдать библией и рядом нелепых легенд; от сказания в ней осталась лишь самая внешняя оболочка, зато она содержит в себе очень длинное и скучное христианское назидание о жиде Агасфере. Сказание о Фаусте низведено до уровня банальной истории о ведьмах, прикрашенной обычными анекдотами о волшебстве; даже та крупица поэзии, которая сохранилась в народной комедии, почти совершенно исчезла. Обе эти книги не только не способны доставить поэтическое наслаждение, но в современном своем виде могут лишь снова укрепить и обновить старое суеверие; да и чего другого можно ожидать от подобной чертовщины? Понимание сказания и его содержания, по-видимому, исчезло совершенно и в народе. Фауст рассматривается как обыкновенный колдун, а Агасфер — как величайший злодей после Иуды Искариота. Но разве невозможно было бы спасти оба эти сказания для немецкого народа, восстановить их в своей первоначальной чистоте и выразить их сущность так ясно, чтобы их глубокий смысл стал более доступным и менее образованным людям? Марбах и Зимрок еще не добрались до обработки этих сказаний; пожелаем им в этом' деле руководствоваться мудрой критикой!
Перед нами лежит другой ряд народных книг — это шуточные: «Уленшпигель», «Соломон и Морольф», «Поп из Кален-берга», «Семь швабов», «Шильдбюргеры». У немногих народов можно встретить такую коллекцию. Это остроумие, эта естественность замысла и исполнения, добродушный юмор, всегда сопровождающий едкую насмешку, чтобы она не стала слишком злой, поразительная комичность положений — все это, по правде сказать, могло бы заткнуть за пояс значительную * — после Гомера, Рвд, 2- Ф. ЭНГЕЛЬС часть нашей литературы. У кого из современных авторов хватило бы достаточно выдумки, чтобы создать такую книгу, как «Шильдбюргеры». Сколь прозаическим кажется юмор Мундта, когда сравниваешь его с юмором «Семи швабов»! Конечно, для создания подобных вещей нужен был век более спокойный, чем наш, всегда занятый, подобно беспокойному деловому человеку, важными вопросами, на которые он должен дать ответ, прежде чем помышлять о чем-либо другом. Что касается формы этих книг, то если выкинуть из них пару-другую неудачных острот и исправить исковерканный стиль, то в них пришлось бы изменить немногое. Относительно «Уленшпигеля» следует заметить, что некоторые издания его, помеченные прусским цензурным штемпелем, не совсем полны; в самом начале не хватает одной крепкой остроты, смысл которой выражен у Марбаха в отличной гравюре.
Резкую противоположность но отношению к этим произведениям представляют собой истории о Геновефе, Гризельде и Хирлянде, три книги романского происхождения, героиней которых является женщина и именно страдающая женщина; они характеризуют, и притом весьма поэтическим образом, отношение средневековья к религии; только «Геновефа» и «Хир-лянда» сделаны слишком уж по одному образцу. Но, ради бога, что до этого теперь немецкому народу? Можно, конечно, очень хорошо представить себе в образе Гризельды немецкий народ, а в образе маркграфа Вальтера — князей, но в таком случае комедия должна была бы иметь совсем иной конец, чем в народной книге; обе стороны возражали бы против такого сравнения и были бы в какой-то степени правы. Чтобы представить себе «Гризельду» по-прежнему в виде народной книги, я должен вообразить ее себе в качестве петиции об эмансипации женщин к высокому германскому Союзному сейму. Однако небезызвестно, как были встречены четыре года тому назад подобные романические петиции 1Т, и меня удивляет поэтому, что Марбах не был задним числом причислен к «Молодой Германии» 5. Народ достаточно долго играл роли Гризельды и Геновефы; пусть он теперь сыграет хоть раз Зигфрида и Рейнальда; но разве можно научить его этому, расхваливая эти старые, проповедующие смирение истории? Книга об Императоре Октавиане в первой своей части принадлежит к этому же типу, а вторая ее часть примыкает по своему содержанию к собственно любовным историям. История Елены — лишь подражание «Октавиану», а, может быть, оба произведения — различные варианты одного и того же сказания. Вторая часть «Октавиана» — прекрасная народная книга, НЕМЕЦКИЕ НАРОДНЫЕ КНИГИ которую можно сравнить только с «Зигфридом»; характеристика Флоронса, как и его приемного отца Климента, а также Клавдия, превосходна, и у Тика здесь не было никаких затруднений18; но разве не проходит повсюду красной нитью мысль, что дворянская кровь лучше бюргерской? И разве мы не встречаем часто этой мысли еще в самом народе! Если нельзя вытравить ее из «Октавиана», — а я считаю ото невозможным, — если учесть, что такая идея в первую очередь подлежит искоренению там, где должен быть установлен конституционный строй, то как бы ни была поэтична книга, censeo Carthaginem esse deletidam *.
Вышеназванным трем слезливым историям о страдании и терпении противостоят три других, прославляющих любовь. Это — «Магелона», «Мелюзина» и «Тристан». В качестве народной книги мне больше всего нравится «Магелона»; «Мелюзина» же полна абсурдных нелепостей и сказочных преувеличений, так что п ней можно было бы видеть своего рода дон-кихотиаду, и я опять-таки спрашиваю: какое до этого дело немецкому народу? Или вот история Тристана и Изольды, — я не буду касаться ее поэтического значения, ибо я люблю великолепную переработку Готфрида Страебургского 39, хотя в повествовании и могут найтись кое-какие недостатки; но нет такой книги, которую в такой же степени не следовало бы давать в руки народу, как именно эту книгу. Правда, здесь снова всплывает современный вопрос — вопрос об эмансипации женщин; в настоящее время искусный поэт при обработке «Тристана» никак не мог бы исключить из своей работы эту проблему, если он не хотел бы при этом впасть в манерную и скучную тенденциозную поэзию- Но в народной книге, где нет вовсе речи об этом вопросе, весь рассказ сводится к оправданию нарушения супружеской верности, и давать ее в таком виде народу очень рискованно. Между тем книга почти совершенно исчезла из обращения, и лишь с большим трудом можно раздобыть хоть один экземпляр ее. «Дети Хеймона» и «Фортунат», где мы снова видим в центре действия мужчину, — опять-таки две настоящие народные книги. В «Фортунате» нас привлекает исключительно веселый юмор, с которым сын фортуны совершает все свои похождения; в «Детях Хеймона» — дерзкое своенравие, неукротимый дух оппозиции, который с юношеской силой противостоит абсолютной, тиранической власти Карла Великого и не боится отомстить собственной рукой, даже на глазах государя, за нанесенные оскорбления. В народных книгах должен царить * — считаю, что Карфаген должен быть разрушен. Ред. Ф. ЭНГЕЛЬС подобный юношеский дух, и ради него можно не обращать внимания на многие недостатки. Но где найти его в «Гризельде» и родственных ей произведениях? И, наконец, самые замечательные вещи — гениальный «Столетний календарь», сверхмудрый «Сонник», никогда не обманывающее «Колесо счастья» и тому подобные бессмысленные порождения пагубного суеверия. Всякий, заглянувший хоть раз в книгу Гёрреса, знает, какими жалкими софизмами он оправдывал всю эту чепуху. Все эти ничтожные книги прусская цензура удостоила своей печатью. Они, конечно, ни революционны, как письма Берне 20, ни безнравственны, как это утверждают в отношении «Вали» 21. Мы видим, сколь ложны обвинения, будто прусская цензура исключительно строга. Мне, разумеется, нет необходимости больше доказывать, что подобная чепуха не должна распространяться в народе.
О прочих народных книгах нечего сказать: истории о Пон-тусе, Фьерабрасе и т. п. уже давно забыты и, следовательно, не заслуживают больше этого названия. Но мне кажется, что уже в этих немногих замечаниях я показал, как неудовлетворительна эта литература, если рассматривать ее с точки зрения интересов народа, а не интересов поэзии. Она нуждается в обработке после строгого отбора, причем без необходимости не следует отклоняться от старинных выражений, должна быть хорошо издана и тогда может распространяться среди народа. Было бы нелегко и неблагоразумно насильственно уничтожить те из книг, которые не выдерживают требований критики; только такой книге, которая действительно распространяет суеверия, цензура могла бы отказать в разрешении. Прочие исчезают сами собой; «Гризельда» встречается редко, а «Тристана» почти совсем нельзя встретить. В некоторых местностях, как, например, в Вуппертале, невозможно найти ни одного экземпляра; в других же, как, например, в Кёльне, Бремене и т. д., почти каждый лавочник выставляет в окнах экземпляры этих книг для приезжающих крестьян. Но неужели ради немецкого народа не стоило бы издать лучшие из этих книг в разумной обработке? Конечно, не всякий способен выполнить такую обработку; я знаю только двух авторов, обладающих достаточной критической проницательностью и вкусом для правильного отбора и умением пользоваться при изложении старинным стилем, — это братья Гримм; но найдется ли у них охота и досуг для этой работы? Обработка Марбаха совершенно не годится для народа. Да и на что тут рассчитывать, если он сразу начинает с «Гризельды»? Он не только лишен всякого критического чутья, но и позволил себе НЕМЕЦКИЕ НАРОДНЫЕ КНИГИ делать такие пропуски, в которых вовсе не было никакой необходимости; к тому же он сделал стиль этих произведений совершенно тусклым и бесцветным — достаточно сравнить народную книгу о «Неуязвимом Зигфриде» или какую-нибудь другую книгу с его обработкой. У него встречаешь только не связанные друг с другом предложения, перестановки слов, для которых не было другого повода, кроме мании г-на Марбаха, за отсутствием самостоятельности иного рода, казаться самостоятельным хоть здесь. Что же другое, как не это, побудило его изменить прекраснейшие места в народной книге и расставить там свои ненужные знаки препинания? Для того, кто не знает народной книги, рассказы Марбаха вполне хороши, но достаточно сравнить то и другое, чтобы убедиться, что вся заслуга Марбаха сводится к исправлению опечаток. Его гравюры весьма различного достоинства. Обработка Зимрока не подвинулась еще настолько вперед, чтобы можно было высказать о ней суждение; но я гораздо больше доверяю Зимроку, чем его сопернику. Гравюры его тоже, как правило, лучше, чем марба-ховские. Необычайной поэтической прелестью обладают для меня эти старые народные книги, с их старинной речью, с их опечатками и плохими гравюрами. Они уносят меня от наших запутанных современных «порядков, неурядиц и утонченных взаимоотношений» в мир, который гораздо ближе к природе. Но об этом здесь не может быть речи. Главный аргумент Тика заключался именно в этой поэтической прелести, но что значит авторитет Тика, Гёрреса и всех прочих романтиков, когда разум говорит против него и когда дело идет о немецком народе? Написано Ф. Энгельсом осенью 1839 г. Печатается по тексту журнала Напечатано в журнале Перевод с немецкого tTelegravh fü r Deutschland» MM 186, 188, 189, 190 U 191; ноябрь 18. 39 г. Подпись: Фридрих Освальд 20 ] КАРЛ БЕК Я — дикий, необузданный султан, Гро; ша моих железных песен сила; Мне вкруг чела страданье положило С таинственными складками тюрбан *. С такими высокопарными словами г-н Пек, добиваясь признания, вступил в ряды немецких поэтов; во взоре — гордое чувство своего призвания; вокруг уст — столь модная в наше время складка мировой скорби. Так протянул он руку за лавровым венком. С тех пор прошло два года; покрыл ли примиряюще венок «таинственные складки» на его челе? Первый сборник его стихов был полон дерзаний. «Железные песни», «Новая библия», «Юная Палестина» 22 — двадцатилетний поэт со школьной скамьи устремился прямо в небеса! Это был огонь, который пылал, как никогда; правда, огонь этот сильно дымил, так как горело совершенно зеленое, свежее дерево. Молодая литература развивалась так быстро и блестяще, что ее противники поняли: высокомерным непризнанием или осуждением можно больше потерять, чем выиграть. Настало время изучить ее и напасть на ее действительно слабые места. Но уже тем самым молодая литература была, конечно, признана равноправной. Скоро было найдено изрядное количество таких слабых сторон, — действительных или кажущихся, — это для нас здесь безразлично; но громче всего утверждали, что прежняя «Молодая Германия» 6 хочет уничтожить лирику. Действи- * Из стихотворения Карла Бека «Султан», вошедшего в сборник его стихов «Ночи. Железные песни». Ред. КАРЛ БЕК тельно, Гейне сражался со швабами23; Винбарг едко критиковал шаблонную лирику и ее вечно повторяющиеся перепевы; Мундт отвергал всякую лирику как несвоевременную и пророчил пришествие литературного мессии прозы; это было уже слишком. Мы, немцы, искони гордились своими песнями; если французы хвалились завоеванной ими хартией и осмеивали нашу цензуру, то мы гордо указывали на философию от Канта до Гегеля и на ряд песен, начиная с «Песни о Людовике» 24 и вплоть до Нико-лауса Лснау. Неужели эта сокровищница лирики должна была теперь для нас погибнуть? И вот появляется лирика «молодой литературы» с Францем Дингельштедтом, Эрнстом фон дер Хайде, Теодором Крейценахом и Карлом Иском. Незадолго до стихотворений Фрейлиграта25- появились «Ночи» Пека. Известно, какое внимание обратили па себя оба эти сборника стихов. Появилось два юных лирика, рядом с которыми нельзя было тогда поставить никого из молодых. Кюне со свойственной его «Характерам» манерой провел в «Elegante Zeitung» * параллель между Пеком и Фрсйлигратом 26. К этой критике я хотел бы применить слова Винбарга, сказанные им по поводу Г. Пфицера 27. «Ночи» — это хаос. Все пестро и беспорядочно перепутано. Картины часто смелые, словно причудливые очертания скал; зародыши грядущей жизни, которые тонут в море фраз; кое-где начинает пробиваться цветок, появляются островки, образуется кристаллический слой. Но во всем еще царит сумятица и беспо-' рядок. Не к Вёрне, а к самому Веку подходят слова: Как дико мчатся образы, сверкая, В моем разгневанном, горячечном мозгу **. Образ, который дает нам Бек в первом его опыте о Вёрне, поразительно искажен и неверен; при этом нельзя не узнать влияния Кюне. Не говоря уже о том, что Вёрне никогда в жизни не произносил бы таких фраз, ему была также несвойственна вся эта отчаянная мировая скорбь, которую ему приписывает Бек. Неужели это светлый Берне, сильный, несокрушимый характер, любовь которого согревала, но не сжигала, и менее всего его самого? Нот, это не Берне, это лишь неясный идеал современного поэта, сотканный из гейневского кокетства и мундтов-ской риторики, идеал, от осуществления которого упаси нас, боже. В голове Берне никогда «не мчались дико образы, сверкая», никогда не проклинал он «со вздыбленными кудрями» неба; * — «Zeitung fü r die elegante Welt». Ред. •• К. Бек. «Ночи. Железные песни. Двадцать вторая ночь». Ред, Ф. ЭНГЕЛЬС в сердце его никогда не наступала полночь, а всегда было утро; небо его было не кроваво-красное, а всегда голубое. К счастью, Берне не был так чудовищно полон отчаяния, чтобы написать «Восемнадцатую ночь». Если бы Бек не болтал так много о крови сердца, которой пишет его Берне, я подумал бы, что он не читал «Французоеда» 28. Пусть Бек возьмет самую скорбную страницу из «Французоеда», и она окажется светлым днем по сравнению с его аффектированным «бурнонощным» отчаянием. Разве Берне недостаточно поэтичен сам по себе и его нужно еще приправлять этой новомодной мировой скорбью? Новомодной, говорю я, ибо никогда не поверю, что эта скорбь свойственна настоящей современной поэзии. Ведь в том-то и заключается величие Берне, что он был выше жалкой риторики и излюбленных словечек узкого литературного круга наших дней. Еще раньше, чем могло сложиться законченное суждение о его «Ночах», Бек уже выступил с рядом новых стихотворений; «Странствующий поэт» 20 показал нам ого с другой стороны-Буря утихла, хаос начал приходить в порядок. Нельзя было ожидать таких превосходных описаний, какие даны в первой и второй песнях; нельзя было поверить, чтобы Шиллер и Гёте, попавшие в когти нашей педантической эстетики, могли предоставить материал для столь поэтического сопоставления, какое было дано в третьей песне; чтобы поэтическая рефлексия Бека так спокойно и почти по-филистерски парила над Варт-бургом, как это было в действительности. Со своим «Странствующим поэтом» Бек по всей форме вступил в литературу. Бек возвестил о выходе «Тихих песен», а в прессе появилось сообщение, что он-де работает над трагедией «Погибшие души». Прошел год. Кроме отдельных стихотворений, Бек ничем не давал о себе знать. «Тихие песни» не появлялись и о «Погибших душах» нельзя было узнать ничего определенного *. Наконец, «Elegante» ** преподнесла «Новеллу в эскизах», принадлежавшую его перу 30. Опыт такого автора в области прозы мог, во всяком случае, претендовать на внимание. Сомневаюсь, однако, чтобы этот опыт удовлетворил даже какого-нибудь друга бековской музы. По некоторым образам можно было узнать прежнего Бека; при более тщательной отделке стиль был бы недурен; но этим и исчерпывается все хорошее, что можно сказать об этом маленьком рассказе. Ни глубокими мыслями, ни поэтическим взлетом он не поднимается выше уровня вульгарной занима- * См. настоящий том, стр. 24. Ред. *• ~» «Zeitung fü r die elegante Welt». Рев. КАРЛ ВЕК тельной беллетристики; выдумка довольно шаблонная и даже неяркая, выполнение заурядное. На одном концерте приятель мне сказал, что «Тихие песни» Бека будто бы появились S1. В этот момент как раз послышались звуки адажио бетховенской симфонии. Таковы, подумал я, будут эти песни; но я обманулся; в них было мало Бетховена и много беллиниевских ламентаций. Когда я взял в руки маленькую книжку, я ужаснулся. Первая же песнь так бесконечно тривиальна, написана в такой дешевой манере, лишь своими изысканными оборотами речи она якобы оригинальна! Эти песни напоминают «Ночи» только своей безмерной мечтательностью. Что по ночам многое могло присниться, было простительно; к «Странствующему поэту» были снисходительны, но и теперь еще г-н Бек никак не может проснуться. Уже на третьей странице он грезит, на страницах 4, 8, 9, 15, 16, 23, 31, 33, 34, 35, 40 и т. д. — повсюду грезы. Затем идет еще целый ряд сновидений. Это было бы смешно, когда бы не было так грустно. Надежды на оригинальность не оправдались, если не считать нескольких новых стихотворных размеров; за это нас должны вознаградить отзвуки из Гейне и безграничная детская наивность, которой отличаются почти все эти песни и которая производит в высшей степени отталкивающее впечатление. Этим особенно страдает первый отдел «Песни любви. Ее дневник». От ярко горящего пламени, от сильного благородного духа, каким хочет быть Бек, такой пресной, противной каши я не ожидал бы. Только две или три песни сносны. «Его дневник» чуть лучше; в нем все же иногда попадается настоящая песня, которая может нас вознаградить за великое множество нелепостей и пошлостей. Величайшая из пошлостей в «Его дневнике» — «Слеза». Известно, что дал уже Бек раньше в области поэзии слез. Тогда у него: «Горе, грубый, кровавый корсар, тихое море слезы бороздило»*, и в этом море плескалась «тоска, немая, холодная рыба»; теперь он пускает еще больше слезы: Слеза моя, недаром Кипишь ты, как волна! Моей всей жизни жаром Ты до краев полна (! ) Любовь и лирный глас мои Погружены в твои струи. Слеза моя, недаром Кипишь ты, как волна! ** * К. Бек. «Ночи. Железные песни». Из стихотворения «Султан». Ред. ** К. Бек. «Тихие песни». Из стихотворения «Слева». Ред. Ф. ЭНГЕЛЬС Как все это нелепо! «Сновидения» содержат еще лучшее из всей книжки, и среди них отдельные песни, по меньшей мере, искренни. В особенности «Доброй ночи! », которая, судя по времени ее первого опубликования в «Elegante», должна принадлежать к более ранним из этих песенЯ2. Заключительное стихотворение — одно из лучших, но и оно немного фразисто и заканчивается опять «слезой, крепким щитом мирового духа» *. Книжка заканчивается опытами в области баллады. «Цыганский король», начало которого сильно отдает фрейлигратов-ской манерой письма, слаб по сравнению с живыми картинами цыганской жизни у Ленау, и многословие, долженствующее убедить нас в силе и свежести стихотворения, только усиливает отталкивающее впечатление. Напротив, «Розочка» — красиво схваченное мгновение. «Венгерская вахта» относится к той же категории, что и «Цыганский король»; последняя баллада этого цикла является примером того, как стихотворение может отличаться гладкостью и звучностью стиха, иметь красивую внешнюю форму, не оставляя при этом особенного впечатления. Прежний Бек дал бы тремя удачными мазками более яркий образ мрачного разбойника Яношыка. Этого он также заставляет под конец, на предпоследней странице, грезить, и так заканчивается книжка, но не само стихотворение, продолжение которого обещано во втором томике. Что это значит? Неужели и поэтические произведения, как это делается в журналах, можно обрывать словами «продолжение следует»? «Погибшие души» автор, как говорят, уничтожил после того, как режиссура нескольких театров признала эту драму непригодной к постановке на сцене; кажется, он работает теперь над другой трагедией — «Саул»; по крайней мере в «Elegante» был помещен первый ее акт, а в «Theater-Chronik»**—подробное сообщение о ней. Этот акт обсуждался уже и на страницах этого журнала 33. К сожалению, я могу лишь подтвердить сказанное там. Бек, беспорядочная, мечущаяся фантастика которого делает его неспособным к пластическому изображению характеров и всем его действующим лицам подсказывает одни и те же фразы, Бек, который в своем понимании Берне обнаруживает, как мало он умеет понять характер, не говоря уже о творческом его воссоздании, не мог напасть на более несчастную мысль, чем написать трагедию. Бек должен был невольно заимствовать ее построение от одного только что появившегося прообраза, должен был заставить говорить своего Давида и Меровию плак- * К. Бек. «Тихие песни». Из стихотворения «Мировой дух». Ред. ** — «Allgemeine Theater-Chronik». Ред. КАРЛ БЕК сивым тоном «Ее дневника», он должен был с неуклюжестью ярмарочной комедии воспроизводить смену настроений в душе Саула. Слыгаа речи Моава, мы начинаем понимать роль Аве-нира в произведении, в котором нарисован прообраз последнего 3*; неужели этот Моав, этот грубый, кровавый поклонник Молоха, который скорее похож на зверя, чем на человека, мог быть «злым духом» Саула? Человек природы еще не дикий зверь, и Саул, который борется против жрецов, не находит еще поэтому удовольствия в человеческих жертвоприношениях. К тому же диалог совершенно деревянный, язык тусклый, и лишь несколько сносных картин, которые, однако, не могут скрасить целый акт трагедии, напоминают об ожиданиях, которые г-н Бек, по-видимому, не в состоянии, оправдать05.
Написано Ф. Энгельсом в ноябре — начале декабря 18. 3! ) г. Напечатано в журнале »Telegraph fü r Deutschland» ЛШ 202 и 203; декабрь 1839 г. Подпись. Фридрих Освальд 26 ] РЕТРОГРАДНЫЕ ЗНАМЕНИЯ ВРЕМЕНИ Ничто не ново иод луной! Это одна из тех счастливых псевдоистин, которым была уготована самая блестящая карьера, которые, передаваясь из уст в уста, совершили свое победное шествие по всему земному шару и спустя столетия все еще повторяются так часто, словно только что явились на свет. Настоящим истинам редко выпадала такая удача; им приходилось бороться и терпеть, их истязали и заживо хоронили, каждый лепил их по своему вкусу. Ничто не ново под луной! Нет, нового достаточно, но его подавляют, когда оно не принадлежит к тем эластичным псевдоистинам, которые имеют всегда в запасе лояльную оговорку вроде «собственно говоря и т. д. » и, подобно вспыхивающему северному сиянию, вскоре опять уступают место ночи. Но если на горизонте восходит, как утренняя заря, новая, настоящая истина, тогда дети ночи хорошо знают, что их царству грозит гибель, и хватаются за оружие. Ведь северное сияние загорается всегда в ясном, а утренняя заря — в облачном небе, чью мглу она должна разогнать или озарить ее своим пламенем. Рассмотрим несколько таких туч, омрачивших утреннюю зарю нашего времени. Или подойдем к нашей теме с другой стороны! Попытки сравнить ход истории с линией общеизвестны. В одном остроумном сочинении, направленном против гегелевской философии истории, мы читаем: «Формой истории является но восхождение и нисхождение, не концентрический круг или спираль, а эпический параллелизм с линиями то сходящимися» (это слово здесь, пожалуй, больше подходит, нем «совпадающими»), «то расходящимися» зи. РЕТРОГРАДНЫЕ ЗНАМЕНИЯ ВРЕМЕНИ Но я предпочитаю скорее сравнение со свободно, от руки начерченной спиралью, изгибы которой отнюдь не отличаются слишком большой точностью. Медленно начинает история свой бег от невидимой точки, вяло совершая вокруг нее свои обороты; но круги ее все растут, все быстрее и живее становится полет, наконец, она мчится, подобно пылающей комете, от звезды к звезде, часто касаясь старых своих путей, часто пересекая их, и с каждым оборотом все больше приближается к бесконечности. Кто может предвидеть конец? II в тех местах, где она как будто возвращается на свой старый путь, поднимается самоуверенная ограниченность и кричит торжествуя, что у нее, видите ли, когда-то была подобная мысль! Тогда-то мы и слышим — ничто не ново под луной! Наши герои китайского застоя, наши мандарины регресса ликуют и пытаются вычеркнуть из анналов мировой истории целых три столетия, как дерзкий экскурс в запретные области, как горячечный бред, — и они не видят, что история устремляется лишь по кратчайшему пути к новому сияющему созвездию идей, которое скоро ослепит в своем солнечном величии их тупые взоры. На таком повороте истории мы сейчас и стоим. Все идеи, которые выступали на арену со времен Карла Великого, все вкусы, которые вытесняли друг друга в течение пяти столетий, пытаются еще раз навязать современности свое отмершее право. Феодализм средневековья и абсолютизм Людовика XIV, иерархия Рима и пиетизм прошлого столетия ° оспаривают друг у друга честь искоренения свободной мысли! Да будет мне позволено не распространяться о них; ведь против каждого, кто вздумает провозгласить один из этих девизов, тотчас засверкают тысячи мечей, все — острее моего, и мы знаем, что все эти старые идеи рассыпятся в прах от взаимного столкновения и будут стерты твердой, как алмаз, стопой идущего вперед времени. Но этим мощным реакционным явлениям в жизни церкви и государства соответствуют менее заметные тенденции в искусстве и литературе, бессознательные попятные шаги к прошлым векам, представляющие угрозу если не для самой эпохи, то все же для ее вкусов; и странно, что сопоставление этих тенденций нигде еще не было сделано. И совсем не нужно далеко ходить, чтобы натолкнуться на подобные явления. Стоит вам только посетить салон, меблированный в современном стиле, как вы увидите, чьими духовными чадами являются формы, которые вас окружают. Все уродливости стиля рококо из эпохи самого крайнего абсолютизма были вновь вызваны к жизни, чтобы навязать духу нашего времени те формы, в которых уютно себя чувствовал режим Ф. ЭНГЕЛЬС «l'é tat c'est moi» *. Наши салоны украшены стульями, столами, шкафами и диванами в стиле Ренессанс, и недоставало только напялить парик на Гейне и нарядить в фижмы Беттину **, чтобы вполне восстановить этот век. Такая комната как раз для того и создана, чтобы в ней читать роман г-на фон Штернберга с его удивительным пристрастием к веку г-жи Ментенон. Это пристрастие прощали тонкому уму Штернберга, пытаясь, и, конечно, безуспешно, найти для подобного каприза какие-то более глубокие основания; я позволю себе, однако, утверждать, что именно эта черта пггернберговских романов, способствующая, может быть, в настоящий момент их распространению, немало повредит их долговечности. Я уже но говорю о том, что красота поэтического произведения отнюдь не выигрывает от постоянного обращения к самому бесплодному прозаическому времени, с его взбалмошностью, метанием между небом и землей, с его марионетками, движущимися по правилам этикета; по сравиению с ним наше время и его дети кажутся еще естественными. Ведь мы слитком уж привыкли рассматривать это время в ироническом свете, чтобы оно нам долго могло импонировать в другом освещении, и в самом деле до крайности наскучит постоянно встречаться в каждом штернберговском романе все с тем же капризом. Л тенденция эта, по крайней мере на мой взгляд, не больше, как простой каприз, и уже по одному этому она лишена всяких более глубоких оснований. Однако я думаю, что исходную точку ее надо искать в жизни «избранного общества». Г-н фон Штернберг был, без сомнения, воспитан для такого общества и вращался в нем с большим удовольствием; в его кругах он нашел, быть может, свою настоящую родину. Что же удивительного, если он питает нежные чувства ко времени, в котором общественные формы были гораздо более определенными и законченными, хотя и более неподвижными и безвкусными, чем нынешние. Гораздо смелее, чем у г-на фон Штернберга, дух века выступил у себя на родине, в Париже, где он пытается всерьез вновь вырвать у романтиков только что одержанную ими победу. Пришел Виктор Гюго, пришел Александр Дюма и с ними стадо подражателей; неестественность Ифигений и Аталий уступила место неестественности Лукреции Борджа, на смену оцепенению пришла горячка; французских классиков уличали в плагиате у древних авторов, — но вот выступает мадемуазель Рашель, и все забыто: Гюго и Дюма, Лукреция » — «государство — это я». (Слова, приписываемые французскому королю Людовику XIV. ) Ред. ** — Беттину фон Арним. Ред. РЕТРОГРАДНЫЕ ЗНАМЕНИЯ ВРЕМЕНИ Борджа и плагиаты; Федра и Сид прогуливаются на подмостках размеренным шагом и говорят вылощенными александрийскими стихами, Ахилл шествует по сцене, подделываясь под великого Людовика, а Рюи Блаз и мадемуазель де Бель-Иль едва успевают показаться из-за кулис, как сейчас же ищут спасения на немецких фабриках литературных переводов и на немецкой национальной сцене. Какое блаженное чувство должен испытывать легитимист, имея возможность при лицезрении пьес Расина забыть о революции, Наполеоне и великой неделе 37; ancien ré gime * воскресает во всем своем блеске, светские салоны увешиваются гобеленами, самодержавный Людовик в парчовом камзоле и пышном парике прогуливается но подстриженным аллеям Нерсаля, и всемогущий веер фаворитки правит счастливым двором и несчастной Францией! Но в то время как в данном случае воспроизведение прошлого не выходит за пределы самой Франции, одна особенность французской литературы прошлого века начинает как будто повторяться в современной немецкой литературе. Я имею в виду философский дилетантизм, который проявляется у некоторых новейших писателей в той же мере, как и у энциклопедистов. Чем там был материализм, тем здесь начинает становиться Гегель. Мундт был первым, кто, выражаясь его собственным языком, ввел в литературу гегелевские категории; Кюне, как всегда, не преминул последовать за ним и написал «Карантин в сумасшедшем доме»38, и хотя второй том «Характеров» 2в свидетельствует о его частичном отречении от Гегеля, тем не менее первый том содержит достаточно мест, в которых он пытается перевести Гегеля на современный язык. К сожалению, эти переводы относятся к разряду тех, которые нельзя постигнуть без оригинала. Этой аналогии отрицать нельзя; останется ли верным и по отношению к литературе нынешнего века тот вывод, который упомянутый выше автор сделал из судьбы философского дилетантизма в прошлом веке, а именно, что система приносит с собой в литературу зародыш смерти? Будет ли поле, обрабатываемое поэтическим гением, перерезано неподатливыми корнями системы, превосходящей своей последовательностью все прежние системы? Или эти явления свидетельствуют лишь о той любви
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|