глава 5. Сижу тихо
Занавески не поднимаю до самого Нью‑ Мексико. Не поднимаю, когда поезд уезжает из Нью‑ Гэмпшира, мчится по Нью‑ Йорку, не поднимаю, когда поезд влетает в Чикаго, и потом тоже, когда пересаживаюсь на другой поезд, «Амтрак», что в итоге привезет меня в Лос‑ Анджелес. Подняв наконец занавески в крошечном купе, сижу на полке и смотрю на мелькающие пейзажи, точно за окном кино, а прозрачный оконный квадрат – экран. Смотрю на коров, что пасутся под хмурым небом Нью‑ Мексико, на нескончаемые задворки, бесцветное белье на веревках, ржавые игрушки, гнутые горки, кривые качели, тучи темнеют, поезд минует Санта‑ Фе. Мельницы в полях вертятся быстрее, груды желтого поповника вдоль мокрых шоссе дрожат, когда поезд пролетает мимо, и вот я уже мурлычу под нос «Это твоя земля»[29], а потом достаю из чемодана все, что надену к отцовской свадьбе, кладу на полку, разглядываю, пока поезд не тормозит в Альбукерке, и тут же вспоминаю «Семейство Партридж»[30] и песню, которую они пели.
Отец сообщает мне о своей женитьбе, в ноябре явившись в Кэмден. Мы едем в город, он покупает несколько книжек, потом кассету в музыкальном киоске. Не то чтобы мне хотелось книжек или кассету, но отец на удивление упорно желает мне что‑ нибудь купить, и приходится изображать ликование над кассетой «Клуба Культуры»[31] и тремя сборниками стихов. Я даже знакомлю отца с двумя девчонками – мы с ними сталкиваемся в книжном, они живут в нашем доме, я от них не в восторге. Отец все завязывает мне шарф, сетует на ранний снег, на холод, рассказывает, как прекрасно в Лос‑ Анджелесе, какие теплые дни да как уютны ночи, как я еще могу поступить в тамошний универ или в Южнокалифорнийский, а может, не туда, а в Пеппердайн. Я улыбаюсь, киваю, почти не раскрываю рта, отцовские стремления мне подозрительны.
За обедом в кафешке на окраине он заказывает «шприцер» с белым вином. Вроде не переживает, когда я прошу джин с тоником. Мы заказываем обед, он выпивает еще два «шприцера» и, кажется, расслабляется. – Ну‑ с, и как дела у моей панкушки? – Я не панкушка. – Да ладно, на вид ты несколько... э... панк. – Он улыбается, а поскольку я молчу, спрашивает: – Разве нет? – И улыбка сползает с его лица. Мне вдруг становится его жаль. – Наверное, да, немного. Я допиваю, посасываю лед. Не дам ему играть первую скрипку, решаю я и спрашиваю про студию, про Грэма, про Калифорнию. Мы торопливо едим, я заказываю еще джин с тоником, отец закуривает. – Ты про Шерил не спросила, – наконец замечает он. – Разве? – Да. – Он затягивается, выдыхает. – Нет. Спросила. – Когда? – По дороге в город. Разве нет? – По‑ моему, нет. – Да нет же, я спрашивала. – Я не помню, милая. – Ну, мне кажется, спрашивала. – Тебе она не нравится? – Как Шерил? Он улыбается, смотрит в стол, потом на меня. – По‑ моему, мы женимся. – Правда? – Да. – Это... ну... значит, поздравляю. Отлично. Он смотрит вопросительно. – Ты правда считаешь, что это отлично? Я подношу бокал к губам, постукиваю по нему, чтобы лед упал на дно. – Ну... до меня... э... постепенно доходит, что ты, кажется, всерьез. – Шерил замечательная. Вы ладите. – Он запинается, тянется к сигарете, но отдергивает руку. – Ну то есть, ладили, когда общались. – Не я же на Шерил женюсь – ты. – Когда ты так отвечаешь, малыш, я сразу понимаю, что ты думаешь. Я порываюсь коснуться его ладони, но что‑ то меня останавливает. – Не переживай, – говорю я. – Я был так... одинок, – говорит он. – По‑ моему, целую вечность. – Угу. – Наступает момент, когда кто‑ то нужен.
– Не объясняй, – поспешно говорю я, а потом не так жестко: – Потому что ты не обязан. – Я хочу, чтобы ты меня одобрила, – просто отвечает он. – Вот и все. – Тебе это не нужно. Он откидывается на спинку, опускает сигарету, которую собирался прикурить. – Свадьба в декабре. – Пауза. – Когда ты домой вернешься. Я смотрю в окно на густой холодный снегопад, на облака, серые, будто асфальт. – Ты маме сказал? – спрашиваю я. – Нет.
За обедом официант усаживает меня за столик со старым евреем; тот читает потрепанную черную книжечку и бормочет – должно быть, на иврите. Старый еврей совсем не похож на моего отца, но манерой держаться напоминает многих отцовских друзей со студии. Еврей старше, с бородой, но после ноябрьского обеда с отцом я впервые ем так близко от мужчины. Я почти не притрагиваюсь к сэндвичу, тонюсенькому и черствому, и к остывшему овощному супу тоже. Съедаю мороженое, выпиваю «Тэб», собираюсь закурить и понимаю, что здесь не курят. Ковыряю сэндвич, оглядываю переполненный вагон‑ ресторан, замечаю, что все официанты черные, а пассажиры – по большей части старики и иностранцы. Снаружи мелькает пейзаж цвета сепии, саманные домишки, молодые матери в обрезанных джинсах и блузках с бретельками поднимают красных младенцев, показывают им поезд, вяло машут проезжающим вагонам. Пустые автокафе, громадные, явно заброшенные помойки, опять саманные дома. В купе я разглядываю шмотки на полке, в наушниках Бой Джордж поет «Церковь отравленного разума», песню с кассеты, которую в ноябре купил мне отец.
Ночами фигово. Не могу спать даже после валиума, от него лишь впадаю в прострацию, шагаю по купе – там особо не погуляешь, – стараясь не падать, когда поезд разгоняется по пустыням, внезапно тормозит без предупреждения, и в сумеречном вагоне меня резко дергает. Поднимаю занавески, ничего не вижу, только уголек сигареты светится в оконном стекле. На развязках, как правило, объявляют, что на пути надуло песка, а один раз, около трех ночи, – что‑ то про койота. Я ненадолго засыпаю и прихожу в себя, когда на границе Аризоны поезд въезжает в грозу. Полная темень, и вдруг пурпурные, фиолетовые молнии расцветают по всему небу, на несколько секунд освещая городишки. Поезд их минует – вокзальные колокола, мерцание красных вспышек, фары одинокого пикапа застыли на переезде, ждут, а поезд громыхает в ночи, и кошмарные городишки уменьшаются, исчезают, отдаляются друг от друга, а я еду поездом не потому, что не люблю летать, и не потому, что хочу увидеть свою страну, – я не желаю лишние три дня торчать в Лос‑ Анджелесе с отцом и Шерил, или с Грэмом, или с матерью. Закрытый универмаг, неоновая вывеска бензоколонки, поезд тормозит, ползет дальше, без толку оттягивать неизбежное, опускать занавески.
Наутро в вагоне‑ ресторане знакомлюсь с богатым парнем из Венесуэлы. В спортивной куртке от Ива Сен‑ Лорана, тоже в Лос‑ Анджелес едет. Только что из Сальвадора, все болтает, какая красивая страна, да как часто ее недооценивают, да на каком концерте Лайонела Ричи[32] он там побывал. Мы ждем завтрака, парень листает последний «Пентхаус», а я смотрю в окно: на красной глине проступают бесконечные заплаты полей и башни нефтеперегонных заводов, трейлерные стоянки и вышки ретрансляции. Открываю блокнот, пытаюсь разобраться с докладами, что нужно переписать еще с прошлого семестра, но выдыхаюсь, не успев начать. Семья, пять человек, выходит из «Пиццы‑ Хат», и один ребенок машет поезду – интересно, кто водит детей завтракать в «Пиццу‑ Хат»? – а венесуэлец машет ребенку, а потом улыбается мне. Я медленно ем, притворяюсь, будто целиком поглощена несвежей картофельной запеканкой и резиновыми, с одной стороны почерневшими оладьями, чтобы венесуэлец не задавал вопросов. Иногда поднимаю глаза, смотрю в окно, за окном – выгоны и коровы на выгонах. Достаю из кармана валиум, стискиваю в ладони. Кроме богатого венесуэльца только что из Сальвадора, единственный мой примерно ровесник – невзрачная негритянка с грустным лицом. Она смотрит на меня через весь вагон, и от этого я сжимаю валиум сильнее. Жду, пока девушка отвернется, и в конце концов глотаю таблетку. – Голова болит? – вопрошает венесуэлец. – Да. Голова. – Я застенчиво улыбаюсь, киваю.
Негритянка снова глядит на меня, встает, и за ее столик садится тотально жирная пара, вся в бирюзе. Венесуэлец рассматривает разворот «Пентхауса», потом глядит на меня, улыбается – может, отец был прав, он две недели назад сказал мне по телефону: «Тебе бы, детка, в “МГМ” податься», – но удивительно, как земля то и дело словно вылетает из‑ под колес, когда рельсы пересекают шоколадные реки или овраг.
Звоню своему брату Грэму со станции «Амтрак» в Фениксе. Грэм в Венеции, лежит в горячей ванне. – Он упорствует, – говорю я после паузы. – Какой скандал, – отвечает Грэм. – Он упорствует, – повторяю я. – Да какая разница? – Ты укурился. – Нет. – У тебя голос грустный, когда ты укурен. Ты укурился. – Я еще не курил. – Передо мной вот торговый автомат. Размером с двуспальную кровать, – сообщаю я. – Поговори с ним. – Я закуриваю. Тошнотворный вкус. – Что? – спрашивает Грэм. – Ты мне зачем звонишь? – А потом: – Поговорить с... ним? – Может, поговоришь с ним? Может, сделаешь что‑ нибудь? – Ох блин. – Я слышу, как Грэм вдыхает, потом выдувает что‑ то – медленно. Тональность падает на три октавы. – Например? – Просто... поговори с ним. – Да мне он даже не нравится. – И что, ты плюнешь и будешь смотреть, что он творит? – С чего ты взяла, будто я смотрю, что этот осел творит? – Ты же говорил, Грэм, ты говорил... – Я вот‑ вот разревусь. Сглатываю, пытаюсь взять себя в руки. – Ты говорил, она девять раз «Танец‑ вспышку»[33] смотрела. – Я тихо всхлипываю, кусаю костяшки. – Ты говорил, это ее... – пауза, –... любимый фильм. – Она его смотрела, наверное... – Он умолкает. – Да, по‑ моему, девять раз. – Грэм, пожалуйста, ну хоть теперь... – Она не так уж плоха, – наконец произносит Грэм. – Вообще‑ то, довольно интересная.
Валиум, прячусь за занавесками, снаружи – станции, испанский стиль, вывески, предлагающие «Иглы» или «Барстоу», ночью машины катят по пустыне в Лас‑ Вегас, опять дождь, сильнее, молнии озаряют рекламные щиты на дороге в Рино, крупные капли долбят в стекло, плющатся. Я пугаюсь и реагирую так: моргаю. По громкой связи объявляют: «Все, кто говорит по‑ французски, пожалуйста, пройдите в салон», и просьба кажется такой соблазнительной, такой неуместной, что я причесываюсь, беру журнал и отправляюсь в салон, хотя по‑ французски не говорю. В салоне, судя по всему, ни единого француза, и помощь француза вроде бы никому не требуется. Сажусь, глазею в окно, листаю журнал, но напротив меня пьяная женщина, она разговаривает как бы сама с собой, но вообще‑ то – с жирной бирюзовой парой, а те пытаются не обращать внимания. Женщина бормочет про кино по «Эйч‑ Би‑ О», которое она видела, пока жила у сына в Карсоне.
– Вы «Мистера Маму»[34] видели? – Пьяная клюет носом. – Нет, – говорит жирная женщина. Обнимает бирюзовую сумочку, что лежит на коленях – утопла в коленях. – Чудненькая киношка – просто чудненькая. – Пьяная умолкает в надежде на ответ. В салон входит бедная на вид пара с тремя маленькими детьми, и мать начинает играть с одним из детей в какие‑ то резинки. Я наблюдаю, как младший съедает кубик масла, – я надеялась, он не станет. – Вы не видели «Мистера Маму»? – опять вопрошает пьяная. Бирюзовая женщина говорит: – Нет. – А ее муж ощупывает узкий галстук с кусочком бирюзы на конце и скрещивает слоновьи ноги. Детские голоса, бубнеж пьяной, две девочки из колледжа хихикают, болтают про Лас‑ Вегас – все меня раздражает, но я сижу в салоне, потому что мне тошно возвращаться в купе, оно мне напоминает, куда я еду. Еще сигарета, огни наверху мигают, затем тускнеют. Поезд мчится сквозь тоннель, выныривает с другой стороны – никакой ощутимой разницы. Ребенок весело вопит: «Бог тебя накажет, бог тебя накажет», а потом, громче: «Папа, папа, папа», а младший, который съел кубик масла, тычет в отца пальцем, распахнув глаза, приоткрыв рот, глядит на отца, ждет указаний. Отец рыгает, вытаскивает еще «Парламент», прикуривает, смотрит на меня – на вид он ничего.
Спустя час у меня в купе прибирается черный проводник. Заправил постель, вымыл крошечное стойло, которое они называют ванной. – Куда едете? – спрашивает он. – В Лос‑ Анджелес. – Я стою в коридоре, жду, когда он уйдет. – А что в Лос‑ Анджелесе? – Ничего, – наконец говорю я. – Не в первый раз слышу. – Он мрачно хмыкает. – В гости? – У меня отец женится. – Она хорошая? – Проводник достает из корзины мусорный пакет, завязывает. – Что? – Она вам нравится? Поезд дергается, замедляется, скрежещут тормоза, поезд вздыхает. – Нет. – Скоро приедем.
С Шерил я познакомилась летом, когда бездельничала в Лос‑ Анджелесе. Я о ней уже кое‑ что слышала от отца – воскресными вечерами он звонил мне в общежитие, но изъяснялся двусмысленно и, едва намекнув, что близок с ней, тут же застенчиво отступал и менял тему. То немногое, что я знаю, рассказывал Грэм: загорелая, мелированная блондинка, худая, на вид лет двадцать с чем‑ то, имеет смутное желание стать теледиктором. Если удается, я выжимаю из укуренного Грэма еще что‑ нибудь: Шерил беспрестанно, отчаянно перечитывает гороскоп Сиднея Омарра для Рыб на 1984 год; Шерил нравится фильм «Танец‑ вспышка», вышел в прошлом году, и она смотрела его уже пять раз, у нее десяток драных фуфаек с надписью «МАНЬЯК»; Шерил разминается под видеокассеты Джейн Фонды[35]; Уильям кормит Шерил пиццей в «Спаго». В финале всех Грэмовых рассказов звучало еле слышное «Дошло? » Если я пыталась вникнуть, спрашивала как, Грэм отвечал: «Ты же сама с инструктором по лыжам роман крутила? Тебе же всегда было плевать? » Я даже не уверена, завершился ли родительский развод, но в августе два дня живу у матери и все это время нигде ее не обнаруживаю, а потому еду в новый отцовский кондоминиум в Ньюпорт‑ Бич, и Шерил предлагает вдвоем прогуляться по магазинам. «Баллокс», «Сэкс», только что открывшийся «Нейман Маркус», где Шерил покупает жуткую на вид оливковую кожаную куртку, вся спина заляпана восточными узорами – наверняка отец станет носить. Шерил восторгается книжкой «Мегатенденции» – я о ней и не слыхала. Мы с Шерил пьем сок и чай в летнем кафе «Солнечный свет» напротив универмага – Шерил, видимо, знает тамошних барменов. Тофу с фруктовым сахаром, травяные чаи, замороженный йогурт. На Шерил – флуоресцентная розовая фуфайка с разрезом на плече, с небесно‑ голубым словом «МАНЬЯК», и фуфайка эта вытряхивает меня откуда‑ то куда‑ то. Шерил болтает про одну мыльную оперу, там человек пытается сообщить семье, что еще жив. – Ты в порядке? – осведомляется Шерил. – Да, прекрасно, – хмуро отвечаю я. – По виду не скажешь. Ну то есть – ты загорелая, но, кажется, не очень‑ то счастливая. – Да все нормально. – Ты когда‑ нибудь оксид цинка принимала? – О да. Принимаю. – И все равно куришь? – Меньше. – Твой отец обещал мне бросить. – Шерил подносит ко рту ложечку с йогуртом. – Угу. – А Грэм курит? – Ага. И трубку тоже. – Только не это. – Шерил в ужасе. – Изредка. Зависит от обстоятельств. – Каких? – Если ему неохота скручивать. – Она смотрит непонимающе, и я прибавляю: – Или если бонг потерялся. – Хочешь со мной на аэробику? – На аэробику? – Ты так говоришь, будто впервые слышишь это слово. – Я просто устала, – объясняю я. – Наверное, хочу. – Тофу с киви, – говорит она. – Я понимаю, звучит безумно, но вкусно. Только не смейся, ладно? – Прости, правда. Потом, в новом «ягуаре», который купил ей мой отец, Шерил спрашивает: – Я тебе нравлюсь? – Наверное. – Пауза. – Не знаю. – Этого недостаточно, милая. – Но я больше ничего сказать не могу.
На закате поезд прибывает в Лос‑ Анджелес. Город будто вымер. Вдалеке – холмы Пасадены, каньоны, синие квадратики освещенных бассейнов. Мимо проносятся высохшие пруды и громадные пустые стоянки вдоль автострады, потом явно бесконечный ряд пустых складов – мальчишки группками ошиваются под пальмами, кучкуются в проулках или вокруг машин, горят фары, парни пьют пиво, играют «Мотели»[36]. Поезд замедляется, сворачивая к Центральному вокзалу, точно сомневается, катит мимо мексиканских церквей, баров, стрип‑ клубов, в открытом кинотеатре – фильм ужасов с субтитрами. Пальмы подсвечены на фоне рыже‑ лилового неба, неба цвета леденцов, за дверью проходит женщина, громко кому‑ то бурчит – себе, может: «Это тебе не Ла‑ Манш», – а снаружи мальчишка‑ мексиканец в красном пикапе «шевроле» подпевает радио, и я совсем близко – протянуть руку и коснуться пустого печального лица, что смотрит прямо перед собой.
Я в телефонной будке на Центральном вокзале. Жарко – даже для декабрьского вечера. Возле будки три негра танцуют брейк. Я сажусь, выуживаю записную книжку, вдумчиво набираю материнский номер по отцовской кредитке. Быстро вешаю трубку, наблюдаю за неграми. Закуриваю, докуриваю, снова набираю. Тринадцать гудков. – Алло, – наконец отвечает мать. – Привет... это я. – А‑ а. – В голосе – заторможенное волнение, он бестелесен, монотонен. После паузы приходится повторить. – Ты где? – неуверенно спрашивает она. – Ты спала? – Сколько... времени? – Семь. – И еще: – Вечера. – Да нет, – оцепенело говорит она. – Я сейчас в Лос‑ Анджелесе. – М‑ м. – Мать смущенно умолкает. – Зачем? – Затем. На поезде приехала. – И как... поезд? – после долгой паузы интересуется мать. – Мне... понравился. – А чего ж ты не на самолете? – устало спрашивает она. Мимо проходит венесуэлец – видит меня, улыбается, но заметив, что я плачу, шарахается и поспешно удирает. Снаружи у тротуара стоит лимузин. У водителя – табличка с моим именем. – Ну, хорошо, что ты вернулась... м‑ м‑ м... М‑ м, да. – Пауза. – Это же на Рождество, правильно? – Ты говорила с папой? – наконец спрашиваю я. – С чего... это я буду с ним... говорить? – Так ты не знаешь? – Нет. Я не знаю.
Я сажусь в салоне – поезд набирает скорость, уезжает из Лос‑ Анджелеса. Передо мной бокал, я листаю «Вэнити Фэйр», глотаю валиум. В салон заходят два серфера, пьют пиво с двумя девочками из колледжа, которые болтали про Лас‑ Вегас. Напротив меня садится пожилая женщина – утомленная, загорелая. – Вы на север? – спрашивает она. – Да. – В Сан‑ Франциско? – Примерно. – Там так хорошо, – вздыхает она и прибавляет: – Наверное. – А вы куда? – В Портленд. – Поезд туда едет? – Надеюсь, – отвечает она. – Вы из Лос‑ Анджелеса? – В голове гудит от валиума, от «Танкерея». – Из Резеды. – Замечательно, – шепчу я, листая журнал, безмятежная. Точно не знаю, где эта Резеда, лишь примерно представляю. Взгляд скользит по рекламе, что рассказывает мне, как лучше всего жить. – Как замечательно. – Я медленно протягиваю женщине журнал, и она его берет – так же, как я отдала, хотя, кажется, не хочет.
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|