Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Правило и жизнь. Рождение правила




I.

Правило и жизнь

 

1.

Рождение правила

 

1. 1. Период между IV и V вв. христианской эры отмечен рождением особой литературы, которая, по крайней мере на первый взгляд, не имела прецедентов в античном мире: это монашеские правила[9]. Совокупность текстов, традиционно классифицируемых под этой рубрикой, является столь разнородной уже в том, что касается их формы и способа подачи, что в резюмирующем их incipit манускриптов они могут получать самые разные заголовки: vitae, vita vel regula, regula, horoi kata platos, peri tē s askē seō s tō n makariō n paterō n, instituta coenobiorum, praecepta, praecepta atque instituta, statuta patrum, ordo monasterii, historiae monachorum, askē tikai diataxeis[10]… Но даже если мы будем придерживаться более строгого значения термина – вроде того, что лежит в основе Codex regularum, в котором Бенедикт Анианский в начале IX в. скомпилировал двадцать пять древних правил, – разнообразие текстов все равно остается огромным. И не только в том, что касается размеров (от почти трехсот страниц Regula magistri[11] до нескольких листов «Правила» Августина или второго «Правила Отцов»), но и в том, что касается способа подачи (вопросы и ответы – erotapokriseis – между монахами и наставником у Василия Великого; безличный сборник наставлений у Пахомия; протокол встречи святых отцов в Правиле четырех отцов) и особенно в том, что касается содержания, которое варьируется от вопросов, касающихся интерпретации Писания или духовного назидания монахам, до сухого или скрупулезного изложения предписаний и запретов. Речь не идет, по крайней мере на первый взгляд, о юридических текстах, хотя они и претендуют на то, чтобы регулировать – часто вплоть до мельчайших деталей и при помощи точно определенных санкций – жизнь группы индивидов; они также не являются историческими повествованиями, хотя в ряде случаев кажется, что в них просто записаны образ жизни и обычаи членов некого сообщества; и это не агиографии, хотя подчас они настолько сливаются с жизнью того или иного святого или отцов‑ основателей, что предстают как ее фиксация в виде exemplum[12] или forma vitae (в этом смысле Григорий Назианзин мог говорить, что жизнь Антония, написанная Афанасием, была «законодательством (nomothesia) монашеской жизни в форме повествования (en plasmati diē gē seō s)» (Григорий Богослов, с. 307, перевод изменен). Хотя и несомненно, что их конечной целью было спасение души согласно предписаниям Евангелия и совершение божественной службы, эти правила не относятся к церковной литературе и практике, по отношению к которым они – не вступая в полемику, но при этом со всей решительностью – занимают дистанцию. Наконец, они не являются hypomnē mata или этическими упражнениями поздней античности вроде тех, что анализировал Мишель Фуко; и, тем не менее, их основной заботой как раз является управление жизнью и обычаями людей как на личном, так и на коллективном уровне.

Настоящее исследование намеревается показать, как в этих, столь же разнородных, сколь однообразных текстах, чтение которых так утомительно для современного читателя, происходит – возможно, более решающим образом, нежели в юридических, этических, церковных или исторических текстах той же эпохи, – трансформация, в которую вовлекаются как право, так и этика вместе с политикой; эта трансформация повлекла за собой радикальное переформулирование самó й понятийности, до того момента артикулировавшей отношение между человеческим действием и нормой, «жизнью» и «правилом», и без нее современная политическая и этико‑ юридическая рациональность не может быть понятой. В этом смысле синтагмы vita vel regula, regula et vita, regula vitae не являются простым гендиадисом[13], но в рамках данного исследования определяют поле исторических и герменевтических напряжений[14], которое требует переосмысления обоих понятий. Что такое правило, если оно как будто без остатка сливается с жизнью? И что такое человеческая жизнь, если ее нельзя больше отличить от правила?

 

1. 2. Совершенное постижение феномена – это его пародия. В 1546 г. в конце «Повести о преужасной жизни великого Гаргантюа» Рабле рассказывает, как Гаргантюа, чтобы вознаградить монаха, участвовавшего в не самых приглядных его начинаниях, приказывает построить для него аббатство, которое будет названо Телемой. После описания особенностей архитектуры здания («в виде шестиугольника, с высокими круглыми башнями по углам» – Рабле, с. 147), расположения жилых помещений, формы одежды телемитов и их возраста Рабле объясняет, какой «у телемитов был уклад жизни», в виде того, что, вне всяких сомнений, является не чем иным, как пародией на монашеское правило. Как и во всякой пародии, здесь мы можем видеть пунктуальную инверсию монашеского cursus, скрупулезно отмеряемого ритмом horologia и богослужений, в нечто, что, по крайней мере на первый взгляд, выглядит как полное отсутствие правил:

 

В монастырях все размерено, рассчитано и расписано по часам, именно поэтому мы постановим, чтобы там не было ни часов, ни циферблатов, – все дела будут делаться по мере надобности и когда удобнее, ибо считать часы – это самая настоящая потеря времени. Какой от этого прок? Глупее глупого сообразовываться со звоном колокола, а не с велениями здравого смысла и разума (Рабле, с. 145–146).

Вся их жизнь была подчинена не законам, не уставам и не правилам, а их собственной доброй воле и хотению. Вставали они когда вздумается, пили, ели, трудились, спали когда заблагорассудится; никто не будил их, никто не неволил их пить, есть или еще что‑ либо делать. Такой порядок завел Гаргантюа. Их правило состояло только из одного пункта: ДЕЛАЙ, ЧТО ХОЧЕШЬ (Рабле, с. 154, перевод изменен).

 

Уже отмечали, что «Телема является антимонастырем» (Febvre, p. 165), и, тем не менее, если присмотреться, речь не идет о простой инверсии порядка в беспорядок и правила в аномию: даже будучи сжатым в одну‑ единственную фразу, правило существует, и у него есть автор («такой порядок завел Гаргантюа»), а цель, которую оно ставит перед собой – несмотря на пунктуальную отмену любых обязательств и безусловную свободу каждого, – в точности того же рода, что и цель монашеских правил: «общежитие»[15] (koinos bios, общая жизнь), совершенство жизни, во всех отношениях общей (unianimes in domo cum iocunditate habitare[16], как гласит одно древнее правило):

 

Благодаря свободе у телемитов возникло похвальное стремление делать всем то, чего, по‑ видимому, хотелось кому‑ нибудь одному. Если кто‑ нибудь из мужчин или женщин предлагал: «Выпьем»! – то выпивали все; если кто‑ нибудь предлагал: «Сыграем! » – то играли все; если кто‑ нибудь предлагал: «Пойдемте порезвимся в поле» – то шли все (Рабле, с. 154).

 

Впрочем, сокращенная формулировка правила вовсе не является изобретением Рабле, но восходит к автору одного из первых монашеских правил, Августину: комментируя Первое послание Иоанна (PL, 35, col. 2033), он резюмирует предписание христианской жизни в формуле, которая вполне могла бы сойти за формулу Гаргантюа: dilige et quod vis fac – люби и делай, что хочешь. Кроме того, она точно соответствует образу жизни тех монахов, которые в соответствии с традицией, заложенной Кассианом, презрительно назывались «сарабаитами» и чьим единственным правилом были желание и прихоть (pro lege eis est desideriorum voluntas[17]). Поэтому раблезианская пародия, внешне комическая, является настолько серьезной, что эпизод с Телемой даже сравнивали с францисканским основанием ордена нового типа (Gilson, p. 265–266): общая жизнь, без остатка отождествляясь с правилом, упраздняет и стирает его.

 

1. 3. В 1785 г. в своей камере в Бастилии Донатьен Альфонс де Сад всего лишь за двадцать дней, заполняя мелким почерком рулон бумаги длиной двенадцать метров, пишет то, что многие считают его шедевром, – «Сто двадцать дней Содома». Нарративная рамка известна всем: 1 ноября неуказанного года в конце правления Людовика XIV четыре могущественных и богатых злодея – герцог Бланжи, его брат епископ, председатель Кюрваль и финансист Дюрсе – запираются с сорока двумя жертвами в замке Силлинг, чтобы устроить там оргию – ничем не сдерживаемую, но при этом полностью и навязчиво отрегулированную. Так же и здесь очевидной моделью служит монашеское правило; но если Рабле вводит образец напрямую (Телема – аббатство), чтобы пункт за пунктом подвергнуть его отрицанию или переворачиванию (никаких часов, никакого расписания, никакого обязательного поведения), то в Силлинге – замке, а не аббатстве – время отсчитывается, следуя неукоснительной ритуальности, безошибочно напоминающей ordo монашеского богослужения. Закрывшись (скорее, даже замуровавшись) в замке, четыре друга сразу же пишут и объявляют остальным rè glements, которыми будет управляться их новая общая жизнь. В отличие от монастырей, здесь не только заранее расписан каждый момент «общежития», не только утверждены ритмы сна и бодрствования и жестко зафиксированы коллективные трапезы и «празднования», но даже процесс испражнения юношей и девушек становится предметом тщательной регламентации. «Каждый день все пробуждаются в десять часов утра – начинается правило, пародируя отсчитывание [scansione] канонических часов, – в одиннадцать часов друзья идут в покои девушек… с двух до трех часов накрываются первые два стола… после ужина переходят в салон для собраний (это synaxis или collecta – или же conventus fratrum в монашеской терминологии. – Д. А. ) для справления (это тот же термин[18], которым в правилах обозначаются богослужения. – Д. А. ) того, что называют оргиями» (de Sade, p. 59–61).

Lectio [19] Священного Писания (или, как в Regula magistri, самогó текста правила), в монастырях сопровождавшему трапезы и повседневные занятия монахов, здесь соответствует введенное в ритуал повествование, которое ведут четыре historiennes[20] – Дюкло, Шампвиль, Мартен и Дегранж, рассказывающие о своей развратной жизни. Безграничному повиновению монахов аббату и старшим вплоть до самой смерти (oboedientia praeceptum est regulae usque ad mortem Regula monachorum, PL, 87, col. 1115b) соответствует абсолютная покорность жертв желаниям своих хозяев вплоть до жестоких пыток («малейший смех или малейшая нехватка внимания или почтительности или послушания во время совершения разврата считается одним из самых тяжких и наиболее беспощадно наказываемых проступков» – De Sade, p. 64; монашеские правила точно так же карают смех во время собраний: Si vero aliquis depraehensus fuerit in risu… iubemus… omni flagella humilitatis coherceri[21] – Vogü é 1, 1, p. 202–303).

Подобно Телеме, идеал общежития здесь сохраняется (и даже заостряется) таким же пародийным образом; но если в аббатстве жизнь, сделав из удовольствия собственное правило, в конце концов отменяет последнее, то в Силлинге закон, отождествившись в каждой точке с жизнью, не может ее не уничтожить. И если монашеская обитель задумана, чтобы неограниченно длить свое существование, то здесь через пять месяцев четыре злодея, принесшие жизни объектов своего удовольствия в жертву, спешно покидают наполовину опустевший замок, чтобы вернуться в Париж.

 

1. 4. Может показаться удивительным, что из монашеского идеала, возникшего как индивидуальное и одинокое бегство из мира, могла родиться модель всеохватной коммунитарной жизни. И, однако, как только Пахомий решительно отодвинет анахоретскую модель на второй план, термин monasterium уравняется в употреблении с киновией, а его этимология, отсылающая к одинокой жизни[22], окажется до такой степени затертой, что в «Правиле Учителя» слово «монастырский» может предлагаться как перевод для киновийца и поясняться как militans sub regula vel abbate[23] (Vogü é 2, 1, p. 328). Уже правило Василия предостерегало против рисков и эгоизма одинокой жизни, которая «явным образом противна закону любви» (machomenon tō i tē s agapē s nomō i) (Basilius, Regulae fusius tractate, PG, 31, col. 930; Василий Великий, с. 166). «Ибо ни сорадоваться с прославляемым, – добавляет Василий, – ни страдать со страждущим невозможно при отделенной жизни, потому что каждый при этом, по всему вероятию, не может знать состояния ближнего» (ibid., p. 930; там же, с. 167, перевод изменен). В общности жизни (en tē i tē s zō ē s koinoniai) собственный дар каждого наоборот становится общим с теми, кто живет вместе с ним (sympoliteuomenō n), а действие (energeia) Святого Духа в каждом сообщается всем остальным (ibid., p. 932; там же, с. 167). Напротив, «кто живет сам по себе, даже если и может иметь дар, делает его бесполезным из‑ за бездеятельности (dia tē s argias), похоронив его внутри себя самого (katoryxas en eautō i)» (ibid. ; там же, перевод слегка изменен). Если в «Правиле четырех отцов», чтобы отговорить от одиночества, сначала упоминаются «отчаяние отшельника и ужас чудовищ», то сразу же после этого происходит основание киновии – при этом ссылаются на Писание и объявляют целью радость и единодушие общей жизни: volumus ergo fratres unianimes in domo cum iocunditate habitare[24] (Vogü é 1, 1, p. 182). Временное исключение из общей жизни (excommunicatio[25] – ibid., p. 202) является самым главным наказанием, тогда как уход из монастыря (ex communione discedere) в Regula Macharii приравнивается к выбору мрака преисподней (in exteriores ibunt tenebras ibid., p. 386). Еще у Феодора Студита монастырь уподоблялся раю (paradeisos tē s koinobiakē s zō ē s), а уход из него приравнивался к греху Адама. «Сын мой… – предостерегает он монаха, желающего уединиться в одинокой жизни, – каким образом виновник зла Сатана изгнал тебя из общежительного рая, как некогда Адама, последовавшего совету змия? » (Ep. 1, PG, 99, col. 938; Феодор Студит, с. 33).

Парадигматическим образцом для темы общей жизни служили «Деяния», где жизнь апостолов и тех, кто «пребывал в их учении»[26], описана в терминах «единодушия» и коммунизма: «Все же верующие были вместе и имели все общее… И каждый день единодушно (homothymadon) пребывали в храме и, преломляя по домам хлеб, принимали пищу в веселии и простоте сердца» (Деян. 2: 44–46). «У множества же уверовавших было одно сердце и одна душа; и никто ничего из имения своего не называл своим, но все у них было общее» (Деян. 3: 32). Ссылаясь именно на этот идеал, Августин в своем правиле определяет в качестве первой цели монашеской жизни то, «чтобы вы обитали единодушными в доме и была у вас одна душа и одно сердце в Боге» (primum propter quod in unum estis congregate, ut unanimes habitetis in domo et sit vobis anima una et cor unum in Deo Agostino, Regula ad servos dei, PL, 32, col. 1377). Также и Иероним, в 404 г. переводящий правило Пахомия с греческой версии, в одном письме специально упоминает коптский термин, в оригинале обозначавший тех, кто живет в общности: coenobitae, quod illi “sauses” gentili lingua vocant, nos “in commune viventes” possumus appellare[27] (Ep. 22, 14, PL, 22, col. 419).

По крайней мере, в период до обновления монашества в XI в. – когда вместе с Ромуальдом и Петром Дамиани снова возрастет «напряжение между киновией и скитом» (Calati, p. 350) – примат коммунитарной жизни над отшельнической будет неизменной тенденцией, достигающей своей высшей точки на Соборе в Толедо (646), согласно решению которого – и это очевидная инверсия исторического процесса, когда‑ то ведшего от анахорезиса к монастырю, – никто не может быть допущен к отшельнической жизни, если сначала не пройдет через жизнь в общежитии. Проект монашеской киновии определяется в соответствии с буквальным смыслом koinos bios, общей жизни, от которой он берет свое имя и без которой совершенно не может быть понят.

 

ℵ У идеи «общей жизни» есть очевидное политическое содержание. Тем не менее в «Политике» Аристотель – определяющий город как «совершенную общность» (koinonia teleios, 1252b 29) и пользующийся термином syzē n, «жить вместе, сожительствовать», чтобы определить политическую природу людей (они «стремятся к совместному жительству» – 1278b 22), – никогда не говорит о koinos bios. Разумеется, полис возникает ради жизни (tou zē n eneka – 1252b 30), но его raison d’ê tre заключается в «хорошей жизни» (to eu zē n). В своем введении к De Coenobiorum Institutis Кассиан в качестве цели своей книги кроме «улучшения нравов» указывает также изложение «совершенной жизни» (Cassien 1, p. 30). Монастырь, как и полис, является общностью, нацеленной на воплощение «совершенства киновийной жизни» (perfectionem… coenobialis vitae ibid., p. 182). Поэтому в «Собеседованиях» Кассиан различает монастырь и киновию, ведь монастырь «есть имя пристанища, не более чем место, то есть обозначает жилище монахов, тогда как киновия означает также качество самого обета‑ исповедания (professionis ipsius qualitatem) и дисциплину. Монастырем может называться и обиталище одного монаха, киновия же означает только объединенную общину многих живущих вместе» (plurimorum cohabitantium… unita communion – Cassien 3, p. 22). Киновия означает не просто место, но в первую очередь форму жизни.

 

1. 5. Судя по всему, именно вследствие этого напряжения между частным и общим, скитом и киновией было выработано то причудливое трех‑ или четырехчастное членение genera monachorum[28], которое мы обнаруживаем у Иеронима (Ep. 22), Кассиана («Собеседования», 18, 4–8), в длинном отступлении в начале «Правила Учителя», у Бенедикта и в несколько ином виде – у Исидора, Иоанна Лествичника, Петра Дамиани и Абеляра, вплоть до текстов канонистов. Однако смысл этого членения – в рамках которого монахов киновии, in commune viventes, сначала отделяют от анахоретов, qui soli habitunt per desertum[29], а потом тем и другим противопоставляют как «мерзейший и нечистый» вид сарабаитов (а также бродяжничающих монахов – в четырехчастном варианте, ставшем каноничным после «Правила Учителя» и бенедиктинского правила), – становится ясным, только если иметь в виду, что речь идет не столько об оппозиции между одиночеством и общей жизнью, сколько об оппозиции, так сказать, политической, между порядком и беспорядком, управлением и анархией, оседлостью и номадизмом. Уже у Иеронима и Кассиана «третий род» (квалифицируемый как teterrimum, deterrimum ac infidele[30]) определяется через то, что они живут «вместе по двое или трое, по собственной воле и указанию (suo arbitratu ac ditione)» и «не терпят управления под опекой и властью аббата (abbatis cura atque imperio gubernati)». «У них, – вторит «Правило Учителя», –вместо закона прихоть желаний» (pro lege eis est desideriorum voluntas – Vogü é 2, I, p. 330), они живут «не испытанные никаким правилом» (Pricoco, p. 134).

Таким образом, в четырехчастном делении genera monachorum, в этом «общем месте монашеской гомилетики» (Penco, p. 506), речь каждый раз идет о том, чтобы противопоставить хорошо управляемое сообщество – аномии, позитивную политическую парадигму – негативной. В этом смысле классификация вовсе не лишена логики, вопреки некоторым утверждениям (Capele, p. 309); напротив, как можно видеть в версии Исидора (где родов станет шесть), у каждой группы есть свой негативный двойник или тень, так что они распределены в точном соответствии с бинарной оппозицией (tria optima, reliqua vero teterrima[31] – Isidor, De ecclesiasticis officiis 2, 16, PL, 83, col. 794–799). В иллюстрации к правилу Бенедикта, сохранившейся в городской библиотеке Мантуи, миниатюрист натуралистично и с подробностями противопоставляет две парадигмы: киновитам, представленным четырьмя монахами, молящимися вместе, и анахоретам, представленным одиноким суровым монахом, соответствуют ухудшенные образы сарабаитов, бредущих в противоположных направлениях спиной друг к другу, и бродяжничающих монахов, необузданно поглощающих еду и напитки. Если оставить за скобками особый случай анахоретов, проблема монашества все больше и больше будет заключаться в том, как учредить и утверждать себя в качестве организованного и хорошо управляемого сообщества.

 

1. 6. Совместное обитание является необходимым фундаментом монашества. Однако создается впечатление, что в наиболее древних правилах термин habitatio обозначает не столько простой факт, сколько добродетель или духовное состояние. «Добродетели, коими отличаются братья, то есть обитание и послушание», – объявляет «Правило четырех отцов» (Pricoco, p. 10). В этом же смысле термин habitare (фреквентатив от habeo) обозначает не только фактическую ситуацию, но и образ жизни: так, «Правило Учителя» может постановить, что клирики могут оставаться в монастыре, и даже на долгое время, в качестве гостей (hospites suscipiantur), но не могут в нем «обитать» (in monasterio habitare), то есть принять монашеское состояние (Vogü é 2, II, p. 342–346).

Именно в контексте монашеской жизни термин habitus, изначально означавший «способ существования или действия» и у стоиков быший синонимом добродетели (habitum appellamus animi aut corporis constantem et absolutam aliqua in re perfectionem[32] – Cicero, De Inventione, 1, 36), начинает означать форму одежды. Примечательно, что когда это конкретное значение термина начинает укореняться в эпоху после Августа, далеко не всегда можно было отличить его от более общего смысла, – тем более что habitus и раньше часто сближали с одеждой, которая так или иначе была необходимой составляющей «манеры держать себя». Если, когда мы читаем у Цицерона: virginali habitu atque vestitu[33] (Verr. 2. 4. 5), различие и в то же самое время близость двух понятий совершенно очевидны, то относительно пассажа из Квинтилиана, где habitus на первый взгляд как будто отождествляется с одеждой (Theopompus Lacedaemonis, cum permutato cum uxore habitu e custodia ut mulier evasit[34] – Quintilian, Institutio oratoria 2. 17. 20), уже нельзя быть уверенным, что термин, напротив, не может относиться к внешнему виду и к поведению женщины в их целом.

Откроем первую книгу «Об установлениях общежительных монастырей»[35] Кассиана, озаглавленную De habitu monachorum. Речь здесь идет, вне всяких сомнений, об описании облачения монахов, предстающем как неотъемлемая часть правила: «Намереваясь говорить об установлениях и правилах монастырских (de institutis ac regulis monasteriorum), разве не приличнее всего с Божьей милостью начать с самого монашеского облачения[36] (ex ipso habitu monachorum)»? (Cassien 1, p. 34). Однако такое употребление термина становится возможным благодаря тому, что элементы одежды монахов подвергаются процессу морализации, превращающему каждый из них в символ или аллегорию той или иной добродетели и образа жизни. Поэтому описание внешнего одеяния (exteriorem ornatum) становится равнозначным демонстрации образа внутреннего бытия (interiore cultum… exponere[37]). То есть облачение монаха относится не к заботе о теле, но, скорее, к morum formula, «примеру некой формы жизни»[38] (p. 42). Так, маленький капюшон (cucullus), который монахи носят днем и ночью, служит назиданием «всегда хранить детскую невинность и простосердечие» (ibid. ). Короткие рукава их льняной туники (colobion) означают «отделение от любых мирских действий и дел» (p. 44) (от Августина мы знаем, что длинные рукава – tunicae manicate – были популярны как признак элегантности). Пропущенные под мышками шерстяные шнурки, на которых держится одежда, непосредственно прилегающая к телу монахов, означают, что те готовы к любой ручной работе (inpigri ad omnes opus expliciti ibid. , p. 46). Короткая накидка (palliolus) или платок (amictus), которым покрывают шею и плечи, символизируют смирение. Посох (baculus) напоминает о том, что они «никогда не должны идти безоружными через бранящуюся и лающую толпу пороков» (p. 48). Сандалии (gallicae), одеваемые на ноги, означают, что «стопы души должны быть всегда готовы к духовному пути» (p. 50).

Вершиной этого процесса морализации облачения является кожаный пояс (zona pellicia, cingulus), который монах обязан всегда носить, – он превращает монаха в «воина Христа», готового в любых обстоятельствах сражаться с демоном (militem Christi in procinctu semper belli positum[39]), – и в то же самое время вписывает его в генеалогию (уже засвидетельствованную в правиле Василия), которая через апостолов и Иоанна Крестителя возводится к Илие и Елисею (p. 36). Более того, habitus cinguli (которое, разумеется, не может означать «одежду пояса», но имеет то же значение, что и hexis[40] и ethos[41], и указывает на установившийся обычай) образует что‑ то вроде sacramentum, священного знака (возможно, также в техническом смысле клятвы – in ipso habitu cinguli inesse non parvum quod a se expetitur sacramentum[42], p. 52), означающего и делающего видимым «умерщвление членов, в которых находится рассадник сладострастия и похоти» (ibid. ).

Этим объясняется решающая функция, которую древние правила придают моменту, когда неофит снимает свою мирскую одежду, чтобы получить монашеское облачение. Уже Иероним, переводя Пахомия, считает необходимым противопоставить светские vestimenta и habitus монаха (tunc nudabunt eum vestimentis secularibus et induent habitum monachorum[43] – Bacht, p. 93). В «Правиле Учителя» habitus propositi – которое не может быть просто так выдано неофиту (Vogü é 2, II, p. 390) – очевидно является чем‑ то большим, чем одежда: это габитус – сразу и одежда, и образ жизни, – соответствующий propositum[44], то есть проекту, которому посвящает себя неофит. И, когда чуть ниже правило устанавливает, что новообращенный, решивший покинуть общину, чтобы вернуться в мир, должен быть exutus sanctis vestibus vel habitu sacro[45] (p. 394), здесь речь не идет, вопреки мнению редактора, о какой‑ то «избыточности»: «священный габитус» является чем‑ то большим, чем «святые одежды», поскольку выражает образ жизни, символом которого они являются.

Поэтому для монахов обитать вместе означает не просто разделять местопребывание и одежду, но, в первую очередь, габитусы; и в этом смысле монах – это человек, живущий в модусе «обитания», то есть следующий правилу и форме жизни. Тем не менее очевидно, что киновия представляет собой попытку добиться совпадения облачения и формы жизни в абсолютном и всеохватном габитусе, в котором одежда и образ жизни более не различимы. Однако дистанция, разделяющая два значения слова habitus, так никуда и не исчезнет, и ее двусмысленностью еще долго будет отмечено определение монашеского состояния.

 

ℵ Расхождение между habitus как одеждой и habitus как формой жизни монаха порицалось уже канонистами в отношении священников: Ut clerici qui se fingunt habitu et nomine monachos esse, et non sunt, omnimode atque emendentur, ut vel veri monachi sint vel clerici[46] (Ivo Cartunensis, Decretum PL, 161, col. 553). Эта двусмысленность войдет в поговорку в изречении «монаха не облачение делает» (или наоборот, как в немецком контексте, где Kleider machen Leute[47]).

 

1. 7. Монашеские правила (особенно первая глава «Установлений» Кассиана) являются первыми текстами христианской культуры, в которых одежда целиком и полностью наделяется моральным значением. Это имеет тем большую важность, если задуматься над тем, что происходило в то время, когда клир еще не отличался своей одеждой от остальных членов общины. Мы располагаем письмом Целестина I от 428 г., в котором понтифик предостерегает священников галло‑ романских церквей от введения отличий в одежду, в частности посредством ношения поясов (lumbos praecinti[48] – что наводит на мысль о монашеском влиянии, которому папа хочет противостоять). Это не только противоречит церковной традиции (contra ecclesiasticum morem faciunt[49]) – папа также напоминает, что епископы должны отличаться от своего народа «не одеждою, но учением; не облачением, но образом жизни; не изяществом, но чистотой помыслов» (discernendi a plebe vel ceteris sumus doctrina, non veste; conversatione, non habitu; mentis puritate, non cultu). И только после того, как монашество трансформирует одежду в габитус, сделав ее неотличимой от образа жизни, в церкви (после Собора в Маконе в 581 г. ) начнутся процессы, в результате которых священническое и мирское облачение станут строго различаться.

Разумеется, одежда во все эпохи наделялась моральным значением, и в мире христианства нарратив Книги Бытия связывал само возникновение одежды с грехопадением Адама и Евы (в момент изгнания из Эдемского сада Бог одевает их в кожаные одежды – tunicae pellicae – как символ греха), но только с появлением монашества наблюдается всеохватывающая морализация каждого отдельного элемента гардероба. Чтобы найти нечто эквивалентное главе de habitu monachorum «Установлений» Кассиана, необходимо было дождаться великих литургических трактатов Амалария, Иннокентия III и Гийома Дюрана (а в мирском контексте – «Книги церемоний» Константина Багрянородного). В самом деле, если мы откроем Rationale divinorum officiorum Гийома, то сразу после обсуждения церкви и ее должностных лиц мы увидим, что книга третья посвящена анализу «наряда и украшений священников», где в точности, как у Кассиана, объясняется символическое значение каждого отдельного элемента священнической одежды, для которых во многих случаях можно найти соответствие в монашеском облачении. Прежде чем перейти к подробному описанию каждого элемента одежды, Гийом дает следующее обобщение одеяния священника:

 

Понтифик, подпоясываясь для божественной службы, снимает с себя обыденную одежду и надевает чистую и священную. Прежде всего обувается в сандалии, напоминающие о воплощении Господа. Затем надевает амикт, чтобы сдерживать движения и мысли, уста и язык, дабы сердце его стало чистым и обновился его дух, который чувствует прямо в груди. В‑ третьих, альба[50] длиной до пят, символ чистоты и непоколебимости. В‑ четвертых, пояс для обуздания порывов похоти. В‑ пятых, стола, знак послушания. В‑ шестых, туника цвета аметиста, означающая небесную жизнь. В‑ седьмых, накрывается сверху далматикой, символом святой религии и умерщвления плоти. В‑ восьмых, покрывает руки перчатками (cirotyhecae), дабы исчезло тщеславие. В‑ девятых, кольцо, дабы любил невесту[51] как самого себя. В‑ десятых, казула (или планета), означающая милосердие. В‑ одиннадцатых, плат, дабы в покаянии смыть всякий грех слабости и неведения. В‑ двенадцатых, сверху надевает плащ, учреждающий его как подражателя Христа, взявшего на себя наши слабости. В‑ тринадцатых, митра, дабы поступал так, чтобы сподобиться венца вечной славы. В‑ четырнадцатых, посох (baculus), символ авторитета и учения (Guillaume, p. 178).

 

С другого ракурса элементы одежды священника перечисляются в соответствии с излюбленными у монахов военными метафорами – как арсенал оружия для борьбы с духовным злом:

 

Вначале священник надевает сандалии в качестве поножей, дабы не загрязниться никаким бесчестьем. Во‑ вторых, покрывает голову амиктом, как будто шлемом. В‑ третьих, альба покрывает все его тело, как панцирь. В‑ четвертых, пояс (cingulum), служащий луком и subcingulum, коим стола крепится к поясу, служащий колчаном. В‑ пятых, стола обвивает его шею, словно кидая копье во врага. В‑ шестых, манипул служит ему булавой. В‑ седьмых, планета прикрывает его, как щит, тогда как рука держит книгу, словно меч (Ibid., p. 179).

 

Предписания правил, касающиеся habitus monachorum, во всей своей бедности и безыскусности являются предвестником прославляющей кодификации литургических одежд. Те и другие сближаются между собой, поскольку являются знаками и таинством духовной реальности: «Священник должен радеть о том, чтобы никогда не носить знак без значения или одежду без добродетели, чтобы не уподобиться склепу, убеленному цветами, внутри же полному всякой мерзости» (ibid. ).

 

1. 8. Мы привыкли связывать хронометрическое скандирование [scansione] человеческого времени с Новым временем и разделением труда на заводе. Фуко показал, как на пороге индустриальной революции дисциплинарные диспозитивы (школы, казармы, колледжи, первые настоящие мануфактуры) уже начиная с конца XVII в. начали разделять длительность на сегменты, следующие друг за другом или параллельно, чтобы, комбинируя отдельные хронологические серии, получить более эффективный комплексный результат. Хотя Фуко и упоминает монастырский прецедент, тем не менее, мало кем отмечалось, что за пятнадцать веков до этого монашество уже осуществляло в своих обителях – с исключительно моральными и религиозными целями – темпоральное скандирование существования монахов, чья строгость не только не имела прецедентов в античном мире, но в своей бескомпромиссности и абсолютности, возможно, не имеет себе равных и среди любых институтов современности, даже на тейлористском заводе.

Horologium – примечательное имя, которым в восточной традиции принято называть книгу, содержащую распорядок канонических богослужений в соответствии со временем дня и ночи. В своей изначальной форме оно восходит к палестинской и сирийской монашеской аскезе VII и VIII в. Службы молитвы и псалмопений здесь упорядочены в виде «часослова», задающего ритм молитвы на рассвете (orthros), утром (первый, третий, шестой и девятый часы), вечерни (lychnikon) и полночи (которая в некоторых случаях длилась всю ночь – pannychis[52]). Это стремление отмерять жизнь по часам, учредить существование монахов как horologium vitae тем более поразительно, если вспомнить не только о примитивности инструментов, которыми они располагали, но также и о весьма приблизительных и вариативных принципах самого деления на часы. День и ночь разделялись на двенадцать частей (horae), начиная с утреннего восхода солнца. Однако у часов не было фиксированной длительности в шестьдесят минут, как сегодня, но, за исключением равноденствий, она варьировалась в зависимости от времени года, и дневные часы были длиннее летом (во время солнцестояния они достигали восьмидесяти минут) и короче зимой. Поэтому летний день молитвы и трудов был в два раза больше зимнего. Кроме того, солнечные часы, как правило использовавшиеся в эту эпоху, работают только днем и при ясном небе, во все остальное время циферблат становится «слепым». Но это значит лишь то, что монах должен еще сильнее стремиться безупречно исполнять свое служение: «Когда погода облачная, – читаем мы в «Правиле Учителя», – и солнце скрывает от мира свои лучи, пусть братья, как в монастыре, так и в дороге или в полях, оценивают ход времени в мыслительном счете часов (perpensatione horarum) и, какой бы ни был час, пусть исполняют свои обычные обязанности, и если для обычного дела час будет назван с запозданием или опережением от точного часа, дело Господне (opus Dei) да не будет пропущено, ведь из‑ за отсутствия солнца часы слепы» (Vogü é 2, II, p. 266). Кассиодор (VI в. ) сообщает своим монахам, что установил в обители водяные часы, чтобы было возможно считать часы также и ночью: «Мы не могли стерпеть, что вы совсем не знаете меры времени (horarum modulos), роду человеческому столь полезной. Посему, опричь часов, что работают при свете солнца, пожелали мы установить еще одни, водяные (aquatile), что измеряют количество часов как днем, так и ночью» (De institutione divinarum litterarum, PL, 70, col. 1146 a–b). А четыре века спустя Петр Дамиани будет призывать монахов превратить самих себя в живые часы, измеряя время длительностью псалмопений: «Далее пусть [монах] приобретет привычку псалмопения, если желает считать часы ежедневно, так что всякий раз, когда облака закрывают солнце или звезды, он сам словно некие часы (quoddam horologium) будет измерять [время] исходя из количества его псалмопений» (De perfectione monachorum, PL, 145, col. 315 c–d).

Во всех этих случаях за отсчитывание ритма часов отвечают – под ответственностью аббата – специально назначенные монахи (significatores horarum[53] называет их Петр Дамиани, а Кассиан и «Правило Учителя» – просто conpulsores и excitantes[54]), чью важность невозможно переоценить: «Указующий часы должен знать, что ничья забывчивость в монастыре не может быть значительнее, чем его. Если из‑ за него собрание произойдет раньше или позже срока, все следование времени будет сбито» (ibid. ).

Два монаха, на которых, согласно «Правилу Учителя», возложена задача будить братьев (и в первую очередь аббата, тряся его за ноги, mox pulsantes pedes – Vogü é 2, II, p. 172), исполняют настолько важную функцию, что правило чествует их, называя «бдящими петухами», потому что они всегда бодрствуют («столь велика у Господа награда для тех, кто пробуждает монахов для божественных дел, что правило, дабы восславить их, называет их vigigallos» – ibid. , p. 170). Они должны были иметь в своем распоряжении часы, чтобы указывать время даже в отсутствие солнца, потому что правило сообщает нам, что их обязанностью было смотреть на часы (horolegium, согласно средневековой этимологии, quod ibi horas legamus[55]) как ночью, так и днем (in nocte et in die ibid. ).

 

1. 9. Каковы бы ни были инструменты для измерения часов, несомненно, что вся жизнь монаха сообразуется с неумолимой и непрерывной артикуляцией времени. Принимая руководство над константинопольским Студийским монастырем, Феодор Студит описывает начало монастырского дня так:

 

Когда пройдет вторая ночная стража или шестой час, когда начинается седьмой, звучит сигнал водяных часов (piptei tou hydrolo

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...