М. Белкина 3 страница
– Это тебе за розыгрыш с Пензой. И Гумилев, изданный в Шанхае, – редчайшая книга – на полку в старом доме под тополем на Конюшках… Но началась библиотека не с Конюшков. Еще в 1927 году она пропутешествовала в чемоданчике на Таганку, где жили коммуной трое начинающих литераторов в возрасте от восемнадцати до двадцати лет. Потом библиотека переехала на Сивцев‑ Вражек, оттуда в Сокольники… Из Сокольников в Гранатный переулок у Никитских ворот. Потом Пятницкий, где он снимал какую‑ то «полукомнату» в набитой жильцами квартире… Библиотека путешествовала на трамвае; на извозчиках по булыжной еще мостовой; в «рено» – ходили в то время по Москве такие черные колымаги с мотором. В «эмке» – первых отечественных такси – типа кареты с высоким верхом… В такой вот «эмке», набитой книгами, как контейнер, и прибыла библиотека с Пятницкой на Конюшки. И за время своего «конюшковского стояния» выросла более чем вдвое… Особенно «прирост» этот падает на послевоенные годы. Когда из букинистических лавок не единичные книги, а целые связки книг привозились на «Москвичах» и «Победе» на Конюшки… Конюшки – горбатые, кривоколенные, крытые булыжником. Вверх и вниз… Вниз к зоопарку. Вверх на площадь Восстания. И на углу, на стыке двух булыжных потоков, дом под тополем. Зимой тополь звенит над крылечком оледеневшими ветками. Летом накрывает тенью всю улицу вширь. А в пору тополиного цветения метет такой тополиной метелицей, что окон не открыть. И осенью еще – возьмешь книгу с полки, а за книгой серый клубок!.. Дом под тополем, купеческий особняк: пять окон на улицу, шесть окон во двор. В пятом на улицу – шофер Густов, водитель грузовика, и жена его Ксюшка. Гремит на общей кухне кастрюлями, кричит на старух: «Построим социализм, зався буду в крепдешинах ходить!.. » А по субботам, под гармонь, выстукивает каблуками: «Ээ‑ эх! » И тарасенковские книги падают с полок. В окнах во двор древние старухи. Самая древняя – владелица дома, купчиха…
По странной иронии судьбы мой отец, архитектор Белкин, получил ордер на комнаты в доме купца Белкина, известного до революции московского гробовщика, который держал похоронное заведение на Садово‑ Кудринской, неподалеку от Кудринской площади, от площади Восстания. И в пору, когда все было по карточкам, архитектора лишали карточек, делали его по доносам «лишенцем», утверждая, что он и есть тот Белкин, гробовщик! И ему каждый раз приходилось доказывать, что он не тот Белкин, не гробовщик! Тот Белкин давно уже умер. Это его мать дожила чуть не до самой войны и общалась уже исключительно с серафимами, ей было за девяносто. Серафимы слетали к ней с киота, и она гнала их «кыш…», как цыплят. И еще Николай‑ угодник заходил к ней. «Да‑ с… – сообщала она доверительно, – давеча приходил. Чай вместе пили…» «Не богохульствуйте! Грех богохульствовать! – топала на нее ногами купеческая приживалка, кривобокая, кривошеенькая, убогая Саша, Христова невеста, лет под семьдесят. – Бог вас накажет! Как это мог к вам Николай‑ угодник приходить?! » – «К тебе не приходил, – ехидничала старуха, – а ко мне приходил! Чай вместе пили!.. » А мимо дома под тополем, обтекая его с двух сторон, по булыжникам – весенний разлив. И в мае без калош не пройти! А летом на мостовой между булыжниками пробивалась трава. А зимой над Конюшками, над крышами – розовые дымные хвосты, как в деревне. Конюшки топились дровами – голландские печи, сущевские печи… А еще, когда ставились кинокартины о 1905 годе, съемка всегда велась здесь, на Конюшках. И тогда по Конюшкам несся полицмейстер на пролетке, обязательно при усах, бороде. И курсисточки мели подолами булыжники. И рабочие с Красной Пресни под красным знаменем пели «Вихри враждебные»… Киношникам приходилось привозить с собой из реквизита разве только газовый фонарь и ставить его перед домом под тополем. Дом стоял на углу Большого и Малого Конюшковского. Он и теперь там стоит, где стоял, только теперь он оказался у подножия небоскреба, того, что на площади Восстания…
Быть может, сейчас тем, кто там «зався» топчет мраморные ступени и каждый день проходит в лифты сквозь золоченые решетчатые двери, как сквозь врата алтаря, может, тем, с заоблачной их высоты, с двадцатого этажа, из квартир, забитых чешскими и венскими гарнитурами, этот старенький особнячок на Конюшках кажется таким убогим и жалким… Но почему‑ то нигде и никогда так потом не слушались стихи, как именно здесь, в этом доме под тополем.
Поет о том, что мы живем, Что мы умрем, что день за днем Идут года, текут века – Вот как река, как облака. Поет о том, что все обман, Что лишь на миг судьбою дан И отчий дом, и милый друг…
И особенно хорошо было слушать стихи, когда в печи или в камине трещали дрова и отсвет огня падал на покрытые морозными узорами, пушистые от инея окна… «Я рад, что у тебя такой дом с душой и настроением, с таким деревом над ним, в таком живописном и исторически славном переулке…» – писал Тарасенкову Борис Леонидович Пастернак. Душой дома конечно же были книги, стихи… Подполье – все эти километры рифмованных строк, сотни, тысячи книг, – все это только преамбула, вступление, так сказать, в стихи… Мандельштам, Ходасевич, Пастернак, Цветаева, Бунин, Блок, Ахматова, Маяковский, Есенин… Но это еще те годы, когда Есенин почти не переиздавался, замалчивался. Ахматова не печаталась. Бунин – еще не известно было широкому читателю, что есть такой замечательный писатель. Радость этой встречи еще впереди… Бунин еще не вернулся на родину, вернее, книги его еще не вернулись… Цветаева вернулась, но стихи ее не появляются в печати. Она никому еще не ведома, только небольшой круг литераторов, да и то только любители поэзии знают ее… «Моим стихам, как драгоценным винам, настанет свой черед…»
Черед настанет еще многому. Еще встанут на полку в старом доме на Конюшках две книги Анны Андреевны Ахматовой, изданные в 1946 году, – библиоредкость! Даже у самой Ахматовой их не будет! …Ее стихотворения, вошедшие в те книги (одна – ОГИЗ, Гослитиздат, другая – приложение к «Огоньку», издательство «Правда»), печатались все в газетах и журналах до того времени и после того времени в «Беге времени», например. Но, должно быть, вся суть и есть в этом беге времени… Она «создавала мужественные произведения во славу Советской Родины…». «Поэзия Анны Ахматовой вводила человека в мир прекрасного и облагораживала его чувства…» – спустя двадцать лет прочли мы в некрологе.
Но я предупреждаю вас, Что я живу в последний раз…
Кто‑ то сказал – в России писателю надо жить долго! Ахматовой повезло. Она жила долго, и когда в 1966 году – старую и немощную, – ее увозили в больницу с очередным инфарктом, – в этот день в магазинах стояли в очереди за ее книгой «Бег времени»[25]. И она это знала… Но это еще будет… Будет, между прочим, и такое – встанет на полку как библиоредкость и книга Уткина. Кто бы мог подумать – Уткин! В шестнадцать лет он принимает участие в революционном подполье, а в 1920 году, будучи учеником шестого класса иркутской гимназии, уходит добровольцем сражаться против банд адмирала Колчака. В Отечественную войну, когда командир и комиссар батальона были тяжело ранены, он – специальный корреспондент фронтовой газеты – встал во весь рост под огнем и повел бойцов в атаку. Под Ельней был ранен. Потом снова на фронт. Погиб в 1944 году… А что касается стихов, то стихи его все те же, не так уж много их было, – бесконечно переиздавались, и в «Избранном» (издательство «Советский писатель», 1948) – все те же! Все тот же «Рыжий Мотэле». Как был в 1924 году напечатан первый раз, так и до сих пор издается. Миллионные тиражи, наверное, уже этого «Рыжего Мотэле»… Тогда, в том же году, и «Избранное» Пастернака стало библиоредкостью, и книги Ильфа и Петрова «Двенадцать стульев» и «Золотой теленок»… Тарасенков даже выговор схлопотал за эти книги. Он тогда работал главным редактором издательства «Советский писатель». Должно быть, и правда – у книг своя судьба, как и у человека. И трудно предугадать, где, кто и когда встанет на ее пути!.. И будет ли она жить в одно время с автором, принося ему и славу и доход, или автору суждено будет умереть в забвении, а книга заново родится в иные времена…
Итак, Конюшки. Дом под тополем. Горит камин. На полках книги стихов. А где книги стихов, там, конечно, и стихи! Тарасенков как‑ то держал пари, что он сможет двадцать четыре часа подряд читать стихи без перерыва. Наверное, смог бы. Но слушатели не выдержали. Капитулировали раньше… Дегустация стихов. Бои стихов… Один начинал, другой перехватывал, по первой строчке, по строфе угадывал, продолжал. Известные стихи известных поэтов, забытые стихи известных поэтов, известные стихи неизвестных поэтов и просто стихи просто поэтов… Угощения могло в доме и не оказаться, ну а уж стихов – досыта!.. – Я приду к тебе только с условием – три стихотворения. – Пять. – Нет. Я сказал три, и не больше! – Но понимаешь, я раскопал такие стихи!.. Он мог с одинаковым пылом, а главное, с одинаковой интонацией читать и Мандельштама и какую‑ нибудь примелькавшуюся ему однодневку. – Ты всеядное! Как тебе могут нравиться такие стихи?! – Нет, не говори, в них что‑ то есть… А когда появлялся Ярополк Семенов – они вместе с Тарасенковым учились, потом встречались главным образом на страницах газет и журналов, всегда в полемике, не соглашаясь, не уступая друг другу, – но раз в год, в память юности, когда Ярополк появлялся на Конюшках, – тогда ночные бдения до утра. Чай как йод, папиросы, стихи.
Стихи мои, бегом, бегом. Мне в вас нужда, как никогда. С бульвара за угол есть дом, Где дней порвалась череда, Где пуст уют и брошен труд, И плачут, думают и ждут.
Где пьют, как воду, горький бром Полубессонниц, полудрем…
И так до рассвета. Так до войны, так и после войны – первое ночное бдение. Еще оба в военном. Папиросы. Чай по пачке на каждого. И чтобы никто не мешал. Только кипяток греть на керосинке, на электричество еще лимит. Газа, конечно, не было… Часам к трем оба еле вывалились из комнаты. Откачивали их валидолом. Не учли одной подробности – такой крепости чай и папироса за папиросой, а между последним их бдением в сорок первом и этим – война…
Стихи мои, бегом, бегом…
Бессмертные и смертные стихи… Они входили в дом вместе с книгами. Случалось, сначала стихи – потом книги. Или сначала книги – потом стихи, поэт. Или сначала поэт – потом стихи. Тарасенков и сам писал стихи. Плохие. Сознавал это, но не мог не писать. И даже издал два сборника стихов в дни войны и втиснул их на книжную полку в своем хранилище где‑ то между Тарариным и Твардовским.
Он нашел себя в другом. В любом деле нужен талант. Но так до конца своих дней и любил неразделенной любовью эту музу поэзии и служил ей чем мог… Заметить никому не известного, еще молодого поэта, напечатать его стихи, написать о нем – это было величайшей для него радостью. «Вчера в клубе МГУ выступала тощая девчонка. Читала стихи о Пушкине. Здорово. Ее зовут Маргарита Алигер». Начинающие Симонов, Смеляков. Поэты старшего поколения… Сколько он написал рецензий на книги стихов для редакций, для внутреннего пользования! Сколько напечатал рецензий и статей в газетах, в журналах. Сколько книг стихов отредактировал! Разыскать книгу стихов… и не только для того, чтобы поставить на полку и на карточке, что ждет в картотеке, провести синюю черту, но и пролистать, прочитать, если стоит. Прорецензировать. Переиздать… Он мечтал издать все лучшее, что есть в русской поэзии. Мандельштам. Он собирал его тексты, выверял их, готовил… Бунин. В 1945 году, как только пронесся слух, что в Париже Бунин обратился в комиссию по репатриации, Тарасенков тут же стал готовить его «Избранное». И вместе с Вячеславовым работа эта была осуществлена. Но книге этой было суждено так и остаться в верстке, ибо Бунин не решился вернуться на родину… Цветаева. Сколько рукописных и перепечатанных на машинке, переплетенных им ее книг стояло на полках! С какой тщательностью собирал он ее стихи, разбросанные по страницам старых журналов и эмигрантских изданий, записывал под ее диктовку… Сколько у него было заведено подобных книг, «изданных» им самим, – куда он вписывал стихи, напечатанные в периодической прессе и нигде еще не напечатанные: «книги» Твардовского, Светлова, Пастернака, Асеева… Он собирал и готовил к изданию тексты и более молодых своих современников – Ярослава Смелякова, например. И эти тарасенковские рукописные «издания», стоявшие в его книгохранилище, сослужили в свое время добрую службу (правда, без него уже)… Не говоря о том, что в 1961 году, когда наконец готовилась к выпуску книга Цветаевой, спустя двадцать лет после ее гибели, – редакторы из издательства «Художественная литература» приезжали сверять тексты с тарасенковскими записями. Но и когда Смеляков выпускал свое избранное – он тоже обратился к записям Тарасенкова, так как весь его архив погиб. А после войны, только вернувшиеся с фронта – Межиров, Гудзенко, Друнина, Николаева, Орлов… – Нет, вы послушайте: «Его зарыли в шар земной, а был он лишь солдат…» Одни становились поэтами. Другие так и оставались авторами одного стихотворения, одной строфы, хотя книг потом было много. Одни становились известными, популярными в силу различных обстоятельств, правда, не всегда в силу таланта. Одни становились друзьями и оставались ими до конца. Другие уходили – умирали или просто расходились… Одно оставалось неизменным – книги на полках! Их становилось все больше…
«А. К. Тарасенкову.
Две тысячи сонетных строчек Прими, вернейший из друзей, Редактор, критик, переплетчик, В шкафу устроивший музей!
С. М. » (С. Маршак ) «Критику, поэту, моряку, воину, путешественнику, редактору, словом старому почетному ленинградцу – Толе Тарасенкову дружески на добрую память книгу ленинградских стихов и прозы – Николай Тихонов». «Ан. Тарасенкову – критику, редактору, переплетчику. – А. Твардовский». «Старинному любителю стихов Тарасенкову, в его собрание поэтов.
К Анатолию Кузьмичу Первым в руки я прилечу: – Не гони меня, зол и яр, – Я сигнальный лишь экземпляр!
Н. Асеев. » «Старейшему другу, соинфарктнику, собрату, соискателю Синей Птицы поэзии русской. В. Луговской». – Россия шлет!.. А в 1941‑ м после очередной бомбежки на Конюшки как‑ то пришел Михаил Голодный. – Я звонил тебе, а у тебя телефон сняли… Я тут одну свою книжонку принес: «Сваи», в двадцать втором году издана в Харькове… Тарасенков все меня просил отдать ему. Ее нигде нельзя найти, а у меня единственный экземпляр, жалко было… Так ты напиши старику на фронт, Голодный, мол, решился наконец, принес… – Да, но я не знаю, что будет с библиотекой. Дом деревянный… Пресня горит… Одна зажигалка… – Ну, а кто теперь что знает! Так ты напиши старику, порадуй… На Конюшках в небольшом чемоданчике хранились и рукописи Цветаевой. У Тарасенкова в дневнике есть такая запись: «…мы с Б. Л. [26] вышли из дому, он пошел проводить меня на трамвай. По дороге он мне сказал: – Под строгим секретом я вам сообщу, что в Москве живет Марина Цветаева. Ее впустили в СССР за то, что ее близкие искупали свои грехи в Испании, сражаясь, во Франции – работая в Народном фронте. Она приехала сюда накануне советско‑ германского пакта. Она у меня была всего раз – оставила мне книгу замечательных стихов и записей. Там есть стихи, написанные во время оккупации Чехословакии Германией. Цветаева ведь жила в Чехии и прижилась там. Эти стихи – такие антифашистские, что могли бы и у нас в свое время печататься. Несмотря на то что Цветаева – германофилка, она нашла мужество с гневом обратиться в этих стихах с призывом к Германии не бороться с чехами. Цветаева настоящий большой человек, она прошла страшную жизнь, жизнь, полную лишений. Она терпела голод, холод, ужас, ибо и в эмиграции она была бунтаркой, настроенной против своих же, белых. Она там не прижилась. В ее записной книжке, что лежит у меня дома, – стихи, выписки из писем ко мне, к Вильдраку. Она серьезно относится к написанному ею, – как к факту, как к документу. В этом совсем нет нашего литераторского зазнайства…» Запись эта была сделана 2 ноября 1939 года. А где‑ то в начале сорокового Тарасенков познакомился с Цветаевой, и она стала бывать на Конюшках. Однажды она принесла небольшой чемодан. Таможня после ее возвращения на родину долго не выдавала ей ее рукописи и книги. Тарасенков добывал какие‑ то ходатайства от Союза писателей, справки из «Знамени», ходил с ней на таможню. Наконец ей выдали. Тогда она и принесла этот чемоданчик. – Пусть хранится у вас. Я скитаюсь по чужим углам, может пропасть! Если что со мной случится – пусть лучше у вас, я вам доверяю, – это Тарасенкову. – Делайте, что сочтете нужным… Я уверена, вы лучше меня распорядитесь… Она отщелкнула замки – там лежали фотографии, исписанные листки, тетради. Пачка писем. Потом она часто вынимала из этого чемоданчика какие‑ то нужные ей записи, приносила новые, складывала в чемодан. Когда в июле 1941 года начались налеты на Москву – Тарасенков тогда уже был на фронте, – когда регулярно, изо дня в день, два раза в день бомбили Москву, и на Пресне сгорели склады, толевый завод, и каждую ночь полыхало зарево то на одной, то на другой улице, – пришлось позвонить Марине Ивановне. Она опять жила по новому адресу в чужой квартире, но дом был каменный. – Все равно, – сказала она, – фугаска или зажигалка! У вас или у меня… судьба! Потом опять позвонили ей: предстояла эвакуация. – А что с библиотекой? – спросила Марина Ивановна. – Ничего. Останется. Дом, наверное, заколотим… – Что ж, пусть в нем останусь и я… И все‑ таки пришлось настоять… Марина Ивановна пришла. Шагала по комнате, курила. Почти все время молчала. Прочла последнее письмо Тарасенкова с фронта. Открывала дверцы книжных шкафов, – стекла, как и на окнах, были перекрещены бумажными полосами. Книг не вынимала, только пальцами проводила по корешкам. Бальмонт – метр, Блок – полтора, Маяковский – три метра… Цветаева – несколько тоненьких книжечек. Всего при жизни – пятнадцать. Впрочем, на полке – штук тридцать! И проза, никогда не издававшаяся отдельными книгами, и стихи, никогда не издававшиеся… Переписанные от руки, на машинке, переплетенные, ситцевые, стояли они – подобие книг! И она трогала их корешки. – Какое счастье держать в руке верстку книги! Именно верстку, – она еще – ты! Плоть от плоти, кровь от крови. Книга уже живет отдельно от тебя. У нее своя судьба, своя дорога… Ты уже ничего не можешь. Не властен… С 1928 года книг не было, не выходили. Все курила, шагала из угла в угол – в берете, с полевой сумкой через плечо, серая юбка колоколом. – Одна зажигалка – и все сгорит, если бы вы видели, как горела Книжная палата… – Если уж суждено сгореть, то пусть сгорю здесь… Правда, когда сгорает книга, где‑ то остается другая. Всего не сожжешь. Но рукописи… И все не решалась забрать свой архив… Потом шла по булыжной горке, по клубкам тополиного пуха, вверх, по переулку, туда, где теперь на площади Восстания стоит небоскреб. Из решетчатого оконца в тамбуре было видно – Мур, ее сын, нес чемоданчик. Она шла рядом. Дом на Конюшках уцелел. Кажется, только две «зажигалки» пробили крышу и упали на чердаке, но их успели потушить. И одна угодила на крылечко, но ее каминными щипцами схватили и бросили в бочку с водой. И даже в самые трудные военные годы, уже в пустую, заколоченную квартиру хоть и редко, но все же приходили бандероли, и обратный адрес на них почти всегда был – полевая почта. А в год победы, в один из майских дней, в дверь позвонил майор и передал пакет: – Трофей из Германии. И никак не мог понять, почему столько радости доставила какая‑ то маленькая книжонка с ятями и твердыми знаками этому тоже майору в морской форме, который открыл ему дверь… Бальмонт. «Песни Мстителя». Книгу эту Тарасенков нигде не мог разыскать. Даже просто поглядеть, подержать в руках ее не мог. Изданная в Париже в 1907 году, в Россию она не попала. При попытке перевезти ее через границу тираж был конфискован и сожжен царской охранкой. Еще бы! В книге были стихи, в которых Бальмонт обращался к царю, называя его «Царь‑ Ложь» или «Николай Последний».
Он трус, он чувствует с запинкой, Но будет, час расплаты ждет. Кто начал царствовать – Ходынкой, Тот кончит – встав на эшафот.
Книга эта сложными путями попала на Конюшки. С комсомольских лет Тарасенков дружил с Борисом Шиперовичем, или, как он называл его, Боря Шип. Редакционный работник, библиограф, любитель и знаток книги, он сам собирал редкие издания по искусству и всегда помогал Тарасенкову в его поисках. Служа в войсках Советской Армии, Шиперович попал под Бреслау в немецкий замок, где расквартировалась на отдыхе наша часть. И как‑ то в парке он обратил внимание на двух офицеров и военврача, которые лежали в траве и, покатываясь со смеха, читали книгу. Он заинтересовался, что они читают. «Да записки какой‑ то графини или княгини!.. » Это оказалось сочинение княгини Бебутовой. На книге был штамп: «Тургеневская библиотека. Париж». Как могла попасть сюда книга из Тургеневской библиотеки?! Тургенев организовал эту библиотеку во Франции для русских эмигрантов, Герцен пополнял ее, Ленин брал книги из этой библиотеки… «Откуда у вас роман Бебутовой? » – «Очкарик дал, наш библиотекарь». В замке, в одной из комнат, на стеллажах, сколоченных на скорую руку, сержант‑ «очкарик» расставлял книги и рядом с «Библиотечкой воина» ставил Чарскую и княгиню Бебутову… «Где вы берете книги?! » Очкарик толком не мог объяснить – ему поручено организовать «досуг» бойцов и командиров, он и организует, а книги таскают ему солдаты из соседнего замка и из какого‑ то ангара. Ангар километрах в десяти, который разыскал Шиперович, был набит ящиками с книгами, и на каждом ящике стоял немецкий штамп: «Минск. Библиотека Академии наук», «Париж. Дом книги…» Шиперович потребовал запереть ангар, поставить охрану и доложил командованию. А в соседнем замке жила старуха, русская эмигрантка, ее муж дружил когда‑ то с известным издателем Гржебиным… «Я просто не знаю, как мне тебя благодарить. Недавно у меня был майор Костелянец, который привез от тебя четыре чудесных подарка, а сегодня появился Миша Матусовский, который привез еще два. Я, конечно, в полном восторге и от самих подарков и от их внешнего вида, который выше похвал. Во всяком случае, благодарность моя к тебе не знает предела, и я тебе пишу уже третье письмо за очень короткий срок… Порадовал меня и Павел Шубин. Он вернулся на днях с Дальнего Востока и привез мне немало редкостей, о которых я мечтал. Ты спрашиваешь о друзьях? Что ж, напишу тебе. Очень я тоскую по моему старому другу Ване Бунину. Рад был бы повидать кое‑ кого из более молодого поколения – например, Соню Прегель. Вообще натуры, настроенные поэтически и склонные к писанию стишков, даже самых посредственных, всегда как‑ то были мне близки. Впрочем, что тебе подробно писать об этом? Ты сам знаешь. Увижусь ли я когда‑ нибудь с Ваней и Соней? Кто же знает. Во всяком случае, мне почему‑ то кажется, что ты бы мог мне в этом помочь хоть слегка…» И снова пишет Тарасенков Шиперовичу в Германию: «Умоляю тебя, если можешь, выясни все насчет Зиночки[27]. Страшно благодарен за Марину Ивановну[28]. Как поживает Ирочка Кнорринг?.. » – Ну, знаешь, эти эмигрантские издания!.. – Но в них нет ничего антисоветского. Да и в письмах я не пишу про книги! Какой‑ то там друг Ваня Бунин. Никому и в голову не придет… – Ну, а что ты морочишь еще голову Шипу какими‑ то Кнорринг и Прегель? Я понимаю, Зинаида Гиппиус – старая русская поэтесса, но ведь эти‑ то, ты сам говоришь, дети эмигрантов, они и России не знают. – От жадности! Хочу все… И потом, нельзя же провести грань – отсюда и досюда… Они русские поэты, пишут по‑ русски. Да и в конце концов, что тут такого! Я занимаюсь поэзией, мне интересно, мне надо знать… Я делаю науку – библиографию!.. – Да, но делаешь ты эту свою науку не благодаря, а вопреки… – вмешивался тесть. – И вообще, все это зряшная работа! Сколько ты убиваешь сил и энергии! Сколько бы ты за это время успел написать… Ну какая может быть в России библиография?! Никогда тебе полностью не издать своей библиографии!.. Впрочем, об этом говорил не только тесть, но и товарищи литераторы часто говорили Тарасенкову о том же. – Ну, доискался наконец, что Кевлич – это псевдоним Пуришкевича? Что Пуришкевич писал под тремя псевдонимами… Зачем?! Все равно ведь вычеркнут! Пуришкевич – монархист, за царя‑ батюшку, и большевиков не любил… – Да, но этот «держиморда», как называл его Ленин, выпускал в перерывах между заседаниями в Думе книги стихов! И этого почти никто не знает. А какая будет находка хотя бы для будущего историка!.. Дать любую цитату из любого стихотворения, и уже не надо ничего прибавлять к характеристике этого тупого, безграмотного «государственного деятеля» царской России! И потом, ведь, во‑ первых, это уже все история! А во‑ вторых, это не рекомендательная библиография, которая пропагандирует книгу, это описательная библиография – она только фиксирует выход книги. Это же справочник… – Да ты меня‑ то не уговаривай! – горячился тесть. – Меня не надо уговаривать. Я все отлично понимаю. Но ведь вычеркнут! А Гиппиус, Мережковский, Георгий Иванов – какая же это будет библиография! Они эмигранты! А Саша Черный? А эмигрантские издания того же Бунина, Цветаевой?! Да ты понимаешь, что половина книг полетит!.. Значит, это будет только избранная библиография поэзии двадцатого века… – Ну, не сегодня же я собираюсь издавать! Сегодня еще переходный период. – А когда будет не переходный?! – «Когда я буду бабушкой – годов через десяточек…» – отшучивался Тарасенков. – А что изменится тогда?! Но доспорить им так и не удалось: тесть умер в 1946 году. Тарасенков – в 1956‑ м. А в 1966‑ м… Сколько раз уже за это время переиздали и Бунина – и в двух «Избранных» даже предисловие Тарасенкова, успел все‑ таки. Умер, заканчивая вступительную статью к поэтическому его сборнику… И книги Цветаевой изданы, и Саша Черный. Мандельштам готовится к изданию. Библиография поэзии XX века. А в Ленинской библиотеке в каталоге Кнорринг Ирина, «Окна на север», – выдают…
Зачем меня девочкой глупой От страшной родимой земли, От голода, тюрем и трупов В двадцатом году увезли!..
Все становится историей, и мы сами, не замечая, уходим в историю. Год за годом… бег времени – и все на местах своих – книги и люди. Но любопытно, даже и в наши дни еще вдруг редакторы‑ библиографы спохватываются: «Надо просмотреть книгу Тарасенкова „Русские поэты XX века“, как бы туда не попали „не те“ имена»!.. Какие «не те» имена?! «Ну, эмигрантская литература там, Кнорринг и другие. Эротические стихи Кузмина, допустим. Монархическая литература – Пуришкевич, например…» Но позвольте, это же не руководство для классных наставниц, а библиографический справочник! А что касается Пуришкевича, то на экранах страны идет фильм «Суд истории», где в главной роли Шульгин… «Ну, все‑ таки как бы потом чего не вышло! Надо вычеркнуть…» И это, так сказать, по личной инициативе, доброжелатели, «спасающие» книгу!.. Но что сделать, если сила инерции зачастую оказывается сильней времени, а перестраховка, говорят, болезнь хроническая… И потом, сказать «нет» легче, за «да» несешь ответственность, а за «нет» – разве что перед лицом истории… Но история – понятие отвлеченное, а главное – отдаленное… А в издательстве, когда десять лет тому назад, после смерти Тарасенкова, туда была представлена рукопись, произошел такой разговор с главным редактором: – Но ведь Анатолий Кузьмич умер накануне Двадцатого съезда… Он не дожил… – сказал тот с сочувствием. – Да… – Но ведь библиография теперь неполная… Вы ведь понимаете, что в ней многих имен не будет хватать. Он ведь не мог знать, что будут реабилитированы, например, такие пролетарские поэты, как Кириллов, Герасимов, Николай Зарудин и другие… – Да. Но они включены в библиографию. Вернее, он их никогда не исключал. Книги их стояли на полках. – То есть как стояли?! – Он говорил, библиография – это наука… Он, видно, просто делал свое дело… – И дома знали? – Нет. Как‑ то не отдавали себе отчета… Узнали об этом, когда позвонили из Гослитиздата и сказали, что собираются издавать книги старых пролетарских поэтов, участников революции – Герасимова, например, члена РСДРП с 1905 года. А текстов нет! Многие стихи не сохранились даже у родственников. Быть может, в библиотеке Тарасенкова… Библиотека помещалась уже на Лаврушинском, в отдельной комнате, специально отведенной под нее, где все стены были от пола до потолка застроены шкафами. И все нужные книги были обнаружены… Они стояли по алфавиту под стеклом в ярких ситцевых переплетах. Тарасенков переплетал сам. – А где же станок, пресс и все прочее? – обычный вопрос, когда кто‑ нибудь заходил впервые.
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|