Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

М. Белкина 4 страница




Станок – письменный стол. Пресс – энциклопедия. «Все прочее» – кусок клеенки, как скатерть‑ самобранку, – на письменный стол. На клеенку – деревянная колотушка, докторские ножницы, ланцет, сапожный нож, иголки, бобина с нитками, столярный клей.

– Опять кто‑ то брал мои иголки! Ну когда же в доме кто‑ нибудь наконец научится трепать хвостики?!

«Трепать хвостики» – одна из переплетных операций. Их много, этих переплетных операций. Сначала книга расшивается. Потом со страниц счищается клей. Осторожно, ланцетом. Это сложная операция. Это никому не доверяется. Можно вместе с клеем содрать и кусок бумаги. Потом эти странички, сложенные тетрадкой, сшиваются заново. Это тоже никому не доверяется. Можно сшить не в той последовательности, перепутать страницы. Это сам. Сам никогда ничего не спутает, не испортит. Очень быстро, точно работают руки. Разговаривает, читает стихи. Всегда кто‑ нибудь есть.

– Ничего, если я буду переплетать?..

И к концу вечера по всей комнате, распластав белые форзацы, сохнут книги. Уже сшитые, с промазанными столярным клеем корешками, с торчащими веревочными хвостиками. На каждой книге четыре хвостика – по два с каждой стороны. Когда сшивают страницы, их пришивают к кускам веревки, наверху и внизу книги, от этих веревок и торчат хвостики. Эти‑ то хвостики и надо «трепать». Сапожным ножом, подложив под них фанерку. Надо сделать их совсем тонкими, плоскими. Когда потом их будут наклеивать на крышку переплета, а сверху накрывать форзацем, они не должны быть заметны. «Трепать хвостики» – это тоже не такая уж простая операция. Можно так «растрепать» хвостики, что от них ничего и не останется, и наклеивать будет нечего. А можно и «недорастрепать»… Но это все еще только полуфабрикаты. Книгу еще надо «одеть». Еще надо выбрать одежду.

– Как ты думаешь, холст к Ходасевичу подойдет?

Холст, ситец, дерматин, бумага для форзацев – это все трудно добыть. Это только в последние годы просто: зашел в магазин и сразу купил, разве только в очереди зашумят: долго выбирает! Куда столько? Зачем по полметра, по четверть метра? Кукольный театр, что ли?!.. Бумагу для форзацев – если хотел, чтобы не белая, – научился делать сам. В таз с водой выливал краску, разведенную в бензине. По воде шли радужные разводы, и тогда быстро на поверхность воды клался лист бумаги. Бумага становилась «мраморная». Но опять задача – нужны два одинаковых форзаца: один в начале книги, другой в конце. А два совершенно одинаковых не получалось. Даже если вдвоем, сразу опускать один лист за другим – разводы разные! Ну, а ситец, холст – это знакомые приносили дань лоскутами.

– Как ты могла купить себе на платье в обрез? Ну хотя бы на один переплет. Ты скоро сносишь эту кофту? Только, пожалуйста, не выгорай ее…

Как‑ то ему подарили новую цыганскую юбку из синего французского ситца в цветах. По тем временам это был поистине царский подарок.

– Ну что ты смотришь так на юбку! Это бессовестно с твоей стороны. У меня Гумилев раздетый.

И тут же всю раскроил докторскими ножницами. И даже на те книги, которые еще не нашел, которые еще только записаны в дезидерате… Но «одеть» книгу – это еще тоже не конец, это еще не значит, что книгу можно поставить на полку. Переплет безымянный, на переплете еще нет ни названия книги, ни автора. Теперь из переплетного цеха книга поступает в оформительский цех… Оформительский цех – это Борис Германович Закс!

– Как, ты уже опять приготовил?! Да я у тебя только в субботу был до двух часов ночи! Хорошо. Приду. Только учти – пять книг, и не больше!

– Десять.

– Я сказал – пять книг и три стихотворения. Только три!

– Десять книг и пять стихотворений. По рукам?..

– Нет. Я сказал: пять и три! И никаких тебе поблажек не будет!

– Ну хорошо, пусть по‑ твоему…

Это по телефону. А вечером, входя в комнату и видя приготовленные груды книг на столе:

– Ты с ума сошел! И это я все должен сделать?..

– Да нет же, это тебе на выбор – любые! Мы будем делать надписи в четыре руки.

– В двенадцать я уйду, ты как хочешь! И корешки надписывать не буду. Ну зачем ты переплел эту книгу в ситец, да еще в такой цветастый? Надо было бы в полоску или лучше холст… Оставь книги, не трогай! Опять только намажешь… Давай сюда. Зачем ты писал моим пером, после тебя нельзя работать, ты слишком нажимаешь…

И тушью тонкие рисунки на холсте, на дерматине. Нарвские ворота и перед ними надолбы, проволочные заграждения. Сабля, онегинский пистолет, брошенные на землю. Корабли на рейде. Оловянные солдатики под ружьем у палатки посреди пустыни на обложке переводов Киплинга… Теперь, когда берешь эти книги с полок, переплеты и рисунки на них уже чуть стерлись от долгого стояния, от слишком тесного стояния в соседстве друг с другом… И по первому взгляду даже трудно определить, сделан ли рисунок от руки или же отпечатан типографским способом… Переплеты твердые. Переплеты мягкие. Переплеты с накладными корешками, с врезанными углами. Переплеты‑ папки, куда просто вкладывалась книга… Тысяча переплетов! Тарасенков успевал переплетать не только для своей библиотеки: во многих московских квартирах, да и в Ленинграде тоже стоят книги, переплетенные им. «Как, у вас стихи в таком виде?! Я переплету вам…» Еще в детдоме переплетал и вышел из детдома с профессией переплетчика.

К переплетному ремеслу его относились всяко. Исаковский даже в шутку стихи написал:

 

В свои шкафы вы взять готовы всякого,

Но отношенье к нам не одинаково:

Одних вы так и этак величаете,

Других же к переплету назначаете;

Вы лично сами тех переплетаете,

Кого совсем отжившими считаете.

И потому – хоть ткань у вас добротная –

Меня пугает ваша переплетная…

 

Одна московская библиоманка, собирательница книг XVIII–XIX веков, кричала как‑ то на Тарасенкова:

– Вы варвар! Вы преступник! Как можно переплетать книгу! Книга должна оставаться в своем первозданном состоянии, в каком она вышла из типографии! Даже если книга не разрезана, книгу нельзя разрезать!

А в Союзе писателей, во время проработок, с трибуны:

– Этот эстет Тарасенков с любовью переплетает – кого бы вы думали? – Ахматову, Мандельштама…

И когда тот с трибуны проходит мимо, чтобы сесть на свое место, – Тарасенков ему:

– Тебя я, между прочим, тоже переплетаю…

Да, собирание книг – не профессия. Тарасенков был критик. Много печатался – статьи, рецензии, книги. Главным образом – о поэзии, о поэтах. Были удачи. Были неудачи. Заслуженные победы. Обидные поражения. Были свои «ошибки». Были и ошибки своего времени… И быть может, главной его ошибкой было то, что ему приходилось признавать эти свои «ошибки»… Но касаться литературной его деятельности – значит касаться всего течения литературного процесса, всей общественно‑ политической жизни страны того периода. А это не входит в задачи данного очерка. Это всего только рассказ о том, как Тарасенков собирал книги и для чего он собирал книги… Его жизнь и творческая работа протекали в трудные годы, удаленные от нас не столько течением времени, сколько ходом исторических событий…

Когда он умер, позвонил Фадеев, из Барвихи, кажется. Было плохо слышно. В трубке трещало. Фадеев говорил, что он потрясен смертью Тарасенкова. Он знал, что тот болен, но не думал, что так все быстро обернется. Он вспоминал Тарасенкова мальчишкой, когда они оба были еще в МАППе, когда позже создавали Союз писателей… Говорил много добрых слов. И его суховатый, чуть захлебывающийся голос то бился в самое ухо, то уходил и совсем терялся.

– Да, мы оба были с Толей дети одного века… – кричал он с того конца провода, – продукт эпохи… – И показалось, что сквозь треск и гул проводов донесся вдруг короткий и столь характерный фадеевский смешок. …Продукт эпохи…

Собирание книг, библиография поэзии XX века, которой занимался Тарасенков, были не главным его занятием в жизни. Но в этой своей работе он был всегда самим собой, делал, что считал нужным, как считал нужным, последовательно, до конца, несмотря ни на что… И теперь, спустя десять лет после его смерти, когда наконец вышел его библиографический труд, – это не главное вдруг оказалось главным! Работа оказалась не сброшенной с круга времени. Но умер он, не сознавая, не понимая этого, тоскуя о той «главной книге», которую не написал, которую не знал еще…

«Главная книга должна, мне кажется, начаться с самого детства, с истоков…» – писала Ольга Берггольц. Наверное, так… Наверное, и его «главная книга» началась еще с детства, с Сухаревского рынка, когда мальчишкой он бегал в школу на Садово‑ Спасскую, мимо книжных развалов, мимо книг, наваленных на брезенте, у палисадников, прямо на тротуаре…

Горит камин… Его растапливают не часто. Только когда уж очень лютая стужа. Или когда хочется порадовать гостя огнем. Камин в Москве – редкость. Но камин – хлопотно. Надо бежать по улице, во двор, в ту половину дома, от которой отделена квартира, открывать трубу, – заслонка осталась там, в коридоре. Открывать трубу – обязанность Тарасенкова. Он ушел. Слышно, как за стеной он расставляет лестницу. Слышны голоса. Сейчас загремит чугунными блинами и крикнет в открытую трубу, вниз, в камин, или засвистит. Тогда можно будет плеснуть из пузырька керосином на поленья и поджечь бумагу. Но сигнала не подает. Голоса смолкли. Десять, пятнадцать, двадцать минут, полчаса… Тарасенкова нет. Приходится снаряжать «спасательную» экспедицию. Тарасенков обнаружен в чулане, на черной лестнице. Там застекленная галерея, как в пьесах Островского. Чуланы. Чуланчики. Скрипучие дубовые ступени на чердак. Деревянные лари, в которых когда‑ то хранилась мука. Тарасенков залез в такой ларь и роется в каком‑ то барахле. Убогонькая Саша светит ему свечкой.

– Понимаешь, забыл взять газету. Попросил у тети Саши, чтобы не вывозиться в саже, а она мне дала стихи!.. Страницы из книги! И как это мне раньше в голову не пришло, что тут могут быть книги!

– Ну какие тут книги, кроме «Будильника» и «Невы».

– Да нет же, это когда владелец дома Иван Сергеевич торговал на Смоленском рынке, после революции, когда его раскулачили как гробовщика, он покупал книги на вес, для обертки… Ты погляди, что я выкопал! Даже в дезидерате не значится!..

«В дезидерате не значится…» – это особенно ценно!

В дезидерате не значится, – значит, и в Книжной летописи не значится. И ни в каких каталогах не значится. Значит, проскочила мимо библиографов, не заметили. Затерялась… Значит, это его, Тарасенкова, открытие.

Дезидерата – картотека… Дезидерат много. Для себя, для «личных представителей», для друзей, которые едут в командировки в города, где нет «личных представителей». Дезидераты вечно перебеляются, переписываются. Дезидераты стареют… Сколько переписал, перебелил этих дезидерат! Первая – в школьной тетрадке, когда ему было шестнадцать лет, в 1925 году. Последняя – тридцать лет спустя. 1955 год, в мае…

– Две тысячи семьсот названий… Еще две тысячи семьсот книг надо разыскать!..

– Это те, которые в дезидерате, а те, которых нет в ней?

– Ну, теперь это уже единицы! Теперь совсем редко… А были годы, когда просто брало отчаяние: одну книгу на полку – десять в дезидерату. И чем дальше в лес, тем больше дров. Чем больше книг я приобретал, тем толще становилась дезидерата! Казалось, она никогда не похудеет… Казалось, никогда не собрать… А теперь собрал почти все… почти… Ну хорошо, округлим, – для ровного счета еще осталось три тысячи. Три тысячи книг. И тогда все! Сколько на это надо лет? Если бы еще прожить лет десять!.. Ну, не десять, ну хотя бы до пятидесяти дожить, хотя бы еще четыре года. Тогда бы, может, успел… Успею или не успею…

Из последней дезидераты успел вычеркнуть 186 книг. 186 поставил на полку. 186 синих линий на карточках, и карточка обратно опущена в ящик с картотекой… Картотека всегда в единственном экземпляре. Все, что есть, все, чего нет, все на карточках.

Не рассыпьте! Не передвигайте ящики!.. Только, пожалуйста, когда будет уборка, не трогайте картотеку!

И 26 июня 1941 года, уходя на фронт:

– Библиотеку, конечно, вряд ли удастся сохранить… Но если можешь, сохрани картотеку… Восстановить ее уже будет невозможно. Не хватит времени и сил…

В июле, когда начались бомбежки, картотеку всю ссыпали в наволочку, завязали – и к окну на подоконник. Все носильные вещи, все ценное увязали в узлы – и узлы у окон, как в деревне, когда в конце улицы пожар. Как и во всех домах на Конюшках. Конюшки деревянные – горючие…

«Не мучь себя библиотекой! Мне все равно. Клянусь тебе, все равно!.. Лишь бы уцелели вы…» – письмо Тарасенкова с фронта. Но если Тарасенкову в те первые месяцы войны было все равно, то тут, в Москве, как раз наоборот – спасти! Во что бы то ни стало спасти!..

Очень страшно горела Книжная палата, одно из красивейших зданий Москвы начала XIX века. Ночью. Уже сорвана крыша. Горят, готовые рухнуть, стропила. Пламя мечется, кидается на деревья, стелется по земле… Но стеклянная галерея еще не горит, только, охваченная вся огненным светом изнутри откуда‑ то, явлена взору в целостности своей, в мельчайшей подробности… Стеллажи – книга к книге, и каждый корешок виден отдельно. Лесенка у стеллажа – и каждая ступенька отчетливо в глаза. Ящики с картотекой… Все на месте, не тронуто огнем, нигде ни одного языка пламени, все в сохранности своей, недвижимости, как отпечатано… Огонь не вовне еще, но внутри уже. Внутри стен, стеллажей, внутри книг… И все лишено уже вещественности своей, земной плоти – одна оболочка! Никто уже, ничто уже не может спасти. Счет идет на секунды. Еще секунда, еще… Взрыв огня! И все рухнуло в пламени, распалось… И вдруг вопль: «Книги!.. » Из огня, из туго набитых стеллажей в ночное небо выстреливают книги… Не горящие – огневые! И там, под самыми звездами, раскрываются… И ветер шевелит огневыми страницами, и на страницах видны даже черные прочерки строк… Мгновение… горстка искр, осыпалась вниз… А в небо еще книги, еще… И потом, фейерверком, огневые листки – картотека!..

И тогда в тот же день я решила обратиться в Ленинскую библиотеку. Говорили, что ее эвакуируют в надежное место, где особые, бетонированные хранилища – ни фугаска не возьмет, ни огонь… В вестибюле – ящики, книги в ящиках, штабеля ящиков. Ящики куда‑ то уносят, ящики откуда‑ то вносят, грузят на тележки. Директор на ходу в кабинете, в защитном кителе, в сапогах, орет:

– Да вы что, все с ума посходили?! Что у меня, богадельня?! Так я и буду заниматься частными библиотеками! Академики звонят, писатели!!.. Ну и что? Умели кататься, умейте и саночки возить! Сами и спасайте… С меня и государственного добра хватит!

– Но… библиотека Тарасенкова. А он сам на фронте…

– Что? Тарасенков?! Поэзия двадцатого века! С этого бы и начинали… Три грузовика хватит? Завтра в семь утра… Чтобы успеть до бомбежки. Упаковщиков нет. Все на фронте. Сами будете паковать…

– Хорошо… Но надо сначала соглашение, что ли, подписать… Как‑ то оформить. Чтобы, когда Тарасенков вернется с фронта… Ну, словом, после победы, после войны, чтобы обратно ему вернули библиотеку. Он будет пополнять ее… Ну, а потом, после своей смерти, завещает, чтобы ее передали целиком Ленинской библиотеке уже навечно…

– Вы думаете, ваш Тарасенков уцелеет?! Вы что, до сих пор еще не поняли, что такое война? И его не будет, и вас всех не будет…

– Ну, тогда пусть и библиотеки не будет…

– То есть как это библиотеки не будет?! Такая библиотека должна быть достоянием государства, народа! Вы рассуждаете не по‑ большевистски!

– А вы не по‑ людски!

За пол‑ литра в домоуправлении – управдом уходил на фронт – добыли три листа кровельного железа. В подполье в землю зарыли оцинкованное корыто и таз и самые ценные, по своему разумению конечно, книги опустили в них и сверху накрыли листами железа… Картотеку в наволочке увезли с собой в эвакуацию в Ташкент, 13 октября. А дезидерата так всю войну и пробыла с Тарасенковым! Когда уходил, сунул в портфель полотенце, бритву, блокноты, дезидерату в задний карман брюк.

– На фронт дезидерату?! Зачем??

– Ну, если бы мы могли ответить на все «зачем» и «почему». Не знаю. Привычка. Пусть будет…

Очень торопился – боялся не успеть, как в финскую, – товарищи ушли на фронт, а его заставили работать в редакции – некому было делать журнал… На четвертый день войны уехал… Но, впрочем, здесь можно предоставить слово ему самому. Вот отрывки из его письма, которое он писал 8 января 1944 года Евгении Александровне Таратута:

«Милая Женя, почему‑ то твое письмо шло ко мне больше месяца, я уж совсем разуверился в том, что получу его! (Точки в нашей редакционной машинке нет, и потому она везде будет заменяться знаком восклицания! )

Попробую ответить на вопрос о том, что со мной происходило за эти два с половиной года войны!

Я уехал из Москвы 26 июня 1941 года, на четвертый день войны, офицером флота, попал сразу в Таллин и был назначен там редактором газеты! Это были страшные и горячие дни, когда армия отступала!

В последних днях августа – уличные бои в городе, пожары, эвакуация под носом у немцев и т! д! Ты, вероятно, слышала о так называемом таллинском походе из Таллина в Кронштадт! Посреди пути я два часа купался в море в кителе, брюках, без помощи даже спасательного круга или доски, традиционно описанной во всех морских приключенческих романах! Но Даниэль Дефо не учел „мессершмиттов“, летающих над тобой и поливающих тебя, беспомощно барахтающегося на волнах, из пулеметов! Не предусмотрел Дефо также, что берегов не видно, да если бы и были видны, это ни к чему, ибо все равно они заняты противником! Однако старик был прав в том, что все же можно спастись, причем спастись в последние секунды, как в кинокартине, когда скачут на помощь погибающим партизанам лихие кони! Вместо коня здесь был небольшой катер, внезапно вынырнувший из вечерних сумерек и подобравший раба божия Анатолия на свой борт! Оный катер приволок меня к другому большому кораблю, и на нем я потопал дальше! Что это было – описать невозможно! Повторяю, в ту пору у немцев авиации было дикое количество! Около полутора суток на нас непрерывно пикировали и бросали бомбы! А кругом вода! И сознание, что второй раз уже не выплыть! Однако, как ни странно, „все обошлось“, и вскоре мы входили на кронштадтский рейд! Правда, нас постигло маленькое разочарование! Мы думали, что Ленинград еще тыловой город, а он был весь опоясан кольцом пожаров, блокада уже замыкалась! Через пять дней после моего прибытия в Ленинград кольцо замкнулось, начались бомбежки и артобстрелы города, а потом и все прелести блокады!

Ну, что же о себе в этом черном и смутном мире смерти? Было ощущение неповторимости переживаемого, вспоминалась „Нумансия“ Сервантеса, только было страшней, чем описано там, было очень суровое братство людей, гордость, дикий голодный быт без воды, тепла, еды, весь во льду, в снегах, в грохоте взрывов, а потом наступили дни, когда все вообще замерло, вплоть до радио и телефона, и казалось, что описанное Дантом – сущие пустяки!

Не могу похвастаться, что было хорошо на душе, но, знаешь, в какой‑ нибудь Ташкент или Новосибирск не хотелось, хотелось до конца досмотреть эту чисто шекспировскую постановку! В ней не было быта, хотя было очень много бытовых подробностей, она была очень высокая по своему внутреннему музыкальному, лирическому напряжению, и, вероятно, это придавало силы переносить все!

Очень родным человеком стал за эти дни Вишневский, который показал себя изумительным другом, товарищем, с которым мы делились последней корочкой хлеба, который на собственном примере оправдал все свои громкие довоенные слова, который все тяготы перенес на основе закона равенства и полной демократии!

Вот что было величественно в ленинградской блокаде – это именно равенство, напоминавшее 1918 год, коммуну, или „Северные рассказы“ Лондона!

Сейчас все иное даже в Ленинграде, но в те месяцы, неповторимые и удивительные, оно было по‑ другому, именно такое, как я говорю!

Ты пишешь: „В Москве люди страшно разобщены дальностью расстояний, трудностями транспорта, быта, темнотой“!

По‑ моему, ты не права! Я увидел это разобщение очень реально, но только в ином причина! Пример: твой „друг“ Венгров официально, от имени военной комиссии ССП спрашивал меня, заполняя какую‑ то грандиозную анкету и вводя в бессмертие! Один из вопросов:

„Создали ли вы, Анатолий Кузьмич, такие произведения, которые оказали непосредственное влияние на ход боевых операций? Ну, например, не написали ли вы такого стихотворения, после которого был утоплен вражеский корабль или было убито определенное количество немцев? “

Таких вопросов, по‑ моему, не задали бы мне и на Луне!..

Я очень постарел, устал, но так же, как и раньше, люблю книги и даже в самые черные ленинградские дни покупал новинки (удивительно – они продолжали, хотя и в очень скромных масштабах, выходить) и пересылал их в Москву, пополняя ими библиотеку! Ты‑ то меня поймешь!

Библиотека моя до сих пор в сохранности, только Маша продала в тяжкую минуту жизни несколько собраний сочинений классиков (Белинский, Чернышевский, Добролюбов, Шиллер, Тургенев и другие, менее любимые), да пожгли комплекты „Литгазеты“! А все остальное цело! Так было приятно это видеть! »

А в декабре 1942 года на Ладоге был такой эпизод: Тарасенков был командирован на несколько дней в Москву. Грузовик, который возил грузы в Кабону и попал накануне под бомбежку, не смог доставить его в Волхов, откуда ходили поезда в Вологду, хотя путь этот и беспрерывно бомбили. Даже до шлагбаума, где можно было поймать попутку, грузовик не довез. Пришлось метров пятьсот идти открытым полем сквозь буран. Было темно. Ничего не видно. Мело. И еще в довершение оторвалась ручка от чемодана. У него было два чемодана. Один с консервами, выданными по аттестату. Свои и чужие, больше чужих. Банки сгущенки, тушенка, куски мыла и к ним нитками, обрывками бинтов привязаны письма, сложенные треугольниками: «с фронтовым приветом». В другом чемодане книги. От чемодана с книгами и оторвалась ручка. С «мясом» вырвалась. Ничего нельзя сделать, только тащить чемодан, обхватив его обеими руками. Но тогда бросить чемодан с консервами… А он по опыту Ленинграда хорошо понимал, что значит в пустой, нетопленной московской квартире вручить кому‑ то это «с фронтовым приветом…». Ну, а что касается книг… Он хватает чемодан с книгами и делает десять шагов вперед. Ровно десять. Опускает чемодан и назад. Десять шагов… Поднимает чемодан с консервами. Десять шагов вперед… Натыкается в темноте на чемодан с книгами. Теперь от чемодана с книгами десять шагов. Ставит чемодан с консервами и назад десять шагов за книгами… Если взять чуть левей или чуть правей – проскочит, и не разыщешь тогда уж никаких чемоданов в этой кромешной тьме и метели… А в Волхове у железнодорожных путей, в груде тулупов, двумя ремнями – один свой, другой дал кто‑ то из бойцов, которые везли тулупы на передовую, – стянул чемодан. И, конечно, показывал книги. Метель улеглась. Книги клали прямо на снег, чтобы лучше разглядеть.

– «Гангутцы», – говорит Тарасенков и вынимает из чемодана книгу. На ней силуэты матросов, бегущих в штыковую атаку. – Книг этих, может быть, и осталось в мире только два‑ три экземпляра… Кто‑ то захватил с собой в полевой сумке или в кармане, когда уходил с Ханко… Удивительно, что этот героический гарнизон не только держался столько месяцев на камнях, на клочке земли, когда все вокруг уже было занято немцами и финнами на тысячи километров… но даже и книги издавал… Обратите внимание на иллюстрации. Это рисовал молодой художник Боря Пророков. Не знаю, уцелел он или нет… Говорили, корабль, на котором он уходил с Ханко, был потоплен… Мы с ним вместе играли в теннис в последнее мирное воскресенье в Останкине…

Теперь на снег ложатся пасьянсом крохотные книжечки, величиной с игральные карты, изданные на газетной бумаге. «Отстоим Ленинград», «Мы из Кронштадта», «Соколы Балтики»… Тринадцать книжечек. Тарасенков объясняет, что изданы они были в самые суровые, самые трудные месяцы блокады в Ленинграде… Он так хотел, чтобы книжки эти попали в его библиотеку на Конюшки, и так не надеялся, что у него в Ленинграде они уцелеют. Он посылал их с оказией и бандеролью в Москву на Конюшки, в пустую, заколоченную квартиру, и в Ташкент. До Ташкента дошло только четыре, до Москвы не дошли…

– С товарищем Демьяном Бедным мы знакомы, – говорит боец, беря книгу из чемодана. – Товарища Демьяна Бедного мы проходили, а вот товарища Бунина не знаю, не читал.

– О, я вам завидую, что вы будете читать его первый раз! Это замечательный русский писатель… После войны мы издадим его массовым тиражом!..

Эта вечная тарасенковская присказка – «после войны»! Он был уверен, что сумеет сразу издать все, о чем мечтал, что считал нужным издать, лишь стоит только отгреметь пушкам…

– Товарищ капитан, давайте‑ ка приберем ваши книжечки от греха подальше… Летит…

Пролетел. Бомбит Волхов… Волхов и без того весь разбомблен. Жители эвакуированы. Только железнодорожники, воинские части и работники Волховской ГЭС, но они почти все в землянках… Посреди разбомбленного города, посреди развалин целехонькая, нетронутая Волховская ГЭС работает в полную мощь. Немцы все еще не оставляют надежды занять город – и дом специалистов, многоэтажное здание, не бомбят, оставили для себя. Высится нетронутое, только стекла выбиты взрывной волной… В этом доме и пришлось заночевать. В нижнем этаже дверь в квартиру была сорвана. Тарасенков осветил фонариком.

– Что ты делаешь, свет!

– Окна забиты фанерой…

Пустая комната. Битые стекла под ногами.

– Книги! – это, конечно, вопль Тарасенкова.

И он уже у книжного стеллажа. Освещает фонариком. Сдувает с книг пыль. Берет в руки. Мирная его привычка – обязательно дотронуться до книги, подержать в руках, полистать… Это так раздражало многих знакомых и друзей. «Поставь книгу на место. Не трогай книги. Ну неужели ты не можешь посидеть спокойно минуту!.. » И он обескураживающе: «Не могу…» И теперь, в этой чужой квартире, посреди разбитого Волхова…

– О господи! Тебя ничего не переделает, даже война!

– А может быть, меня и не надо переделывать… Блок, Тютчев… малая библиотечка…

 

Счастлив, кто посетил сей мир

В его минуты роковые:

Его призвали всеблагие

Как собеседника на пир…

 

Собеседники… соплеменники… современники…

Сколько их ушло уже! Только книги на полках. Одни мертвым грузом, кирпичи… Хотя при жизни их авторов собрания сочинений, миллионные тиражи, монографии, эпитеты всех степеней возвеличивания, – молчат… Другие, кому при жизни ничего, разве только сознание правоты своей, – говорят! Собеседники… соплеменники… современники

 

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...