Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

В Альпийских долинах




Эйнштейн, нашедший теоретический ключ к физическим экспериментам конца девятнадцатого века, нанес уничтожающий удар кантианской гносеологии, однако к самому Канту относился даже с симпатией. Может быть, его привлекала стройность и добросовестность той гигантской логической конструкции «комбината познания», которую создал кенигсбергский мудрец. Может быть, как пишет Б. Г. Кузнецов в своей интереснейшей книге об Эйнштейне, «чтение Канта доставляло Эйнштейну живейшее эстетическое удовлетворение… От работ Канта действительно веет духом Германии – страны Лессинга, Шиллера и Моцарта, так резко контрастирующим с духом Бисмарка…».

Ленин, сурово осудивший Канта с позиций философско‑ исторических, не питал, как мне кажется, добрых чувств к господину профессору. Помимо того, что кантианство от считал «старым хламом» и даже именовал «трупом», самого Канта он аттестовал как философа «более мелкого» по сравнению с Гегелем.

В «Философских тетрадях» Ленин присоединяется к ядовитым критическим замечаниям Гегеля о Канте, даже выписывает их с сочувственными пометками и значками.

О эти пометки и значки! Эти поля ленинских философских тетрадей! Если можно учиться быть убежденным, если можно перенять научную страстность – вот он, учебник. И какой увлекательный!

 

 

* * *

 

1914–1916 годы. Берн. Между Берном и Россией – зона войны. Это – прочная изоляция: траншея, огонь, кровь… Связь – через Стокгольм. Газета «Речь» шла из России почти месяц.

С первых дней, едва устроились, началась политическая работа величайшей трудности. Надо было распространить на свете идею, которая в первые годы войны многим казалась странной и даже опасной: превращение войны империалистической в войну гражданскую. Надо было победить шовинизм в социал‑ демократических кругах, то есть победить Каутского, Плеханова, Троцкого, Вандервельде, Ледебура, Мартова, центристов и социал‑ шовинистов разных стран и разных оттенков.

«Вот она, судьба моя. Одна боевая кампания за другой – против политических глупостей, пошлостей, оппортунизма и т. д.

Это с 1893 года. И ненависть пошляков из‑ за этого. Ну, а я все же не променял бы сей судьбы на „мир“ с пошляками».

Эти строки – редкие для Ленина. «Вот она, судьба моя…» Кажется, никогда он не писал о своей личной судьбе. Но поистине ему приходилось трудно в эти годы. Трудно в материальном отношении, сверхтрудно в моральном.

Без аппарата, без денег, на чужбине надо было организовать единство левых через границы, пылавшие боями…

Рефератные поездки по Швейцарии, дискуссии, выступления, полемика, редактирование ЦО, подготовка конференций и переписка, переписка…

Как он только справляется со всем!

Именно в эти годы открылось новое в истории коммунизма – подготовка к вооруженному свержению капитализма и к взятию власти. И открывал новое Ленин.

…Статьи оперативные, и статьи для энциклопедии, и собирание материалов к фундаментальным работам, и переписка, переписка…

Казалось бы, ни минуты покоя!

«Мы живем ничего себе, тихо, мирно в сонном Берне. Хороши здесь библиотеки, и я устроился недурно в смысле пользования книгами. Приятно даже почитать – после периода ежедневной газетной работы…»

Это писано через пять дней после того, как был закончен конспект «Науки логики» Гегеля. Начат был конспект, вероятно, в первой половине сентября. Около трех месяцев – и 115 страниц «конспекта», который составляет, в сущности, самостоятельный философский труд о диалектике. Как известно, «Наука логики» – самый сложный по изложению трактат этого философа, популяризаторские способности которого можно оценить крупной величиной со знаком минус. Ленин читал его на немецком языке, делал выписки, зачастую переводя на русский, и нередко переводил еще с этого русского гегелевского на русский человеческий.

По‑ видимому, это и называлось «приятно почитать»!

Приятно поиграть пудовой гирькой!

И все‑ таки это было действительно приятно, ибо это была его стихия – книги, наука.

Ленин любил горы и книги.

Я не имею права воображать его душевную жизнь. Это так же безвкусно, как фантазировать его жесты или его внешность, выдумывать его разговоры (вроде: «Ленин быстрым шагом прошелся по кабинету и сказал… письмо к Коллонтай…»). Но мне кажется, можно научно доказать, что он любил процесс познавания, ему нравилась тишина библиотек, как тишина гор, он любил вгрызаться в текст, в материал; вероятно, исследование доставляло ему радость – настолько свободно рождались ассоциации, настолько ярко возникали сопоставления, настолько быстро и точно формулировались выводы… Пока я прополз бы через страницу текста, он бы пролетел сквозь целую главу, оставляя сверкающие реплики и целые абзацы, уже почти готовые для философского сочинения.

Он любил книги и горы, и в горах звуки рояля и альпийские розы, и еще дискуссии о том, какой гриб ядовитый, а какой хороший, – «и мы так азартно спорили, определяя сорта, что можно было подумать – дело идет о какой‑ нибудь принципиальной резолюции».

 

 

* * *

 

Журналистская привычка к тривиальности толкает меня написать, что в 1914–1916 годах в Берне Ленин идейно вооружался, когда работал над Гегелем. Вероятно, это даже верно. Действительно, глубокое понимание диалектики было оружием в дальнейшей деятельности Ленина. Однако согласился бы сам Владимир Ильич на этот термин там, в Берне? Мне кажется, нет. И не только потому, что он, как антибюрократический человек, терпеть не мог фразности, но прежде всего потому, что, пожалуй, не хотел бы называть вооружением свою постоянную и, вероятно, любимую им потребность доискаться истины.

Нелепо было бы ставить вопрос о том, кто он был прежде всего – ученый или политический деятель. Прежде всего он был и тем и другим одновременно, и в этом его отличие от подавляющего большинства всех других политических деятелей истории. Он обладал специфическими чертами крупного научного работника – поразительной усидчивостью, точностью в работе над источниками, объективностью в понимании материалов, полной независимостью от личных симпатий, от личных интересов, знанием главных европейских языков, разработанной техникой обращения с материалами, систематическим правовым образованием, опытом ясного и точного изложения, не говоря уже о широком знании своего предмета и страстной любви к нему.

Я думаю, что изучать было его страстью не меньшей, чем революционная борьба. У него всегда было так: только наступает тюремное заключение или ссылка – он за книги. Вспомнить хотя бы Шушенское, куда к нему на тогдашний край света шли и шли посылки с литературой. Или тюрьму, где он, чередуя темы научных работ и научную работу с гимнастикой, проворачивал огромный печатный материал и сам писал массу, да еще симпатическими чернилами – молоком, время от времени съедая «чернильницы», которые делал из хлебного мякиша: едва появится начальство, он и съест «чернильницу»! Я. Генецкий вспоминает об аресте Ленина в 1914 году в Поронине. Во время свидания «Ильич сказал нам, что чувствует себя вполне хорошо, много читает, просил прислать целую кучу книг». Арест был нелеп, тюремная камера гнусно грязная, железная койка была покрыта черт знает чем, Ленин обвинен в мерзейшей мерзости – в военном шпионаже, да еще в пользу царя! Словом, было от чего волноваться.

А ему нужны были книги. Целая куча книг!

…Наклонный, вероятно очень скорый, но очень разборчивый почерк. (Луначарский вспоминал: «Пишет он чрезвычайно быстро». ) Видно, что мысли опережают руку. Однако и рука тренирована для скорописи. Это – вязь, когда перо не отрывается от бумаги, пока не окончено слово: так скорее. Это – три скорости писания, в зависимости от обстоятельств, и в последней скорости часто пропускаются гласные, приходят на помощь почти стенографические значки, греческая «сигма» заменяет местоимение «этот», математические знаки заменяют слова «меньше», «больше», многие буквы имеют два начертания – где как скорее…

…Щедро выписанные цитаты на русском и немецком языках…

…Точные ссылки на источники…

…Переброски мысли на другие страницы…

А на полях…

На полях – значки, реплики, восклицания, знаки вопроса, буквы сокращенных латинских выражений, отчеркивающие линии – волнистые, двойные, тройные… Как будто тут, на странице, идет бурная дискуссия или проводится какой‑ то решающий опыт, рождается – тут, на странице, – открытие!

Следишь за кипящим строительством мысли и входишь в жизнь этого мозга, входишь до того, что даже возникает неловкость: имею ли я право наблюдать этот интимный мыслительный процесс так близко, как будто подглядываю и подслушиваю? Ведь написанное не предназначалось для других, и ведь я не исследователь, а скорее поэт, и хорошо ли, что я внедряюсь в это движение умственной страсти, в эти переживания мозга другого человека, который совсем не имел в виду мое присутствие?

Конечно, это риторический вопрос, но он удобен для того, чтобы как‑ то передать неакадемичность, взволнованность того, что лежит передо мною на столе. Живая человеческая душа, пульсация познания! Почему мы так удивительно не умеем показать ум в его работе? Ведь как прекрасно это, особенно когда ум принадлежит гению!

Эта бумага, над которой нависала голова Ленина, по которой летала его короткопалая сильная рука, эта бумага горяча. Наукой не открыты еще излучения мысли, но тетрадь излучает! Полная прикосновений его духовной силы, она отдает ее обратно в пространство с такой мощью и с такой точностью, что, кажется, из атомов воздуха воссоздает его лицо, его плечи над собой.

Читайте поля ленинских тетрадей! Поля урожаев мысли, поля идейных сражений!

Есть особый вид реплик в философских тетрадях Ленина, это, так сказать, восклицания, которые он не мог сдержать…

«Ха‑ ха! Боится! » (о Гегеле);

«Попался, идеалист! » (о нем же);

«Ха‑ ха» (без объяснений, но явно осудительно);

«Ха‑ ха» (без объяснений, но явно сочувственно);

«Метко! »

«Наивно! »

«Проговорился насчет реализма! »

«Трусливая увертка от материализма! »

И – жирная черта: гнева? И – две жирные черты: опровергнуть?! И волнистая линия: обдумать?! И – вопросительный знак, выгнувшийся, как будто готовящийся ударить клювом…

Более полувека прошло с тех пор, как писано это в Берне. Касается это вещей абстрактнейших, сложнейших. Но увлеченность, и яркость мысли, и страстность отношения к идеям, и смелость сопоставлений, и горячая убежденность в истинной философии, и веселость духа – все заставляет вас трепетать и переживать давнее прошлое, как если бы вы были рядом и сейчас с этим великим человеком.

 

 

* * *

 

Он изучает Гегеля. «Науку логики». Одну из самых сложных и самых отвлеченных книг в мире. Известна шутка, что в этой книге природа изгнана в примечания. А тут Ленин, о котором всегда говорили, что «ни одна минута не пропадала у него даром», работает день за днем над полнейшими абстракциями. Зачем? Ведь за шесть лет до этого он опубликовал капитальный философский труд «Материализм и эмпириокритицизм», так что главные идеи, связанные с марксистской гносеологией, были высказаны и разгром отщепенцев от марксистской теории познания завершен. Вокруг в Европе кипела война, и только что была Лениным создана концепция о превращении этой войны между буржуазными государствами в войну народов против буржуазного государства, и надо было эту концепцию пропагандировать… Одиннадцатого октября – реферат Плеханова в Лозанне, он должен выступить против… Четырнадцатого надо выступать с рефератом самому в Лозанне, потом в Женеве на ту же тему: «Пролетариат и война». Потом – в Монтре, потом – в Цюрихе… Первого ноября должен выйти номер «Социал‑ демократа», в котором – написанный им манифест о войне, и надо обеспечить его переправку в Россию, что архитрудно… И дальше – конференции, оперативные статьи, совещания… Словом, дел хватало. А тут?

Тут, под коронованными рамами, в академической тишине, – «раздвоение единого», «анализ противоположностей», «переход количества в качество»… И ничегошеньки ни о борьбе против оппортунизма, ни о взятии власти… Какой‑ нибудь «деловой деятель», увидев политического руководителя в столь ответственный текущий момент за «раздвоением единого», пожал бы плечами: чудит человек!

Но первая тетрадь была уже заполнена выписками и комментариями к «Науке логики». И вторая тетрадь подходила к концу… Нет, Ленин выписывал в них материалы не о политике. Он изучал не опыт революций и не стратегию врага.

Он штудировал новый метод мышления.

Сам он писал об этом, что хотел распознать, «где зерно глубокой истины в мистической шелухе гегельянщины».

Он штудировал диалектику, как многим из нас сейчас не мешало бы – ох не мешало бы! – наряду с диалектикой штудировать кибернетику.

Ибо без кибернетики, вернее – без математической экономики, оснащенной быстродействующими счетно‑ логическими устройствами и молниеносной обратной связью к руководителям от руководимых, победить на хозяйственном фронте так же невозможно, как невозможно было на фронте военном победить гитлеровцев тачанками да шашками гражданской войны.

Новый метод, который штудировал Ленин в 1914 году, должен был быть свободен от всякой застойности, от всякой предвзятости. По существу своему он должен был быть антибюрократичен. Это значит, что мысль, им вооруженная, не может бояться противоречий. А ведь основная черта бюрократа, корень бюрократовой души, в чем состоит? В боязни противоречий. Наоборот – диалектика выискивает их, вскрывает противоречия и учит, как обращать их ко благу.

Не только полезно, но и весело знать, что противоречия – при умении мыслить! – ведут не к гибели, а к победе!

Философ во главе государства?

Да!

О просвещенном руководстве народы мечтали еще со времен Платона.

 

 

* * *

 

Было бы неверно устанавливать единственную прямую связь между занятиями в Бернской библиотеке и введением нэпа. Но среди всех связей этого исторического события существует, несомненно, и эта. Ибо человек, стоявший на трибуне Десятого съезда партии и предлагавший коренное изменение всей экономической политики страны, был тот же Владимир Ильич, который за шесть лет до этого работал над «гегельянщиной», то есть над диалектикой, в тишине читального зала в Берне.

Уровень мышления – это не только заурядность, или талант, или врожденная гениальность, если таковая вообще дается человеку в готовом виде. Уровень мышления – это и степень тренинга мозга, и следствие объема знаний, и привычка к строгости научного подхода к предмету.

Наука по природе своей бесстрашна и нелицеприятна.

Она ведь обращена к истине, а перед истиной меркнет все личное, в том числе и страх, и симпатии, и жизненные приманки…

Наука надлична. И человек науки должен быть надличен. Об этом много думал и знал Эйнштейн. «Подлинная оценка человека состоит в том, в какой степени и в каком смысле он смог добиться освобождения от своего „Я“», – писал он. И еще: «Там, вовне, был этот большой мир, существующий независимо от нас, людей, и стоящий перед нами как огромная вечная загадка, доступная, однако, по крайней мере отчасти, нашему восприятию и нашему разуму. Изучение этого мира манило, как освобождение… Дорога к этому раю была не так удобна и завлекательна, как дорога к религиозному раю, но она оказалась надежной, и я никогда не жалел, что по ней пошел». И еще: «В развитии человека моего склада поворотная точка достигается тогда, когда главный интерес жизни понемногу отрывается от мгновенного и личного и все больше и больше концентрируется в стремлении мысленно охватить природу вещей».

Слова эти говорят о благородстве ученого, отказавшегося от приманок мира, от суетности и мелких дел и ушедшего в высокое изучение и созерцание. Мог бы их написать Ленин?

Я думаю, что нет. Тут было нечто другое. Ленин достиг надличного, однако не такого и не так, как Эйнштейн.

Прежде всего он думал не о личном освобождении от суетности мира. Он думал об освобождении людей от рабства. Причем таких людей, большинство которых к науке и к постижению мира не имели никакого отношения просто вследствие своей неграмотности и замученности жизнью. Он рассматривал науку как необходимое и главное условие этого освобождения.

Далее. Объектом ленинской науки было все человечество, то есть нечто огромное, а между тем он весь был в людях – отдельных, маленьких, несовершенных. Он весь был в нынешнем, хотя будущее было его страстью и его специальностью.

Он никогда не уходил. Он всегда приходил. Он не освобождал себя ни от чего обыденного и человеческого. И даже будучи в ссылке, он был со всем миром. И в Швейцарии он был в России. И находясь мыслью в России, он работал среди швейцарцев, как если бы они были русские.

И, как мне кажется, он не обдумывал себя и не интересовался собой. Надличное было формой его поведения, как, вероятно, и формой его счастья. Мне думается, что именно эта надличность Ленина была причиной обаяния его личности.

Эта надличность и была человечность. Всечеловечность. Близость к каждому человеку.

Вот оно, подлинное единство противоположностей, синтез противоречий!

На одном из вечеров воспоминаний еще в двадцатых годах я слышал рассказ о человеке, привезшем Ленину газеты в Разлив. По какому‑ то стечению газетных сообщений того дня во время разговора с Владимиром Ильичем возле шалаша у приехавшего вдруг, как вспышкой, осветилась мысль:

– А ведь дело идет к тому, что вы, Владимир Ильич, будете во главе всей России?!

И он даже замер от этого открытия.

Тут Ленин расхохотался очень весело, потом раздумчиво сказал:

– А что вы думаете? Пожалуй, действительно это наиболее подходящая кандидатура.

Вот так он ответил. Мне кажется, что это не было сказано шутлива. Нет, он сказал это объективно, как не о себе.

Он умел думать о себе, как не о себе.

Так же объективно, с бесстрашием ученого, Ленин говорил с трибуны Десятого съезда о сверхтяжелом положении страны, о грозном недовольствие крестьянства формой отношений с властью, об изнеможении народа от лишений, войны и труда и о необходимости ввести… свободу торговли, то есть ввести элементы капитализма.

Можно представить себе ужас догматиков, когда они слушали эту речь!

 

 

* * *

 

Ленин предлагал съезду отыскать решение задачи, условия которой в грубом виде можно было бы формулировать так.

Сущность нового государства в отсутствии капитализма.

Реальность нового государства в отсутствии хлеба.

Хлеб могут дать только крестьяне.

Они его дадут только как товар, то есть при условии свободы торговли.

Но свобода торговли есть капитализм.

Значит, сущность нового государства отрицается? Советская власть перестает быть Советской властью?

Кажется, единственным выходом из этого тупика могло быть только «волевое» решение: брать хлеб силой.

Все остальное «ФЕРБОТЕН», запрещено.

А если прищуриться?

Если диалектически рассмотреть все понятия – явления, которые входят в поставленную задачу?

Понятие первое: Советская власть.

В непрестанном движении истории она перестает быть военной властью, ибо победа одержана, война кончается. Она должна перейти к мирному созиданию. Военное насилие над основной массой трудящихся невозможно.

С другой стороны, Советская власть – это власть огромной силы. На стороне Советской власти ненависть народа к помещикам и капиталистам. В ее руках находятся главные экономические ресурсы, в том числе все государственные ценности и вся продукция промышленности.

Понятие второе: крестьянство.

Как река, в которую никогда нельзя войти дважды, оно уже другое. Оно «стало гораздо более средним, чем прежде»; что касается кулака, то «кулак подрезан», – анализировал Ленин, пользуясь данными статистики, как пользовался ими, когда писал еще свои ранние научные работы в девяностых годах.

Расчет ли крестьянству расходиться с пролетариатом так, чтобы покатиться назад и позволить стране откатиться до власти капиталистов и помещиков, или не расчет? – ставит вопрос Ленин.

Понятие третье: свобода торговли.

Конечно, частная торговля и Советская власть есть вещи противоречащие. Но нельзя ли из этих противоположностей вышелушить зерно истины и получить стимул, толчок к дальнейшему развитию?

Нельзя ли, спрашивает Ленин, только «до известной степени восстановить свободу торговли, свободу капитализма для мелких земледельцев, не подрывая этим самым корней политической власти пролетариата? ».

Нельзя ли, «не подрывая»?

И отвечает: можно.

«Можно, ибо вопрос – в мере».

Вот оно, слово! Мера.

Мера. Степень. Количество, которым определяется качество.

«До известной степени». «В пределах местного товарооборота». Ибо регуляторы этого впускания капитализма будут находиться в руках Советской власти. Больше того, если бы мы разрешили мелкому хозяину торговать хлебом, «мы бы», говорил Ленин, «как государство, к политической власти своей прибавили экономическую власть».

Так от столкновения этих противоречий и умелого управления их столкновением должно было возникнуть основное: «Основное, чтобы был стимул, побудитель, толчок мелкому земледельцу в его хозяйствовании».

Если сравнить эту предельно конкретную речь с тем куском конспекта гегелевской «Науки логики», на полях которого Ленин пометил « элементы диалектики » и который написан на уровне высшей абстракции, станет видимой связь научных теоретических занятий Ленина в Бернской библиотеке с его гигантской организационной и политической работой на посту главы государства в 1917 и в 1920 годах.

 

 

* * *

 

В один из тех дней и часов, когда острые реплики, иронические «ха‑ ха! », драконы вопросительных знаков и экстракты точнейших идей трассировали на поля философских конспектов, тут же в Берне, в десяти минутах ходьбы от библиотеки, в поместительном зале британского консульства ждал своей участи русский, призываемый в армию. Из‑ под непомерно высокого лба глядели удивительные глаза. Хотя и посаженные глубоко, и затененные набухшими, как бы натруженными веками, они, казалось, находились перед лицом, они смотрели отдельно от человека. (Я их видел потом – спустя лет пятнадцать, – эти глаза цвета старой бирюзы с кровяными прожилками. Они поразили меня и испугали – так может испугать чрезмерно набрякшая мускулатура атлета. )

Он был бледен, несмотря на горный загар: он волновался. Он был отрываем от дела жизни его. Вместе с «братьями» и «сестрами» девятнадцати наций в Дорнахе, в горах недалеко от эльзасской границы, строит он некий храм – «Иоанново здание» – под водительством доктора Штейнера, пророка антропософии. Это не был каприз от безделья, это не было и увлечение модой. Он искренне верил, что жизненный путь должен быть завершен высшим самоусовершенствованием: «бодисатвой», достижением Будды, пиком духовного прозрения. Путь этот вел через построение храма, через постижение древнейших культур, тайных смыслов религий, через прозрения в искусстве: путь, доступный лишь для утонченных умов, укромное братство интеллектуалов.

Писатель Андрей Белый, сын профессора математики и сам естественник, как и все российские символисты, был человеком очень высокой культуры, больших знаний, искреннего и жадного поиска истины. Он поверил в Рудольфа Штейнера, которого считал носителем высшей истины. Он прилепился духом к избранному учителю и, в силу неизбежной логики всякого религиозного опыта, облек его и тайной, и непостижимой властью над собой, и полной неприкосновенностью со стороны какой‑ либо критики. (Замечательно, как даже культурнейшие люди склонны отдавать свою мысль и волю руководителю – не столько от согласия с ним, сколько оттого, что так легче, так комфортабельнее для души! )

Эфемерное братство процветало двумя лазурными куполами странного храма в псевдоиндийском стиле, воздвигавшегося на лобастом холме. Его собственноручно возводили такие же, как и он, интеллектуалы, ждавшие от этого чего‑ то неясного, но прекрасного. Храм был, в сущности, символ, состоящий из символов, состоявших из символов. Все тут имело значение, предъявляло претензию на значительность, все тут намекало на нечто и подразумевало что‑ то. А что – это знал только он, учитель. Но все было огромно и мощно, рассчитано на эффекты и звуки, и света. Мистика чисел, семижды, шестижды удвоенных и утроенных, мистика форм – кругов, полукружий, шести‑ и семигранников, мистика названий – колонны Марса, Юпитера, Сатурна, мистика знаков – пентаграмм, звезд, крестов…

Стамеской и молотком работал он под куполом храма, вырезая в деревянных массивах орнаменты, с девяти утра до двенадцати.

«Ровно в двенадцать веселыми толпами мы опускались к кантине, под холм, где готовился вкусный обед; после мы отдыхали до двух в животечных беседах и в смехе порою; или же забирались в густую траву; а в два часа шли на холм; далее, проработавши приблизительно два часа, шли пить кофе; с пяти до семи с половиной опять мы работали; после – шли ужинать; по субботам и воскресеньям в сарае читал Штейнер нам лекции; но бывало, когда он читал нам каждый вечер.

По вечерам начиналась новая жизнь: репетиции „Эвритмии“ и эвритмических постановок; дневные работницы, облекаясь в легчайшие туники, изображали жизнь звука – в движении; репетиции „Эвритмии“ чередовались с репетициями оркестра и хора; густая, прекрасная, странная, но извне непонятная жизнь.

И надо всей этой жизнью блистали в зорю бирюзовые, ясные купола; на них глядя, я чувствовал нежность любви: ни к чему, ни к кому…»

Но и любовь к кому‑ то тоже освещала эту жизнь.

Образ Нэлли, хотя и осиянный мистикой, – один из немногих «добрых» образов в творчестве Андрея Белого и, вместе с образом отца, пожалуй, самый яркий.

Нэлли – спасительница, вытащившая его из суетной чепухи, которой предавался в купецкой Москве; она – оска, осинка, тростинка, ему она – юный ангел, сквозной, ясный, солнечный…

«Мне казалось: она посвятительный вестник каких‑ то забытых мистерий; вот‑ вот она, близкая, опершись на плечо, щекоча мне лицо светловолосой головкой, следит, как рука моя спешно выводит кривые узоры рисуемой диаграммы; и – вдруг своим точным движеньем руки мне укажет она:

– И не так.

– Три души Аристотеля тут неверно прочерчены…

Нэлли – мыслитель; вопросы теории знания проницает, играя, отточенный лобик ее; она вмешивается во все мои мысли; меня поправляет…»

В общем, Нэлли – мечта о верховодящем друге, о прелестном помощнике, о нежнейшей твердости, о том, чего стольким из нас – увы! – не хватает…

«…Да, у Нэлли – стальная рука; гравировальным штрихом на сверкающей медной доске вырезает она утонченный рисунок, напоминающий мне гравюры Рембрандта; и в поведении ее все решения выгравированы, четки, ясны; с тех пор как с ней встретился, внешняя жизнь отчеканилась: определился мой стиль как писателя.

Нэлли прошлась по нем четким штрихом».

 

 

* * *

 

И вот – война. Призывают его через границу – в армию. Ехать в Англию, потом по морю в Берген, оттуда – в Россию. Храм еще не окончен, но в человеке, в душе его, храм разрушен, и навсегда… Все вдруг сдвинулось с мест, поползло, расползлось… И – рождается, разветвляется, заполняет весь мир собою: бред о брюнете. Горбоносый, черноусый брюнет в котелке, с сигаретой в губах, циничный и наглый, стоит, укрываясь в тени. От него уже не уйти никуда, никогда.

Он – тайный агент Всемирного Астрального Сыска.

Но кошмарно не только то, что, оборачиваясь разными лицами, брюнет в котелке неусыпно следит за каждым шагом того, к кому он приставлен. Сверхкошмарно другое.

Когда в поместительном зале британского консульства в Берне бритые бритты, нагловатые Шерлоки Холмсы, подставляли ему анкету для заполнения тысячи вопросов, они уже знали, что он – Андрей Белый – Борис Бугаев – Леонид Ледяной (псевдоним его юности), что он – шпион!!

Да, да, в Главном Генеральном Штабе Астральной Разведки он – Андрей – Леонид – Борис – значится как сверхмеждународный шпик, личность, вершащая сыск и сама подлежащая сыску.

И возможно, что он предатель?

«…Может быть, случайно во сне повстречался с германским агентом? Во сне заключил договор о продаже отечества…»

«…Я, просыпаясь, конечно, не вспомнил о состоявшемся подкупе; вспомнил о нем англичанин, заведующий контрразведкой в астрале; и сообщил куда следует. С той поры…»

С той поры, поры первой мировой войны, а может быть и раньше, мир был прочно опутан сетями разведок. Бред Белого имел два источника: зерно его было создано жизнью, а страшное действие на душу писателя оно оказало в результате в то время нередкого уклада сознания, когда субъективные ощущения принято было распространять на весь объективный мир.

 

 

* * *

 

«Я» вдруг оказалось центром вселенной. То самое кантианское «Я», которое так хотелось мне обрести в моей юности, чтобы перестать быть «наивным реалистом», и которого я обрести не мог никак, зане был примитивен и стихийный материалист. У людей же изысканной кантианской традиции сквозь это самое «Я» проходили нити всех судеб, всей истории, всех явлений вокруг. Сам Кант пытался предупредить подобное толкование его философской системы, однако в системе этой существовали и плодились все вирусы субъективизма, не только всеобщего, но и личного.

Когда

 

…нос парохода, врезаясь

в прыжки серых волн и под‑

нимая фонтаны пузырчатой пе‑

ны, бежал на туман: –

– туман рас‑

ступался –

–…

 

 

– а

под

нами,

быть мо‑

жет уста‑

вясь в бока

парохода,

как рыба,

немецкая

мина

 

 

летя

в

н… – [7]

 

В это именно время переезда из Ньюкэстля в Норвегию, в Берген, думал, а потом записал Андрей Белый, что:

«Голод, болезни, голоса революций – последствия странных поступков моих; все, что жило во мне, разорвавши меня, – разлетелось по миру; когда‑ то оно яро вырвалось из меня самого, вместе с сердцем моим (это было в тишайшем углу Базельланда); и мир, раскидавшийся от меня на восток и на запад, на север, на юг, внял ли он происшедшему: в тихом углу Базельланда? Если б внял, не произошли бы события мира так именно, как они протекали…»

Да, все иллюзорно, все произвольно, все зависит только от «моего» сознания. А сознание взорвано событиями, оно в ужасе от событий, оно распадается, и вот человек, выражавший настроения, верования некоей группы интеллектуалов, находится в состоянии растерянности, в состоянии растерзанности:

«…Настоящее пусто; я ныне – осколки разорванной бомбы.

Мальчишки подбирают меня на улице».

А как хорошо было в Дорнахе!

Казалось, ведь там наконец найден светлый и чистый путь духа – малое братство избранных, коллектив индивидуальностей, и там осуществилась телесно мечта о «Я», не зависящем от всяких травм – политических, деловых, литературных. Голубые купола возносили душу из горного селения в Горление Селения. И Символизм торжествовал, воплощенный.

Так ли?

Нет, не так!

Уже и там, у подножия «Иоаннова здания», терзали его предчувствия:

«…так весело было нам в Дорнахе; но я внутренне чувствовал душевные тучи!

Мне чудились голоса голосящих громов…»

Вероятно, прав был Блок, для которого русский символизм возник из тревожного ожидания и предчувствия грозных исторических событий.

«Разразилась война.

Мне казалось в первую осень войны: это я ее вызвал, во мне начиналась она…»

Так воплощалось кантианство спустя полтораста лет после своего начала.

« Ха‑ ха! Попался идеалист !! »

Близились, близились совсем иные времена. Если бы можно было сказать: инейшие времена…

И в двухсветном зале Бернской библиотеки, почти никому не заметная в то время, шла гениальная работа. Склонялся над Гегелем ленинский лоб.

Готовилась новая эра.

 

 

* * *

 

Ньютон считался авторитетным теологом своего времени и много писал о боге. Он утверждал, что неправильно понимать бога как совокупность законов природы. Бог прежде всего – власть. Люди же – рабы бога, только рабы, и не могут быть ничем иным.

В общем, это не слишком высокое представление о роде человеческом не противоречило всей системе ньютонианства. В картине вселенной, которую нарисовал Ньютон, человеку не было места. Для «изящнейшего сочетания планет, спутников и комет» человек был явлением ничтожным и случайным. То же надо было сказать о жизни вообще – о всех растениях, о всех животных, о баобабах и осах, о ежах и махаонах, о гевеях и подорожнике… Все это оказалось пустяковой мелочишкой по сравнению с тем, что увидели люди в гершелевский телескоп и узнали из «Математических начал натуральной философии».

Неверно было бы думать, что именно Ньютон и его научное мировоззрение стали причиной того умонастроения, которое можно назвать «космическим пессимизмом». Однако ньютонианство легко было привлечь к его обоснованию.

Жизнелюбивый автор пессимистической философии Артур Шопенгауэр так выразил это умонастроение:

«В бесконечном пространстве – бесконечное количество самосветящихся шаров; вокруг каждого из них кружится дюжина меньших, раскаленных внутри, но покрытых оболочкой; на внешней стороне этой оболочки – слой плесени, которая производит живых, познающих существ; вот эмпирическая истина, реальность, мир».

Известно, что Джинс назвал жизнь «болезнью материи», известно также, что другой, не менее знаменитый астроном Г. Шепли, рисуя картину мира от атомов до Млечных Путей, говорит о жизни как о явлении «экзотическом» и даже не скрывает своего к ней космического пренебрежения.

Развивая ироническую тему, можно было бы еще добавить, что все написанное и изданное за всю историю человечества, то есть вся человеческая культура, по своему тоннажу составляет исчезающе малую величину по сравнению даже с самым маленьким спутником Марса, а следовательно, в картине вселенной просто не существует и может упоминаться только в научных сочинениях как подкласс «омега» класса «Щ», да и то лишь в скобках!

Если обратиться к современной западной философии, то можно привести, например, следующее высказывание одного из самых известных мыслителей и лично очень прогрессивного человека, Бертрана Рассела:

«Научному здравому смыслу (который я принимаю) ясно, что познана только бесконечно малая часть вселенной, что прошли бесконечные века, в течение которых вообще не существовало познания, и что, возможно, вновь наступят бесчисленные века, на протяжении которых будет отсутствовать познание. С космической и причинной точек зрения познание есть несущественная черта вселенной (разрядка моя. – Б. А. ); наука, которая забыла упомянуть о его наличии, страдала бы с безличной точки зрения очень тривиальным несовершенством».

А поскольку познание есть высшее проявление жизни, то уж сама по себе жизнь «с космической точки зрения» есть совершенно ничтожная деталь, не имеющая какого либо значения.

Но я не хочу углубляться в эту зловещую тему.

Речь идет о космическом пессимизме, о доктрине ничтожества человека в космосе.

Многие до сих пор убеждены, что критерием значительности чего‑ либо являются размеры и мощность. Возможно, что такая позиция имеет некоторые практические основания: например, когда одно государство хочет овладеть другим государством и рассматривает все с позиции силы. Но когда мы обращаемся к познанию мира, смешно принимать эту ребяческую, или хулиганскую, или звери

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...