ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ 4 страница
На китайском фронте никаких переговоров по контролю Над вооружениями не велось, да Пекин и не проявлял к ним должного интереса. Китайцы вели традиционную дипломатическую деятельность и отождествляли ослабление напряженности с тем или иным политическим урегулированием. Горбачев начал делать шаги навстречу Китаю, предложив переговоры по улучшению взаимоотношений. «Мне бы хотелось заявить, — сказал он в речи во Владивостоке в июне 1986 года, — что Советский Союз готов в любое время, на любом уровне обсудить с Китаем вопросы дополнительных мер по созданию атмосферы добрососедства. Мы надеемся, что граница, разделяющая — я бы предпочел сказать, объединяющая нас — вскоре станет линией мира и дружбы»41. Но в Пекине не существовало «психиатрической» школы дипломатии, готовой отреагировать на изменение тона. Китайские руководители выдвинули три условия улучшения отношений: прекращение вьетнамской оккупации Камбоджи; вывод советских войск из Афганистана; а также удаление советских войск с китайско-советской границы. Эти требования не могли быть выполнены немедленно. Они, во-первых, требовали согласия советского руководства, а затем продолжительных переговоров до возможного претворения в жизнь. Горбачеву потребовались добрых три года, чтобы добиться достаточного прогресса по каждому из этих китайских условий. Это побудило несговорчивых мастеров торга в Пекине пригласить его туда и обсудить с ним вопросы общего улучшения отношений. И опять Горбачеву не повезло. Когда он прибыл в Пекин в мае 1989 года, студенческие демонстрации на площади Тяньаньмынь развернулись во всю мощь; церемония его встречи прерывалась протестами, направленными против хозяев. Выкрики протестующих были позднее слышны даже в комнате переговоров Великого зала народов. Мир внимательно следил не за деталями отношений Пекина с Москвой, но за драматическим стремлением китайского руководства удержать за собою власть. Скорость развития событий вновь лишила Горбачева резерва времени, чтобы приспособиться к ним.
За что бы Горбачев ни брался, перед ним вставала одна и та же дилемма. Он пришел к власти, имея против себя беспокойную Польшу, где начиная с 1980 года «Солидарность» стала еще более мощным фактором. Подавленная генералом Ярузельским в 1981 году, «Солидарность» вновь появилась на сцене как политическая сила, которую Ярузельский более не мог игнорировать. В Чехословакии, Венгрии и Восточной Германии господству коммунистических партий был брошен вызов со стороны групп, требующих больше свободы и ссылавшихся на «третью корзину» соглашений Хельсинки, касающуюся прав человека. А периодические заседания Европейского совещания по безопасности не давали этой теме уйти в песок. Коммунистические правители Восточной Европы столкнулись с головоломкой: чтобы снять с себя внутриполитическое давление, они вынуждены были проводить более национально-ориентированную политику, которая, в свою очередь, требовала утверждения собственной независимости от Москвы. Но, поскольку они воспринимались собственным населением как марионетки Кремля, националистической внешней политики было недостаточно, чтобы успокоить собственную общественность. Коммунистические лидеры вынуждены были, чтобы компенсировать отсутствие к себе доверия, демократизировать внутренние структуры. И тут же стало очевидным, что Коммунистическая партия, пусть даже она все еще контролировала средства массовой информации, не была создана для демократического соревнования, будучи инструментом захвата власти и удержания ее от имени меньшинства. Коммунисты знали, как управлять при помощи тайной полиции, но не знали, как это делать при помощи тайного голосования. Коммунистические правители Восточной Европы, таким образом, попали в порочный круг. Чем более националистической становилась их внешняя политика, тем сильнее становились требования демократизации; чем большей степени достигала демократизация, тем сильнее становилось давление в направлении их смещения.
Советская головоломка оказалась еще более неразрешимой. Согласно «доктрине Брежнева», Кремль обязан был бы задавить потенциальную революцию, зреющую среди сателлитов. Но Горбачев не только не годился по темпераменту для подобной роли, но подорвал бы этим всю свою внешнюю политику. Ибо подавление Восточной. Европы укрепило бы НАТО и китайско-американскую коалицию де-факто, а также ускорило бы гонку вооружений. Горбачев во все большей степени оказывался перед дилеммой политического самоубийства и медленной эрозии собственной политической власти. Горбачевским спасением было ускорение либерализации. Десятью годами ранее это бы сработало; к концу 80-х Горбачев уже не мог угнаться за кривой уравнения власти. Его правление поэтому постепенно во все большей степени характеризовалось отходом от «доктрины Брежнева». Либеральные коммунисты пришли к власти в Венгрии; Ярузельскому было разрешено иметь дело с «Солидарностью» в Польше. В июле 1989 года в речи на Совете Европы Горбачев, похоже, отказался не только от «доктрины Брежнева», обусловливавшей право советской интервенции в Восточной Европе, но и от орбиты сателлитов как таковой, заявив об осуждении наличия «сфер влияния»: «Общественно-политический порядок в той или иной стране менялся в прошлом и может изменяться в будущем. Но эти перемены являются исключительным делом народа данной страны и его выбором... Любое вмешательство во внутренние дела и любые попытки ограничить государственный суверенитет — дружественных, союзных и прочих стран — недопустимы... Настало время сдать в архив постулаты периода „холодной войны", когда Европа рассматривалась как арена конфронтации, разделенная на „сферы влияния" ».
Сохранение орбиты сателлитов стало непосильным бременем. Даже речь на Совете Европы выглядела слишком иносказательно, хотя по историческим советским стандартам она была достаточно ясной. В октябре 1989 года Горбачев во время визита в Финляндию безоговорочно отверг «доктрину Брежнева». Его представитель Герасимов шутил с прессой, что Москва приняла «доктрину Синатры» для Восточной Европы. «Знаете песню Фрэнка Синатры „Я сделал это по-своему"? Венгрия и Польша делают это по-своему». Было слишком поздно спасать коммунизм в Восточной Европе или даже, в данном конкретном случае, в Советском Союзе. Горбачевская ставка на либерализацию неминуемо должна была провалиться. Как только Коммунистическая партия теряла свое монолитное единство, она деморализовывалась. Либерализация оказывалась несовместимой с коммунистическим правлением — коммунисты не могли превратиться в демократов, не перестав быть коммунистами: этого уравнения Горбачев так и не понял. Зато понял Ельцин. Кроме всего прочего, в октябре 1989 года Горбачев посетил Берлин, чтобы принять участие в праздновании сорокалетия Германской Демократической Республики и по ходу дела принудить ее руководителя-сталиниста Эриха Хонеккера проводить более ориентированную на реформы политику. Само собой, он бы, не приехал на эту церемонию, если бы подозревал, что больше такого рода празднеств не будет. Это отразилось в произнесенной им речи: «Нас постоянно призывают ликвидировать то или иное разделение. Нам часто приходится слышать: „Пусть СССР избавится от» Берлинской стены, тогда мы поверим в его мирные намерения". Мы не идеализируем порядок, установившийся в Европе. Но факты таковы, что до сих пор мир на континенте обеспечивало признание послевоенной реальности. Каждый раз, когда Запад пытался перекроить послевоенную карту Европы, это означало ухудшение международного положения». И все же не прошло и четырех недель, как Берлинская стена пала, а через десять месяцев Горбачев согласился на объединение Германии и ее членство в НАТО. К тому времени все коммунистические правительства бывших сателлитов оказались свергнуты, а Варшавский пакт перестал существовать. Ялта ушла в прошлое. История выставила на всеобщее обозрение, какой бессмыслицей было хвастовство Хрущева на тему о том, как коммунизм похоронит капитализм. Советский Союз, доведший себя до истощения сорока годами попыток угрозами и давлением подорвать западное единство, оказался низведен до уровня просителя, вымаливающего у Запада доброе к себе отношение, поскольку нуждался в западной помощи в большей степени, чем в наличии орбиты сателлитов. 14 июля 1989 года Горбачев обратился к «Большой Семерке» — совещанию глав правительств промышленно развитых демократических стран:
«Наша перестройка неотделима от политики, нацеленной на наше полноправное участие в мировой экономике. Мир может только выиграть от открытия для него рынка столь огромного, как Советский Союз»45. Горбачев сделал ставку на два основополагающих момента: будто бы либерализация модернизирует Советский Союз и будто бы Советский Союз тогда сможет в международном плане выступать как великая держава. Ни одно из этих ожиданий не воплотилось в действительность, и внутренняя социальная база Горбачева рухнула столь же позорно, как провалилась орбита сателлитов. Греческий философ и математик Архимед сказал: «Дайте мне точку опоры, и я переверну мир». Революции пожирают своих детей, поскольку революционеры редко осознают, что после определенного момента социального разрушения более не остается конкретных архимедовых точек опоры. Горбачев начинал с убеждения, что реформированная Коммунистическая партия сможет перенести советское общество в современный мир. Но он не смог дойти до понимания того, что коммунизм является проблемой, а не решением. На протяжении жизни двух поколений Коммунистическая партия давила независимую мысль и рушила личную инициативу. К 1990 году централизованное планирование превратилось в нечто окаменелое, а различные организации, созданные, чтобы держать под контролем все стороны жизни, вместо этого заключали пакты о ненападении с теми самыми группами, которые они предположительно обязаны были бы подавлять. Дисциплина превратилась в рутину, и горбачевская попытка высвободить инициативу породила хаос. Горбачевские трудности проявились на простейшем уровне попыток поднятия производительности труда и введения отдельных элементов рыночной, экономики. Почти сразу же стало ясно, что в системе плановой экономики отсутствует саморегулирование, и потому нет в наличии самой существенной предпосылки существования эффективной экономики. Сталинистская теория утверждала господство принимаемого в центре плана, но на практике все было не так. То, что называлось «планом», на самом деле являлось широкомасштабным сговором бюрократической верхушки и представляло собой гигантское мошенничество, дезинформировавшее центральные власти. Директора, отвечающие за производство, министерства, которым было поручено распределение, и плановые органы, предположительно издающие директивы, играли вслепую, поскольку понятия не имели, каким будет спрос, и не обладали возможностью внесения корректив в раз установленные производственные программы. В результате каждая из ячеек системы ставила перед собой лишь минимальные цели в качестве плановых заданий, покрывая нехватки за счет частных сделок с другими подразделениями за спиной у центральных властей. Все побудительные факторы срабатывали против инноваций, и это положение дел не могло быть исправлено, поскольку соответствующие руководители считали практически невозможным раскрыть истинное положение дел в своем обществе. Советский Союз отбросил себя на ранние исторические этапы существования Российского государства: он превратил себя в гигантскую «потемкинскую деревню».
Попытки реформирования сломались под натиском активно оборонявшегося статус-кво, как уже случилось с Хрущевым и позднее с Косыгиным. Поскольку по меньшей мере 25% национального бюджета уходило на субсидирование цен, не существовало объективного критерия эффективности или оценки экономического спроса. Когда товары скорее распределялись, чем покупались, коррупция стала единственным проявлением рыночных отношений. Горбачев осознал наличие всеохватывающей стагнации, но не обладал аналитическим умением прорваться через окостенелые структуры. А различные надзорные органы системы со временем сами превращались в часть проблемы. Коммунистическая партия, возникшая как инструмент революции, не обладала иными функциями в развитой коммунистической системе, кроме как надзирать за тем, в чем она не разбиралась, — и эту проблему она разрешала, вступая в сговор с теми, кого она будто бы контролировала. Коммунистическая элита стала мандаринским привилегированным классом; теоретически отвечая за национальную ортодоксию, она концентрировала свое внимание на том, чтобы сохранять свои привилегии. Горбачев сделал фундаментом своей программы реформ два элемента: перестройку, чтобы добиться поддержки новых технократов, и гласность, с тем чтобы завербовать себе в сторонники долго терзаемую интеллигенцию. Но поскольку не существовало институтов свободного самовыражения и обеспечения подлинных общественных дебатов, гласность замкнулась сама на себя. А поскольку отсутствовали свободные ресурсы, за исключением зарезервированных на военные цели, условия жизни не улучшались. Таким образом, Горбачев постепенно отказался от опоры на управленческие структуры, но не обеспечил себе более широкой общественной поддержки. Гласность все более вступала в конфликт с перестройкой. Даже атаки на предыдущих лидеров имели побочный эффект. В 1989 году молодой сотрудник аппарата Горбачева, которому было поручено сопровождать меня по пути в Кремль, заметил: «Все это означает, что каждый советский гражданин старше двадцати пяти лет прожил свою жизнь напрасно». Единственными группами, понимающими необходимость реформ — не будучи, однако, готовыми смириться со средствами их проведения, — являлись службы безопасности. КГБ знал от своего разведывательного аппарата, насколько Советский Союз отставал в технологическом соревновании с Западом. Вооруженные силы были профессионально обязаны определить возможности своего главного противника. Понимание проблемы, увы, не порождало ее решения. Службы безопасности в значительной степени страдали той же двойственностью, что и сам Горбачев. КГБ готов был оказывать поддержку «гласности* — политической либерализации — лишь постольку, поскольку она не подрывала гражданской дисциплины; военный истэблишмент легко мирился с «перестройкой» — экономической реструктуризацией — лишь постольку, поскольку Горбачев не предпринимал попыток выжать новые ресурсы для программы модернизации за счет сокращения вооруженных сил. Первое инстинктивное начинание Горбачева — превратить Коммунистическую партию в инструмент реформ — пошло ко дну, налетев на риф шкурных интересов. Следующий его шаг — ослабить, но все же сохранить коммунистическую структуру — разрушил фундаментальный инструмент советского правления. С этим были связаны два конкретных хода: вывести центр тяжести власти Горбачева из партии в параллельную структуру управления и содействовать региональной и местной автономии. Горбачев просчитался по обоим пунктам. Со времен Ленина Коммунистическая партия являлась единственным органом, вырабатывающим политические решения. Правительство было исполнительным органом, осуществляющим, но не продумывающим политику. Ключевым советским постом была всегда должность Генерального секретаря Коммунистической партии; от Ленина вплоть до Брежнева коммунистический лидер редко занимал правительственный пост. Результатом этого было тяготение амбициозных и предприимчивых лиц к занятию мест в коммунистической иерархии, в то время как правительственные структуры привлекали к себе администраторов, лишенных политической жилки, а то и просто интереса к формированию политической линии. Смещая фундамент собственной власти, перенося точку опоры с Коммунистической партии на правительственную часть правительственной системы, Горбачев вверил свою революцию армии клерков. Поощрение Горбачевым региональной автономии завело в такой же тупик. Он счел для себя невозможным совместить желание создать пользующуюся поддержкой народа альтернативу коммунизму со свойственным ленинцу недоверием к народной воле. Потому он разработал систему местных по сути выборов, куда запрещался допуск национальных партий, отличных от Коммунистической. Но когда впервые за всю российскую историю появилась возможность народных выборов местных и региональных органов управления, грехи российской истории проявились сполна. В течение трехсот лет Россия включала в свой состав национальности Европы, Азии и Среднего Востока, но не сумела примирить их с правящим центром. Неудивительно, что многие из только что избранных нерусских правительств, представлявших почти половину населения Советского Союза, начали бросать вызов своим историческим хозяевам. Горбачеву не хватало надежной законной опоры. Он вызвал к себе антагонизм со стороны характерных для государства ленинского типа многочисленных носителей шкурных интересов, но не сумел привлечь на свою сторону новых сторонников, поскольку не смог выработать и предложить от своего имени надежную концепцию, отличную от коммунизма и от концепции централизованного государства. Горбачев правильно определил проблемы своего общества, но сделал это через шоры своей антигуманной системы, что не позволяло найти нужного решения. Подобно человеку, запертому в комнате с предельно прозрачными, но небьющимися стеклами, Горбачев мог с достаточной ясностью видеть через такие окна окружающий мир, но был принужден в своем заточении оставлять вне пределов понимания истинную суть виденного. Чем дольше длились перестройка и гласность, тем более изолированным и менее уверенным в себе становился Горбачев. В первый раз, когда я с ним встретился в начале 1987 года, он был веселым и излучал уверенность в том, что предпринимаемый им текущий ремонт позволит стране обрести форму и возобновить свой марш исторического лидера. Через год уверенности у него поубавилось. «В любом случае, — заявил он, — Советский Союз уже не будет прежним» — странно двусмысленное заявление по поводу столь геркулесовых усилий. Когда же мы встретились в начале 1989 года, он сообщил мне, как они с Шеварднадзе где-то в 70-е годы пришли к выводу, что коммунистическую систему следует изменить с головы до ног. Я спросил, каким же образом он, коммунист, пришел к такому выводу. «Понять, что неправильно, было легко, — заметил Горбачев. — Самое трудное — понять, что правильно». Горбачев так и не нашел ответа. В течение последнего года пребывания у власти он был человеком, очутившимся в цепях кошмара, видящим надвигающуюся на него катастрофу, но неспособным изменить ее направление или уклониться от встречи. Обычно целью уступок является предоставление возможности спустить пар, чтобы сберечь то, что считается существенно важным. Горбачев добился противоположного. Каждая необходимая новая реформа сводилась к полумерам и потому ускоряла упадок советской системы. Каждая уступка создавала отправной пункт для следующей. В 1990 году отпали от Союза балтийские государства, и Советский Союз начал разваливаться. И по иронии судьбы главный соперник Горбачева воспользовался тем самым процессом, благодаря которому начался распад создававшейся свыше трех столетий Российской империи, чтобы свалить самого Горбачева. Действуя в качестве Президента России, Ельцин заявил о независимости России (и тем самым, по аналогии, — о независимости прочих советских республик), чем на деле упразднил Советский Союз, а вместе с ним и пост Горбачева как президента Советского Союза. Горбачев знал, в чем заключаются его проблемы, но действовал в одно и то же время чересчур быстро и чересчур медленно: чересчур быстро с точки зрения терпимости собственной системы и чересчур медленно, чтобы приостановить набирающий темп развал. В 80-е годы обеим сверхдержавам требовалось время, чтобы оправиться. Политика Рейгана высвободила энергию американского общества; политика Горбачева вывела на поверхность дисфункцию общества советского. Проблемы Америки поддавались разрешению путем перемены политики; в Советском Союзе реформа привела к ускорению кризиса системы. К 1991 году демократические страны выиграли «холодную войну». Но стоило им добиться, казалось бы, невероятного, как вновь возникли дебаты на тему основополагающих предпосылок «холодной войны». Был ли Советский Союз вообще угрозой? Не растаял ли бы он под лучами солнца даже без тягот «холодной войны»? Не была ли «холодная война» просто выдумкой переработавшихся политиков, разорвавших изначальную гармонию мирового порядка? В январе 1990 года журнал «Тайм» объявил Горбачева «Человеком десятилетия», воспользовавшись этой возможностью, чтобы опубликовать статью, раскрывающую суть этого определения. «„Голуби" во время „Великих дебатов" на протяжении последних сорока лет были с самого начала правы», — утверждает автор46. Советская империя никогда не была настоящей угрозой. Американская политика либо не соответствовала ситуации, либо задерживала коренные перемены в Советском Союзе. Политика демократических стран в продолжение четырех десятилетий не заслуживает сколько-нибудь заметной похвалы, даже в благодарность за перемены в советской внешней политике. А раз на деле целенаправленные действия оказались безрезультатными и события происходили сами по себе, то из краха Советской империи нельзя извлечь никаких уроков — в частности, таких, какие бы оправдывали вовлеченность Америки в создание нового мирового порядка, обусловленного концом «холодной войны». Американские дебаты сделали полный круг. Прозвучала старая сладкоголосая песнь американского изоляционизма; не Америка на деле выиграла «холодную войну», а Советский Союз ее проиграл, и четыре десятилетия напряженных усилий оказались потрачены зря, поскольку все сработало бы так же хорошо — а может быть, даже лучше, — если бы Америка оставила Советский Союз в покое. Еще одна версия подобных же рассуждений сводится к тому, что действительно имела место «холодная война» и что действительно она была выиграна, но победа принадлежит идее демократии, которая бы все равно взяла верх независимо от геостратегических мер, сопутствовавших конфликту Востока и Запада. Это также является версией эскапизма. Политическая демократия и идея свободы, безусловно, представляли собой платформу для сплочения тех, кто не был затронут идеологией коммунистической системы, особенно в Восточной Европе. Репрессии сторонников этой платформы становились все более и более затруднительными по мере падения морального уровня правящих группировок. Но подобная деморализация была в первую очередь вызвана стагнацией системы и ростом осознания коммунистической элитой — чем выше ее ранг, тем большая вероятность знакомства тех, кто к ней принадлежит, с истинным положением дел — того, что система, по существу, проигрывает борьбу, которую она объявила своей конечной целью и которая велась жестоко и беспрерывно. В лучшем случае это было повторение спора о курице и яйце. Демократическая идея сплачивала вокруг себя оппозицию коммунизма, но не могла сама по себе до такой степени ускорить ход событий, если бы не свершился крах коммунистической внешней политики, а в конце концов и коммунистического общества. Таким наверняка был взгляд на происходящее со стороны марксистских толкователей международных событий, которые привыкли анализировать «соотношение сил» и которым было гораздо легче раскрыть причины советского краха, чем американским наблюдателям. В 1989 году Фред Холлидей, профессор-марксист Лондонской экономической школы, сделал вывод, что соотношение сил сдвинулось в пользу Соединенных Штатов47. Холлидей рассматривал это как трагедию, но, в отличие от мысленно самоистязающих себя американцев, отказывающихся отдать должное своей стране и ее руководителям, признал, что основной сдвиг в международной политике произошел в годы президентства Рейгана. Америка до такой степени преуспела в том, чтобы превратить советскую вовлеченность в дела «третьего мира» в непосильное бремя для Советского Союза, что в главе, броско озаглавленной «Социализм в обороне», Холлидей рассматривает горбачевское «новое мышление» как попытку ослабить давление со стороны Америки. Самое надежное свидетельство в этом плане поступило из советских источников. Начиная с 1988 года советские ученые стали признавать ответственность Советского Союза за прекращение разрядки. Выказывая гораздо большее понимание сущности разрядки, чем американские критики, советские комментаторы подчеркивают, что разрядка являлась способом, при помощи которого Вашингтон стремился удержать Москву от вызова существовавшему тогда военно-политическому статус-кво. Нарушив молчаливое взаимопонимание и устремившись к односторонним выгодам, брежневское руководство вызвало соответствующее противодействие, проявившееся в годы президентства Рейгана, с которым Советский Союз уже не в состоянии был справиться, ибо это превышало его возможности. Один из самых ранних и наиболее интересных «ревизионистских» комментариев такого рода — заявление профессора Института экономики мировой социалистической системы Вячеслава Дашичева. В статье, опубликованной «Литературной газетой» 18 мая 1988 года48, Дашичев замечает, что исторические «просчеты и некомпетентный подход брежневского руководства» объединили все прочие великие мировые державы в коалицию против Советского Союза и вызвали к жизни такую гонку вооружений, которую Советский Союз уже не мог выдержать. Таким образом, следовало отказаться от традиционной советской политики находиться в стороне от мирового сообщества и в то же время пытаться его подорвать. Дашичев писал: «... Как это представлялось Западу, советское руководство активно эксплуатировало разрядку, чтобы укреплять свою собственную военную мощь, стремиться к военному паритету с Соединенными Штатами и вообще со всеми противостоящими державами — факт, не имеющий исторического прецедента. Соединенные Штаты, парализованные катастрофой во Вьетнаме, болезненно отреагировали на расширение советского влияния в Африке, на Ближнем Востоке и в других регионах. .. Действие эффекта „обратной связи" поставило Советский Союз в исключительно трудное положение во внешнеполитическом и экономическом отношении. Ему противостояли крупнейшие державы мира: Соединенные Штаты, Англия, Франция, ФРГ, Италия, Япония, Канада и Китай. Противостояние столь значительно превосходящему потенциалу в опасной степени превышало потенциальные возможности СССР»49. Те же проблемы были затронуты в речи советского министра иностранных дел Эдуарда Шеварднадзе 25 июля 1988 года на встрече в советском Министерстве иностранных дел. Он перечислил такие советские ошибки, как афганская катастрофа, спор с Китаем, длительная недооценка Европейского экономического сообщества, дорогостоящая гонка вооружений, уход в 1983 — 1984 годах с переговоров в Женеве по контролю над вооружениями, советское решение в принципе развернуть ракеты СС-20, ошибочной придавалась и советская оборонительная доктрина, согласно которой СССР обязан был быть столь же сильным, как и любая направленная против него потенциальная коалиция государств. Иными словами, Шеварднадзе скептически отнесся почти ко всему, что Советский Союз совершил за двадцать пять лет. Это явилось открытым признанием того, что политика Запада имела прямое влияние на Советский Союз, ибо, если бы демократические страны не налагали санкций за авантюризм, советская политика была бы названа успешной и не нуждалась бы в переоценке. Конец «холодной войны», являвшийся целью американской политики на протяжении восьми администраций обеих политических партий, весьма напоминал то, что Джордж Кеннан предсказывал в 1947 году. Независимо от того, какую бы услужливую политику ни проводил по отношению к Советскому Союзу Запад, советской системе требовался призрак вечного внешнего врага, чтобы оправдать страдания своего народа и содержание громоздких вооруженных сил и аппарата безопасности. Когда под давлением совокупного отпора со стороны Запада, кульминацией которого явились годы президентства Рейгана, XXVII съезд партии заменил официальную доктрину сосуществования на взаимозависимость, исчез моральный базис внутренних репрессий. Граждане Советского Союза, воспитанные в духе дисциплины, не могли мгновенно переключиться на компромисс и взаимные уступки. А это означало, как и предсказывал Кеннан, что Советский Союз превратится в одночасье в «одно из самых слабых и наиболее вызывающих жалость национальных обществ»51. Как отмечалось ранее, Кеннан по ходу дела пришел к убеждению, что его политика «сдерживания» была чересчур милитаризирована. Более точной оценкой было бы, как всегда, такое наблюдение, что Америка колебалась между чрезмерной опорой на военную стратегию и чрезмерной эмоциональной зависимостью от обращения в свою веру противника. Я также критиковал многие из конкретных политических шагов, проходивших под маркой сдерживания. И все же общее направление американской политики отличалось дальновидностью и оставалось исключительно осмысленным, несмотря на смену администраций и потрясающее разнообразие участвовавших в политике личностей. Если бы Америка не организовала сопротивление тогда, когда уверенная в себе коммунистическая империя действовала, словно за ней будущее, заставляла народы и руководителей во всем мире верить в то, что это, возможно, так и есть, то коммунистические партии, уже по отдельности самые сильные в послевоенной Европе, вероятно, смогли бы взять верх. Серию кризисов по поводу Берлина нельзя было бы выдержать, причем число кризисов могло бы увеличиться. Эксплуатируя американскую послевьетнамскую травму, Кремль направил силы своих верных сторонников в Африку, а собственные войска в Афганистан. Он мог бы вести себя еще более нагло и самоуверенно, если бы Америка не защитила глобальное равновесие сил и не оказала помощи в восстановлении демократических обществ. То, что Америка не видела себя в роли одной из составляющих равновесия сил, сделало процесс более болезненным и усложнило его, но это же потребовало от американцев беспрецедентной самоотдачи и обеспечило невиданный прилив творческих сил в обществе. И болезненность процессов не отменила того реального достижения, что именно Америка сохранила глобальное равновесие сил и, следовательно, мир на земле. Победа в «холодной войне» не была, конечно, достижением какой-то одной администрации. Она стала результатом наложения друг на друга сорока лет американских двухпартийных усилий и семидесяти лет коммунистического окостенения. Феномен Рейгана возник из случайного благоприятного сочетания личности с открывшимися перед ней возможностями; десятилетием ранее этот политик казался бы чересчур воинственным; десятилетием позже — чересчур односторонним. Комбинация идеологической боевитости, сплотившей вокруг него американскую общественность, и дипломатической гибкости, которую консерваторы не простили бы никакому другому президенту, была как раз тем, что требовалось в период советской слабости и возникающего сомнения в правильности наших собственных действий. И все же рейгановская внешняя политика была скорее, по сути, блистательным солнечным закатом, чем зарей новой эры. «Холодная война» явилась почти что по заказу и отвечала фундаментальным представлениям американцев. Имел место доминирующий идеологический вызов, делающий универсальные тезисы, пусть даже в чрезмерно упрощенной форме, применимыми к большинству мировых проблем. И налицо была четкая и явная военная угроза, источник которой не вызывал сомнений. Но даже тогда американское блуждание в потемках от Суэца до Вьетнама явилось результатом применения универсальных принципов к конкретным случаям, которые оказались для них совершенно неподходящей почвой. В мире по окончании «холодной войны» нет преобладающего идеологического вызова или, в данный момент, единой геостратегической конфронтации. Почти каждая ситуация имеет конкретное содержание. Исключительность вдохновляла американскую внешнюю политику и давала Соединенным Штатам силу выстоять в «холодной войне». Но эту силу придется применять гораздо более тонко и осторожно в многополюсном мире XXI века. В итоге Америка вынуждена будет оказаться перед вопросом, ответа на который она умудрялась не давать на протяжении почти всей своей истории: маяк она или крестоносец? И насколько широк сужающийся диапазон выбора между тем и другим?
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|