Рассказы 1915‑1945 3 страница
– Спасибо, мой хороший!.. Как‑ нибудь сговоримся. А я вот сейчас книжку перечитывал: хотите, переведу кусочек? Он взял со стола небольшую книжку в красном переплете и раскрыл, где она была заложена зеленою былинкою. – Вот послушайте‑ ка! – пробормотал он, пожевал ртом, просматривая текст, и медленно начал переводить. – «Есть миг, который наполняет все, – все, по чем мы томились, о чем мечтали, на что надеялись, чего боялись… Когда в сокровеннейших глубинах души ты вдруг ощутишь, потрясенный, все, что когда‑ либо изливало на тебя радости и боли, когда расширяется в буре твое сердце, когда оно хочет облегчить себя в слезах, и горение его все растет… Все растет… И все в тебе звенит, и трепещет, и дрожит…» Его голос оборвался. Андрей Павлович свирепо нахмурился, потянул в себя носом и дрожащими руками начал сморкаться. Потом продолжал: – Ну, так вот. Значит, этого… «Когда все, значит, начинает гореть в тебе, и все в тебе звенит и трепещет… И все внешние твои чувства затмеваются, и кажется тебе, что и сам ты гибнешь и никнешь, и все вокруг тебя погружается в ночь, и ты во все более особенном, во все более собственном ощущении охватываешь целый мир…» Вот оно как! Видите? «Во все более собственном ощущении»… Так вот: «Когда ты, в своем глубоко собственном ощущении, вдруг охватишь весь мир, тогда…» Андрей Павлович закрыл книгу, положил ее на уголок стола и спросил: – Тогда… Как вы думаете, – что тогда? И в откровенном, светлом умилении смотрел на них, не хмурясь, по‑ обычному. Николай Сергеевич взглянул на потолок и в недоумении побарабанил пальцами по столу. – Ммм… Бог, что ли, тогда душе открывается? Андрей Павлович сверкнул глазами.
– Что еще за бог?! Лиза, пристально следившая за ним, что‑ то хотела сказать, быстро открыла рот, но опять закрыла и низко опустила голову. Андрей Павлович произнес строго и торжественно: – «Тогда умирает человек, – dann stirbt der Mensch! ». Николай Сергеевич, пораженный, спросил: – Чье это? Андрей Павлович молча подал книгу: Гете, «Прометей». Николай Сергеевич сконфузился, что раньше не замечал этого места. Лиза подняла голову. Ее глаза сияли от слез. Она пристально и спрашивающе смотрела прямо в глаза Андрею Павловичу с любовью и испугом. – Ну, вы чего? – нежно спросил Андрей Павлович и положил ладонь на белую руку Лизы. Крупная капля упала на его руку. Лиза быстро наклонилась и, коротко зарыдав, стала целовать эту морщинистую, в крупных старческих веснушках руку. Андрей Павлович свирепо выдернул руку. – Да вы с ума сошли?! Что такое? Лиза стремительно поднялась, подошла к перилам и, не оборачиваясь, стала смотреть в сад. Николай Сергеевич скучливо поморщился и пожал плечами. Андрей Павлович взволнованно подергивал головою, ерошил бороду и ворчал: – Нелепая выходка! Весьма!.. Столь же порывистая, сколь и нелепая! По обыкновению. Был интересный разговор, а она… Что я хотел сказать? Вот и забыл… И что значит? В чем смысл? Для каждого поступка должны существовать свои разумные основания. Тут не вижу решительно никаких… Весьма нелепо!.. Он метнул сердитый взгляд в затылок Лизы и обратился к Николаю Сергеевичу. – Так о чем мы говорили?.. Да! Вот что я еще хотел сказать: замечательнейшая штука, – Гете написал это, когда ему было двадцать четыре года всего. Изволите видеть? Вот вы и растолкуйте мне, как этакий мальчик смог понять такую вещь? Мы куда тупее. Старый, уж смерть тебя плечом толкает, а еле‑ еле только начинаешь чуять. И наконец‑ то вдруг придет минута, что‑ то озарит тебя, – и поймешь… Все вдруг поймешь.
Он успокоился, и опять лицо его тихо засветилось, глаза смотрели радостно. Лиза воротилась и близко села к нему, как дочь к отцу. Он опять положил ладонь на ее руку, пожал ее, пожатием этим прося прощения за свою вспышку, и нежно стал гладить ее руку. И говорил мечтательно: – Но если бы мы это всегда понимали. Что за чудесная была бы наша жизнь! Живешь, радуешься на солнце, на землю, на душу человеческую, – а внутри: погоди, душа, это не все. Ко всему этому будет тебе еще – смерть. Огромнейшее, яркое подытоживание жизни, молния, вдруг все назади озарившая, – «все, что когда‑ либо изливало на тебя радости и боли». Самое малое станет великим и милым, вдруг поймешь, как значительна и глубока была жизнь, и спросишь себя в удивлении: как же я этого раньше не замечал? И как же я раньше не знал, какая радость в том, что передо мною открывается? Николай Сергеевич настороженно слушал: мысли были интересные, могли пригодиться. Он лениво сказал: – Это, знаете, не лишено интереса. Оригинальное под‑ хождение к смерти. Андрей Павлович поколебался и вдруг решительно произнес: – Ну, уж все равно! Сделаю вам еще один маленький переводец… – Он пошел и принес из комнаты книжку. – Слушайте. Хоть это и ваш поганец Ницше сказал, а все‑ таки хорошо. «Важным все считают умирание. Но смерть для нас еще не праздник. Еще не научились люди, как нужно освящать прекраснейшие праздники…» Ах ты господи!.. Несносная девчонка! Лиза заглянула было в книгу, по которой читал Андрей Павлович; он недовольно отстранился и поспешно захлопнул книгу. Лиза встала и выпрямилась, бледная почему‑ то, с огромными глазами, стараясь подавить бившую ее дрожь. И уж больше она не слушала, что говорили Андрей Павлович и брат. Она молча стояла, прижавшись спиною к столбу, расширенными глазами смотрела перед собою, ничего не видя, и как будто закоченела. Они встали уходить. Андрей Павлович проводил их до калитки. Он щурился от бившего в лицо солнца и блаженно улыбался, но глаза смотрели рассеянно и настороженно, – как будто ему вдруг послышалось, что идет к нему какой‑ то новый гость, важный и желанный. Он сказал: – Хорошо солнышко печет. Пообедаю сейчас и залягу вздремнуть в сено, вон туда.
В глубине садика темнела меж кустов жимолости серо‑ зеленая копна свежего сена. Николай Сергеевич удивился. – Под солнцем под самым? Жарко! – У меня кровь холодная. Все так бы и лежал на солнышке. Хорошо!.. Ну, прощайте. Милые вы мюи оба и хорошие! Он умиленно жал им руки. Лиза огромными глазами грозно и настойчиво заглянула ему в глаза. Андрей Павлович ясно смотрел в ответ. Она опустила глаза и быстро пошла прочь. Николай Сергеевич еле за нею поспевал. Он сказал недовольно: – Куда ты так бежишь? Лиза замедлила шаг. Она дрожала крупною дрожью и куталась в платок. – Чего это ты? – в недоумении спросил Николай Сергеевич. – Устала. – А сама бежишь! Весь день до вечера Лиза волновалась, в тоске и в колебании металась по хутору. В саду у речки складывали стога, все были там. За Ольгой Федоровной не доглядели: в людской она поела с прислугою вареных свинухов с луком, теперь лежала в постели, грела живот горячим пузырем и охала. Горели в духоте лампадки. Возле постели сидела старушка Федосья Трифоновна, вдова псаломщика, пила чай с малиновым вареньем и рассказывала: – …А росы в ту пору были холодные. Нога‑ то у меня и отнялась. Пошла к доктору нашему, а он говорит: «Эту ногу тебе надо отрезать». – «Что ты, говорю, батюшка! Так сразу и резать! Раньше полечить следует. Я в Москве живала, знаю». – «А лекарства не дам, пошла вон!.. » Что делать? Помираю от ноги! Спасибо, старушка одна пособила, с села при большой дороге. Агафья Пенчерихина, – может, знаете? Щекатурова жена. Во сне мне привиделась и говорит: «Набери ты, милая, мухомору, – поярчее который, – томи в печке десять дней и натрись, – все пройдет». Хорошо! Набрала я мухоморов ярких, в чашку положила, десять дней в печке томила. Пошли они пеной, пузырями, сами в себе распустились. Стала этим натираться – и думать позабыла об ноге. Дай ей бог доброго здоровья! Ольга Федоровна жадно, с наслаждением слушала. – И‑ ишь ты. Это из какого же она села? Из Лутошкина? – Зачем из Лутошкина? Нет. Из Богородицкого села, при большой дороге.
– Надобно будет позвать старушку эту. Может, пользу даст, – очень уж меня живот донимает. Лиза, запиши‑ ка! Лиза, слушавшая с отвращением, резко ответила: – Что за нелепость! Мама, да сообрази же: ведь ее Федосья Трифоновна видела во сне, во сне от нее совет получила. Ольга Федоровна рассердилась. – Что ж такого? Значит, все‑ таки понимает дело, если помощь дала человеку. Лиза вышла на террасу, метнулась туда, сюда и быстро пошла в глубь сада. Она что‑ то говорила себе, сосредоточенно повторяла какие‑ то доводы и вдруг заламывала пальцы и восклицала, задыхаясь: – О боже мой, боже мой! Темнело. Обессилевшая от волнения и непрерывной ходьбы, Лиза сидела над канавкою сада на пне спиленной ивы; сгорбилась, засунув ладони меж колен, и смотрела в землю неподвижными, сумасшедшими глазами. Вдруг она очнулась от великой тишины вокруг, вздрогнула и огляделась. Ветер упал, листья ив над головою не шевелились, над степью стояла огромная, прислушивающаяся тишина, как будто сейчас случилось что‑ то торжественное и страшное. И беззвучно умирала душистою своею смертью подкошенная трава на широком просторе степи. Лиза затрепетала и вскочила на ноги. По дороге от мельницы возвращался с прогулки домой Николай Сергеевич, в панаме, с тросточкой. Господи! А он ничего, ничего не понимает, что случилось! Что за дерево! Она перескочила через канаву, побежала ему навстречу и заговорила, задыхаясь: – Коля! Слушай!.. Исполни мою просьбу… Я знаю, ты меня не любишь. И я тебя не люблю… И все‑ таки исполни. Сейчас же пойдем к Андрею Павловичу! Поскорее!.. Ради бога! Николай Сергеевич удивленно оглядел ее и с достоинством ответил: – Во‑ первых, говори, пожалуйста, за себя. Что меня касается, то я тебя люблю. А к Андрею Павловичу чего же нам сейчас идти? Ведь только сегодня были у него… – Коля, я тебя очень прошу! Ты не понимаешь, как это важно. Я бы одна пошла, но мне страшно одной. Николай Сергеевич пожал плечами. – Пойдем! Лиза в детском страхе держалась за его руку, дрожала крупною дрожью и все повторяла: «О боже мой! боже мой! » Смутная тревога начала охватывать и Николая Сергеевича. В избушке Андрея Павловича огня не было. Они открыли калитку. Из росистых лопухов пахнуло влажною прохладою. Стоял нежный, застенчивый запах от полевых цветов на клумбах. Лиза вырвала руку, побежала к кустам жимолости. И вдруг оттуда донесся ее дикий, сумасшедший крик. Николай Сергеевич поспешил к ней. – Коля… Коля… – Лиза задыхалась, стараясь вобрать в грудь воздух, и ничего не могла сказать, и указывала перед собою. В глубине развороченной копны, лицом в сено, неподвижно лежал ничком Андрей Павлович, откинув руку в сторону.
Лиза захватила грудью воздуха и выкрикнула: – Он умер!.. Я знала, что он сегодня умрет! С утра знала, и могла бы помешать, и не хотела… О господи! Николай Сергеевич взволнованно возразил: – Да будет, Лиза, что ты! И почему ты думаешь, что умер? Может быть, просто обморок. – Что? Что? Ты думаешь, обморок? – быстро переспросила Лиза безумным голосом. – Может быть, и правда! Побежим скорей за Иваном Петровичем! Николай попробовал повернуть Андрея Павловича. Тело перевернулось тяжело, но без живого сопротивления. Вытянутая рука, прижатая к боку, опять медленно отошла. На бороде и холодном лице осела роса. Николай Сергеевич выпрямился. – Умер. И, должно быть, давно уже. Лиза растерянно смотрела на него. В ужасе она вцепилась пальцами в его руку выше локтя, близко придвинула к его лицу свое бледное лицо с огромными глазами и с вызовом заговорила: – Коля! Я знала, что он умрет! Я тогда же знала! И нарочно не шла к нему весь день! Нарочно не помешала. Не хотела. – Ну, что ты говоришь!.. – Ты не веришь?.. Да! Да! Как только мы тогда в первый раз вошли в калитку, когда увидали его тогда… Помнишь, с закрытыми глазами, под солнцем… Я сразу почувствовала: он умрет! У него совсем такое было лицо, как у мамы, – помнишь, когда она умирала. Я никогда не забуду ее лица тогда, – какое на нем было сияние смерти. С тех пор всегда сумею узнать, когда приходит к человеку смерть. Настоящая смерть, человеческая… Вот, мама живет теперь. Ты возмущаешься, а я верно знаю: великое все мы сделали преступление, что не дали ей тогда умереть. И никогда бы, никогда бы я себе не простила, если бы теперь во второй раз это бы случилось по моей вине. И он, мой Андрей‑ благоговейник, – он сидел бы с отвисшей губой, чавкал бы ртом, объедался бы грибами… Не хотела я этого, никогда бы я себе этого не простила, слышишь ты, Коля? И сквозь темноту Николай Сергеевич видел, как ужасом горели ее глаза от того, что она сделала. Он мягко и нежно сказал: – Лизочка! Успокойся! Пойдем отсюда, нужно людей позвать. Лиза рванулась. – Нет, я не пойду, я тут останусь. И ты знаешь, – ты знаешь, почему он так вдруг рассердился, когда переводил нам Ницше? Я заглянула в книгу и увидела – одна фраза подчеркнута красным карандашом два раза. Он ее нам не перевел. «Stirb zur rechten Zeit». Умей умереть вовремя. – Ну, Лиза, пойдем! – решительно сказал Николай Сергеевич. – Нужно людей позвать, может быть, ему еще можно помочь. – Ну и иди. – Тебе не нужно здесь оставаться. – Нет, нужно! Иди скорей! Николай Сергеевич поколебался и поспешил на хутор. Лиза опустилась на колени в сено. Она наклонилась и, дрожа, стала близко вглядываться в лицо Андрея Павловича. Но в темноте было плохо видно. Только шевелилась под ветерком седая борода. – Дедушка! Де‑ едушка!.. – испуганным, детски жалующимся голосом стала звать Лиза. Она припала губами к окоченевшей, холодной руке, полузасыпанной душистым сеном. И зарыдала громко, не сдерживаясь. В сумеречной тишине, под загоревшимися звездами, властно и широко стоял над землею аромат повсюду сохнувшего сена.
1915
У черного крыльца*
Алексей Николаевич утром поссорился с женой своей, Мусей. Ссора вышла из‑ за пустяка, но Муся внесла в нее столько слез и нервной мути, что Алексей Николаевич не мог уже больше работать; сунул в карман поэму о Жираре Руссильонском на провансальском языке и пошел прогуляться по дачному парку. Был он молодой ученый, оставленный при университете по кафедре романской литературы. В душе была досада на Мусю: недорого ей то, чем он живет; знает, как утром ему необходимо для работы душевное спокойствие, а портит настроение из‑ за таких пустяков, что вспоминать совестно. Он возвращался домой к завтраку, проходил мимо черного крыльца и вдруг видит: под бузиною сидит на корточках кухарка Василиса, в руке у ней пук крапивы; прижала спиною к земле курицу и деловито сечет ее крапивою по облезлому брюшку с розовато‑ желтыми плешинками. Курица бьется и истерически кудахчет. Алексей Иванович изумился. – Василиса, что это вы делаете? – Курицу, барин, секу. Чтоб не садилась. – Куда не садилась? – Ей, видишь, время на яйца садиться, а у нас и так уж две наседки сидят. – Ну так и не сажайте на яйца. А зачем же крапивой?.. Отпустите ее. Курица вскочила и, расправляя крылья, побежала прочь. Из окна выглянула Муся, увидела Алексея Николаевича и спустилась к ним. – Что это ты? Алексей Николаевич, не глядя, ответил угрюмо: – Василиса зачем‑ то курицу крапивой сечет. Я сказал, чтоб отпустила. – Это я велела. Сидит и сидит, никак не разгуляем. Боюсь, как бы не издохла. Алексей Николаевич преодолел неохоту разговаривать сейчас с Мусей и спросил: – Я не понимаю. Как это сидит? Ведь яиц же под нею нету? Муся обрадованно стала объяснять: – Неужели ты не слыхал? Понимаешь, без яиц. Инстинкт. Сядет где‑ нибудь на землю и сидит, не сходит. Весь пух слез с брюшка. И петуха не подпускает… Вот, смотри, опять уж села! – Как это интересно! Никогда не слыхал!.. Ну‑ ка, посмотрим. Они подошли к скамейке под кухонным окном, где по вечерам сиживала прислуга. Курица, с сосредоточенно‑ грустными глазами, сидела под скамейкой, приникнув к земле и растопорщив крылья. Была она жалкая, растрепанная, с побелевшим, бескровным гребнем. Алексей Николаевич протянул руку, чтоб погладить ее по шее. Курица не испугалась, не вскочила, но слабо клюнула его в руку и обиженно квохнула с жалобою на что‑ то, – как будто он мешал чему‑ то бесконечно важному, что было у нее внутри. И еще больше расширилась. И сидела, глядя грустными, затуманившимися глазами. Алексей Николаевич поморщился и сказал: – Какое, в сущности, варварство совершается над живым существом, какое поругание природы! Знаешь, Муська: давай посадим ее на яйца. Муся встрепенулась и оживилась. – Правда! Давай! Но Василиса стала возражать: – Что вы, барыня! Все цветет на дворе, – нельзя сейчас сажать. – Какие пустяки! Приготовь‑ ка кошелку. В дровяном чулане посадим… Гоп! Муся взяла курицу и понесла в чулан, там пустила ее. Но курица сейчас же опять села на землю, покрытую мелкою щепью и берестою. Солнце светило в дверь сквозь клены, в чулане стоял золотисто‑ зеленый сумрак. Радостно суетясь, Муся и Василиса готовили кошелку: на дно насыпали известки против блох, потом напихали сена. Василиса поставила кошелку к стене и пошла в кухню за яйцами. Курица, не поднимаясь с земли, боком пододвинулась к кошелке, вытянула шею, внимательным глазом заглянула внутрь и опять приникла к земле. Василиса принесла яйца. Алексей Николаевич сказал: – Муся, дай я положу. Она радостно ответила; – Милый! Пожалуйста, клади! Алексей Николаевич взял из корзины пару чуть испачканных навозом яиц, положил в кошелку. Курица встрепенулась, – вдруг, разом, даже не поднявшись на ноги, быстро перебросилась в кошелку, как будто невидимая сила ее перенесла. Топорща перья и расширяя крылья, она взволнованно усаживалась в кошелке. Алексей Николаевич клал все новые яйца. Курица теперь не клевала ему рук, она только приподнимала распустившиеся крылья и жадно принимала новые яйца в мягкую и теплую подкрыльную тьму. Муся сказала: – Десять. Будет! Василиса возразила; – Что вы, барыня, нельзя десять! Нужно, чтоб нечет был… Вот вам, барин, еще яичко. Она в раздумье почесывала локоть и смотрела на курицу. – Эх, нехорошо сажать сейчас, – все цветет на дворе. В цвет самый. Тяжело будет курице. Курица ловко передвигала клювом яйца в кошелке, осторожно и уверенно ступая между ними жесткими своими лапами. Потом вся она еще больше расширилась и медленно, блаженно опустилась на яйца. Лицо Василисы стало значительным и серьезным. Она сказала: – Ну, дай бог! Час добрый! Помогай, Кузьма‑ матушка‑ Демьян! И перекрестилась. Алексей Николаевич и Муся тоже были серьезны и взволнованны. Муся прижимала к груди руку Алексея Николаевича. – Пойдем, не будем ей мешать. – Пойдем. Они взглянули на затихшую в блаженстве курицу и тихонько вышли из чулана. Алексей Николаевич говорил: – Поразительно! Поразительно! Что значит инстинкт! Какая силища!.. И какое блаженство в его удовлетворении! Муся быстро взглянула на него, что‑ то хотела сказать, но прикусила губу и опустила голову. Весь день она была грустна и смотрела отчужденно. Вечером, за ужином, опять случилась ссора, еще глупее утренней. Алексей Николаевич страдальчески наморщился. – Ох, Муся, Муся, до чего ты нервы себе растрепала! Ну можно ли из‑ за всяких пустяков то и дело затевать ссоры! – Нервы? Ты думаешь, – это нервы? Упорным, ненавидящим взглядом она впилась в него, быстро вскочила и ушла на террасу… Эх, эти дамские фокусы! Черт их поймет! Алексей Николаевич скучливо поморщился и сам стал наливать себе чай. Когда он вышел на террасу, Муся сидела на стуле, прижавшись головою к перилам, и тихо плакала. Он подошел к ней, погладил по голове. Муся схватила его руку, прижалась к ней щекою и заплакала еще сильнее. Плакала она горько и неутешно, была похожа на маленького, несправедливо обиженного ребенка. У него сжалось сердце, он сказал нежно: – Деточка моя, да что с тобою? У тебя что‑ то есть на душе. Отчего ты прямо не скажешь? В теплой тьме дождь тихо шуршал по листьям. Сильнее пахло жасмином и шиповником. Алексей Николаевич с широко открытыми, огорченными и испуганными глазами слушал, а Муся, всхлипывая, говорила: – Я знаю, понимаю… Ты часто с таким ужасом рассказывал: оставят человека при университете, он обзаведется семьей и пропадает для науки. Пойдут дети, наберет уроков, бегает по ним с утра до ночи и в конце концов уходит в учителя. А ты умный и талантливый, ты пишешь исследование об этих… как их?., об сирвентах Бертрана де Борна… Я это понимаю, и никогда бы себе не простила, если бы заставила тебя свернуть с твоей дороги. Но только сегодня утром, когда ты так пожалел курицу, я подумала… Почему в курице тебе все это было понятно и так тебя потрясло, умилило?.. Я ничего не говорю. Мне одно только: пожалей же… пожалей же немножечко… и меня…
1915
Семейный роман*
В начале мая сидел я на террасе своей дачки, читал газету. Вдруг за перилами, в листве жимолости, раздался рассерженный птичий голосок; раздался очень близко, под самым ухом, так что я невольно обернулся. Всего за шаг от меня на ветке сидела стройная серенькая птичка. Острый клюв, горлышко под клювом белое, а щеки под глазами черные. Мухоловка. Черными своими глазами она смотрела прямо на меня и сердито, нетерпеливо испускала особенные какие‑ то, шипящие звуки: – Ж‑ жы! Ж‑ жы! За что‑ то она ужасно сердилась на меня. И все смотрела в глаза, ерошилась и шипела: – Ж‑ жы! Ж‑ жы! Как будто хотела сказать: – Да уходи же! Что ты тут расселся? Ах‑ х ты господи! Чего это она? Гнездо у нее тут где‑ нибудь, что ли? Осмотрелся, – нет, не видно. Мне стало интересно. Я ушел в комнату и через стеклянную дверь террасы стал подглядывать. Птичка подлетела к косяку двери, повилась около него и улетела. Потом прилетела с другою такою же птичкою. Обе, трепыхая крылышками, опять стали виться около косяка, вытягивали головы и внимательно что‑ то разглядывали. Когда они улетели, я вышел, осмотрел косяк: ничего особенного. Около него был прикреплен к стене небольшой деревянный обрубок; к этому обрубку прибивали доски, когда на зиму заколачивали двери дачи. На обрубке тоже не было ничего особенного. Птичек в этот день я больше не видел. А утром вышел на террасу и вижу: на обрубке около двери – совсем готовое, аккуратно свитое, прелестное гнездышко. Аршина на два от пола и совсем на виду! Ну как они тут будут выводить птенчиков? Все время ходят люди, то и дело будут их вспугивать… Эх, глупые птицы! Я взял две дощечки и прибил к обрубку так, что дощечки спереди совсем закрыли гнездо и краями своими поднимались пальца на два над краем гнезда. Испугаются птички этих дощечек? Сумеют найти за ними свое гнездо? Бросят его или нет? Я смотрел, подглядывал, – птички больше не появлялись. Но вот раз утром заглянул я за дощечки и вижу: на дне гнездышка лежит маленькое зеленоватое яичко… Ага!.. Значит, не испугались птички, будут здесь жить. Вдруг сзади, из жимолости, до меня донеслось знакомое шипение: – Ж‑ жы! Ж‑ жы! Птичка сидела на ветке и сердито смотрела на меня. Теперь я понимал, чего она беспокоится, и сказал ей: – Ну, ну, не сердись! Ничего не трогаю, ухожу. И отошел в угол террасы. Птичка поглядывала то на меня, то на дощечки, за которыми было гнездышко, но подлететь к гнездышку, видно, не решалась. Вскочила на веточку повыше, вытянула голову и старалась заглянуть внутрь гнездышка, там ли яичко. Потом вдруг сердито повернулась ко мне и опять: – Ж‑ жы! Ж‑ жы! Да уходи ты прочь! Еще раз вытянула боком голову, попыталась издалека заглянуть в гнездышко и вдруг решилась. Преодолела страх, быстро подлетела к обрубку, подержалась в воздухе, трепыхая крылышками, заглянула, увидела, что яичко цело, – и успокоенно улетела. Каждое утро я теперь находил в гнездышке еще по новому яичку. Два. Три. Четыре. Наконец пять. После этого самочка села на яйца. Но сидеть ей было очень беспокойно. Только выйдет кто на террасу, стукнет дверью, – птичка выскочит из гнезда и круто вдоль стены улетает. Мы старались пореже ходить через террасу, старались не стучать дверью, но все‑ таки то и дело спугивали птичку. А ведь это вредно для яиц, им нужно ровное тепло. Однажды я подошел к гнезду вечером, когда уже были густые сумерки. За дощечками было очень тихо. Мне интересно стало – там птичка или нет? Я стал на скамейку и заглянул издалека сверху в гнездо. Ничего не было видно. Я наклонился ближе, вглядываюсь: эге! Птичка там. Прижалась всем телом к гнезду, как будто хочет слиться с ним, втянула голову и смотрит на меня испуганными глазами. Однако не улетела. Ну, думаю, знак хороший! Все‑ таки, значит, понемножку начинает привыкать. Но утром опять пошло по‑ прежнему: чуть стукнешь дверью, чуть выйдешь на террасу – птица прочь. Почему же она не улетела вчера вечером? Когда стемнело, я нарочно вышел на террасу, нарочно громче обычного стукнул дверью – птица опять сидит, не улетает; я громко заговорил у самого гнезда – птица сидит. И я понял: днем самый для птички верный способ избежать опасности– это улететь; а ночью она видит плохо, и лететь ей опасно; и она чутьем понимает, что тут самый верный способ защиты – притаиться, стать незаметной, слиться с окружающей темнотою, а не улетать. Самочка сидела на яйцах. А самец летал по саду и приносил своей подруге мух и червяков. Накормивши ее, садился на цветущую жимолость террасы и пел, а она в гнездышке слушала. Иногда выйдешь на террасу поздно ночью – тихо‑ тихо, тепло; и вдруг в цветущей жимолости самец чуть слышно запоет сквозь сон – запоет, проснется от собственного голоса и замолкнет. Дни стояли солнечные и очень жаркие. Но потом погода вдруг резко изменилась. Стало холодно и сыро, то и дело шел дождь, над мокрыми деревьями бежали низкие, злые тучи. В гнездышке за дощечками стало тихо и неподвижно. Стукнешь дверью, заговоришь громко у самого гнезда, – птичка не вылетает; ни малейшего шороха там не слышно. Неужели птицы убедились, что выбрали для гнездышка неудобное место, и бросили его? Заглянуть в гнездышко? А если птица там? Начнешь заглядывать, – тогда уж, наверное, птицы испугаются и бросят гнездо. Я решил не заглядывать. Сел на террасе за стол, рассаживаю по горшочкам пикированные саженцы левкоя и резеды. Над перилами вздрогнула ветка жимолости. Смотрю, – на ветке сидит самец, держит в клюве муху и подозрительно поглядывает на меня. Я тихонько отодвинулся подальше, сижу смирно, не шевелюсь. С ветки раздался чуть слышный, звенящий, спрашивающий звук: – Цить? Как будто ветер чуть‑ чуть тронул туго натянутую струну. И сейчас же точно такой звук прозвучал в ответ из гнездышка: – Цить! И еще и еще, – с одной стороны и с другой. Ясно было, птички потихоньку переговариваются между собою. Самец шепотом спрашивал: – Ты здесь? Самочка отвечала: – Здесь. Самец говорил: – Знаешь что? Я тебе муху принес, а подлететь не могу: человек сидит. Лети ты ко мне. – А я‑ то как же вылечу? – Лети только сразу, побыстрей! – Боюсь! – Ничего, лети! Самочка выпорхнула из гнезда и села на ветку рядом с самцом. Он сунул ей в рот муху и сейчас же улетел: на холоду, под дождем, охота была теперь трудная, все мухи и мошки прятались под листьями. Самочка осталась сидеть на ветке. Она сердито взглянула на меня и зашипела: – Ж‑ жы! Ж‑ жы! Я ушел, и она порхнула назад в гнездо. От стука двери, от близкого разговора птичка теперь не вылетала из гнезда. Я опять решил, что она стала ко мне привыкать, – и опять ошибся. Оказалось совсем другое. Я вскоре заметил: чем холоднее было на дворе, тем труднее было вспугнуть птичку. Ясно: птичка бессознательно как будто чувствовала, что минут на пять слететь с яиц в жаркий день – не беда, но что в холод нужно сидеть до последней крайности, иначе яички остынут и погибнут. А привыкала она ко мне очень мало. И это стесняло: совсем ничего нельзя было делать на террасе. Иногда досадно станет: «А ну ее! Не буду обращать на нее внимания, – пускай привыкает! » И делаю на террасе свое дело, – читаю, пишу, пересаживаю цветы. Оглянусь и вижу: птичка выскочила из гнезда на край дощечки, сидит, нахохлившись, и молча смотрит на меня. И взгляд такой укоряющий, как будто хочет сказать: «Ты тут занимаешься пустяками, а мне мешаешь делать серьезное, жизненно‑ важное дело. Как же тебе не стыдно? » Мно становилось стыдно, и я уходил. Наконец из яиц вылупилось пять птенчиков. Были они очень безобразные: полуголые, покрытые редким коричневым пушком; на плешивых головах пузырями выступали выпуклые, слепые глаза, желтели огромные клювы – ужасно огромные, особенно, когда они разевались: казалось, весь птенчик состоит из одного этого широко разинутого, жадного, ненасытного клюва. Да, в сущности, так оно и было: птенчикам пока нужен был один только рот (и желудок), чтобы есть, есть и расти. И как же они ели! Гладкий и стройный отец, широкая, взъерошенная мать то и дело подлетали к гнезду с бабочками, мухами, червячками и совали кх в разинутые клювы. Я радовался, глядя на их работу: как они хорошо очищали мой сад и огород! На цветной капусте у меня развелось много прожорливых зеленых червячков, они быстро объедали у капусты все листья. Теперь в несколько дней они совершенно исчезли: таких червячков я часто видел в клювах моих птичек.
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|