Рассказы 1915‑1945. Часть первая
I
Когда состязание было объявлено, никто в городе не сомневался, что выполнить задачу способен только Дважды‑ Венчанный – на весь мир прославленный художник, гордость города. И только сам он чувствовал в душе некоторый страх: он знал силу молодого Единорога, своего ученика. Глашатаи ходили по городу и привычно зычными голосами возвещали на перекрестках состоявшееся постановление народного собрания: назначить состязание на картину, изображающую красоту женщины; картина эта, огромных размеров, будет водружена в центральной нише портика на площади Красоты, чтоб каждый проходящий издалека мог видеть картину и неустанно славить творца за данную им миру радость. Ровно через год, в месяц винограда, картины должны быть выставлены на всенародный суд. Чья картина окажется достойною украсить собою лучшую площадь великого города, тот будет награжден щедрее, чем когда‑ то награждали цари: тройной лавровый венок украсит его голову, и будет победителю имя – Трижды‑ Венчанный. Так выкликали глашатаи на перекрестках и рынках города, а Дважды‑ Венчанный, в дорожной шляпе и с котомкою за плечами, с кизиловою палкою в руке и золотом в поясе, уже выходил из города. Седая борода его шевелилась под ветром, большие, всегда тоскующие глаза смотрели вверх, в горы, куда поднималась меж виноградников каменистая дорога. Он шел искать по миру высшую Красоту, запечатленную в женском образе. У хижины за плетнем чернокудрый юноша рубил секирою хворост на обрубке граба. Он увидел путника, выпрямился, откинул кудри с загорелого лица и радостно сверкнул зубами и белками глаз. – Учитель, радуйся! весело приветствовал он путника.
– Радуйся, сын мой! – ответствовал Дважды‑ Венчанный и узнал Единорога, любимого своего ученика. – В далекий путь идешь ты, учитель. Шляпа у тебя на голове и котомка за плечами, и сандалии у тебя из тяжелой буйволовой кожи. Куда идешь ты? Зайди под мой кров, отец мой, осушим с тобою по кружке доброго вина, чтоб мне пожелать тебе счастливой дороги. И с большою поспешностью ответил Дважды‑ Венчанный: – Охотно, сын мой! Единорог с размаху всадил блестящую секиру в обрубок и крикнул, ликуя: – Зорька! Скорее сюда! Неси нам лучшего вина, сыру, винограду!.. Великая радость нисходит на дом наш: учитель мой идет ко мне! Они сели перед хижиною, в тени виноградных лоз, свешивавших над их головами черные свои гроздья. С робким благоговением поглядывая на великого, Зорька поставила на стол кувшин с вином, деревянные тарелки с сыром, виноградом и хлебом. И спросил Единорог: – Куда собрался ты, учитель? Дважды‑ Венчанный поставил кружку и удивленно поглядел на него. – Разве ты не слышал, о чем третий день кричат глашатаи на площадях и перекрестках города? – Слышал. – И… думаешь выступить на состязании? – Да, учитель. Знаю, что придется бороться с тобою, но такая борьба не может быть тебе обидна. Знаю, что трудна будет борьба, но не художник, тот, кто бы испугался ее. – Я так и думал. Знаю и я, что борьба предстоит трудная и победить тебя будет нелегко. Когда же идешь ты в путь? – Куда? – Как куда? Искать ту высшую Красоту, которая где‑ нибудь да должна же быть. Отыскивать ее, в кого бы она ни была вложена – в гордую ли царевну, в дикую ли пастушку, в смелую ли рыбачку, или в тихую дочь виноградаря. Единорог беззаботно усмехнулся. – Я уж нашел ее. Сердце Дважды‑ Венчанного забилось медленными, сильными толчками, груди стало мало воздуху, а седая голова задрожала. Он осторожно спросил, не надеясь получить правдивого ответа:
– Где ж ты нашел ее? – А вот она! И Единорог указал на Зорьку, свою возлюбленную. Взгляд его был прям, и в нем не было лукавства. Дважды‑ Венчанный в изумлении смотрел на него. – Она? – Ну да! Голова старика перестала дрожать, и сердце забилось ровно. И заговорило в нем чувство учителя. – Сын мой! Твоя возлюбленная мила, я не спорю. Счастлив тот, чью шею обнимают эти стройные золотистые руки, к чьей груди прижимается эта прелестная грудь. Но подумай: та ли эта красота, которая должна повергнуть перед собою мир. – Да, именно та самая. Нет в мире и не может быть красоты выше красоты золотой моей Зорьки, – восторженно сказал Единорог. И взяло на минуту сомнение Дважды‑ Венчанного: не обманул ли его глаз, не просмотрел ли он чего в этой девушке, потупленно стоявшей в горячей тени виноградных лоз? Осторожно и испытующе он оглядел ее. Обыкновеннейшая девушка, каких везде можно встретить десятки. Широкое лицо, немножко косо прорезанные глаза, немножко редко поставленные зубы. Глаза милые, большие, но и в них ничего особенного… Как слепы влюбленные! В груди учителя забился ликующий смех, но лицо осталось серьезным. Он встал и, пряча лукавство, сказал: – Может быть, ты и прав. Блажен ты, что так близко нашел то, что мне предстоит искать так далеко и долго… Радуйся! И ты радуйся, счастливая меж дев! Когда Дважды‑ Венчанный вышел на дорогу, он вздохнул облегченно и успокоенно: единственный опасный соперник сам, в любовном своем ослеплении, устранил себя с его пути. Спина старика выпрямилась, и, сокращая путь, он бодро зашагал в гору по белым камням русла высохшего горного ручья.
II
Дважды‑ Венчанный переходил из города в город, из деревни в деревню, переплывал с острова на остров. Не зная усталости, искал он деву, в которую природа вложила лучшую свою красоту. Он искал в виноградниках и рыбачьих хижинах, в храмах и на базарах, в виллах знатных господ, в дворцах восточных царей. Славное имя его открывало перед ним все двери делало его повсюду желанным гостем. Но нигде не находил он той, которую искал. В теле была усталость, в душе – отчаяние. Никогда, никогда, казалось ему, не найдет он того, чего ищет. Не найдет, потому что не способен найти.
С полуденной стороны, от гор, дул теплый ветер, и весь он был пропитан запахом фиалок. Там, на горных перевалах, лесные поляны покрыты сплошными коврами фиалок. Сегодня вечером он шел тропинкою по этим перевалам и любовался всем, что кругом, и вдыхал целомудренные запахи ранней весны. А теперь, когда сумерки одели горы, когда в теплом ветре издалека несся запах фиалок, ему казалось: там все прекраснее, таинственнее и глубже, чем он сумел увидеть вблизи. А пойдет туда, – и опять красота отодвинется, и опять будет хорошо, но не то… Что же это за колдовство в мировой красоте, что она вечно ускользает от человека, вечно недоступна и непостижима и не укладывается целиком ни в какие формы природы? Оглянулся Дважды‑ Венчанный на все, что сотворил за свою жизнь, что сделало его славным на весь мир, и припал лицом к изголовью. Противно стало ему и стыдно за неумелые его намеки на то великое и непостигаемое, что носилось перед его тоскующими глазами и чего никогда он не мог воплотить в формы и краски. Так он и заснул, уткнувшись лицом в жесткий свой плащ. С гор все дул теплый ветер, пропитанный запахом фиалок, и вздыхало вдоль берега вечно тоскующее, не знающее спокойствия море. Когда Дважды‑ Венчанный проснулся, над морем занималась зеленовато‑ золотистая заря. Горы, кусты, колючая трава на берегу стояли в ровном сумеречном свете, – мягко светящиеся, объединенные; свет обнимался с тенью. Потом запылал над морем огромный, ясный костер, без дыма и чада, медленно вылетело из него солнце и ударило лучами по земле. И отшатнулся свет от тени, и разъединились они. Ярче стал свет, чернее тень. Дважды‑ Венчанный взглянул на мрачные, утонувшие в тени горы. Взглянул – и вскочил на ноги быстро, как юноша. С предгорного холма, залитая лучами солнца, спускалась стройная дева в венке из фиалок. И сотряслась душа художника до самых глубин, и сразу, без колебаний, без вопросов, с ликованием воскликнула душа: – Это – она! Дважды‑ Венчанный упал на колени и в молитвенном восторге простер руки к светозарной деве.
III
Настал месяц винограда. Площадь Красоты, как море, шумела народом. В глубине площади возвышались два огромных, одинаковой величины, прямоугольника, завещанных полотном. Возле одного стоял Дважды‑ Венчанный, возле другого – Единорог. Толпа с обожанием смотрела на уверенное, сурово‑ спокойное лицо Дважды‑ Венчанного и посмеивалась, глядя на бледное под загаром лицо красавца Единорога. Граждане кричали: – Единорог! Беги со своею мазнёю, не срамись… Единорог в ответ встряхивал курчавыми волосами и вызывающе усмехался, сверкая зубами. Старец в пурпуровом плаще и с золотым обручем на голове ударил палочкой из слоновой кости по серебряному колоколу. Все притихли. Старец простер палочку к картине Дважды‑ Венчанного. Полотно скользнуло вниз. Высоко над толпою стояла спускающаяся с высоты, озаренная восходящим солнцем дева в венке из фиалок. За нею громоздились темно‑ серые выступы суровых гор, еще не тронутых солнцем. По толпе пронесся гул, и вдруг стало на площади тихо, как знойным полднем в горном лесу. Божественно‑ спокойная, стояла дева и смотрела на толпу большими глазами, ясными, как утреннее небо после грозы. Никто никогда еще не видал в мире такой красоты. Она слепила взгляд, хотелось прикрыть глаза, как от солнца, только что вышедшего из моря. Но падала рука, не дошедши до глаз, потому что не могли глаза оторваться от созерцания. А когда отрывались и смотрели по сторонам, было с ними, как после взгляда на солнце, только что вышедшее из моря: все вокруг казалось темным и смутным. Тело, какого еще не обнимала ни одна мужская рука, сквозило сквозь легкую ткань. Но не было вожделения. Было только молитвенное склонение и блаженная, нездешняя печаль. Темные горы были за девой, и темно стало кругом на площади. Девы и жены пристыженно отвращали лица в сторону, а юноши и мужи глядели на Фиалковенчанную, переносили взгляд на своих возлюбленных и спрашивали себя: что же нравилось им в этих нескладных телах и обыденных лицах, в этих глазах, тусклых, как коптящий ночник? Старый погонщик мулов, с брюзгливым лицом и щетиною на подбородке, искоса оглядывал свою старуху: была она жирная, с отвислым подбородком и огромной грудью, с лицом, красным от кухонного чада. Взглянул он опять на Фиалковенчанную и опять на жену. Больно ущемила тоска по красоте его жесткое, как подошва, сердце; и страшно стало ему, с кем суждено проводить ему его трудную, серую жизнь. Долго стояли люди в благоговейном молчании, и смотрели, и что‑ то шептали. И всеобщий вздох священной, великой тоски пронесся над толпою. Старец в красном плаще стряхнул с себя очарование и встал. Было лицо его строго и торжественно. С усилием, как бы свершая вынужденное кощунство, протянул он палочку ко второй картине.
IV
Покров упал. Ропот недоумения и негодования прошел по площади. На скамье, охватив колено руками, подавшись лицом вперед, сидела и смотрела на толпу. – Зорька! Люди не верили глазам и не верили, чтоб до такой наглости мог дойти Единорог. Да, Зорька! Та самая Зорька, что по утрам возвращается с рынка, неся в корзине полдесятка кефалей, пучки чесноку и петрушки, та самая Зорька, что мотыжит за городом свой виноградник и по вечерам доит на дворике коз. Сидит, охватив колено руками, и смотрит на толпу. За нею – полуоблупившаяся стена хижины и косяк двери, над головою – виноградные листья, красные по краям, – меж них – тяжелые сизые гроздья, а вокруг нее – горячая, напоенная солнцем тень. И все. И была она на картине такая же большая, локтей в двадцать, как и божественная дева на соседней картине. – Хоть с гору величиной нарисуй, лучше не станет! – крикнул озорной голос. И все засмеялись. Раздался свист, шип. Кто‑ то завопил: – Камнями его! И другие подхватили: – Побить камнями! Но вот шум начал понемногу затихать. Кричащие и хохочущие рты сомкнулись, поднятые с камнями руки опустились. И вдруг стало тихо. Так иногда неожиданно налетит с гор ветер, – завоет, завьется, поднимет к небу уличную пьшь – и вдруг упадет, как в землю уйдет. Люди смотрели на Зорьку, и Зорька смотрела на них. Один юноша в недоумении пожал плечами и сказал другому: – А знаешь, я до сих пор не замечал, что Зорька так прелестна. Ты не находишь? И другой ответил задумчиво: – Странно, но так. Глаз не могу оторвать. Высоко подняв брови, как будто прислушиваясь к чему‑ то. Зорька смотрела перед собою. Чуть заметная счастливая улыбка замерла на губах, в глазах был счастливый испуг и блаженное недоумение перед встающим огромным счастьем. Она противилась, упиралась и, однако, вся устремилась вперед в радостном, неодолимом порыве. И вся светилась изнутри. Как будто кто‑ то, втайне давно любимый, неожиданно наклонился к ней и тихо‑ тихо прошептал: – Зорька! Люблю! Люди молчали и смотрели. Они забыли, что это – та самая Зорька, которая носит в корзине тускло поблескивающую рыбу и серебряные пучки чесноку, не замечали, что лицо ее несколько широко, а глаза поставлены немного косо. Казалось, будь она безобразна, как дочь кочевника, с приплюснутым носом и глазами как щелки, – само безобразие, освещенное изнутри этим чудесным светом, претворилось бы в красоту небывалую. Как будто солнце взошло высоко над площадью. Радостный, греющий свет лился от картины и озарял все кругом. Вспомнились каждому лучшие минуты его любви. Тем же светом, что сиял в Зорьке, светилось вдруг преобразившееся лицо его возлюбленной в часы тайных встреч, в часы первых чистых и робких ласк, когда неожиданно выходит на свет и широко распускается глубоко скрытая, вечная, покоряющая красота, заложенная природой во всякую без исключения женщину. Прояснилось лицо старого брюзги погонщика, взглянул он на свою старуху, и улыбнулся, и толкнул ее сухим локтем в жирный бок. – А помнишь, старуха… Гы‑ гы!.. У водопоя‑ то? Ты поила коз, а я перепрыгнул через плетень… Молодой месяц стоял над горой, цвели дикие сливы… И, застенчиво улыбнувшись, взглянули на него с оплывшего, багрового лица знакомые, милые, давно забытые глаза, и осветилось это лицо отблеском того вечного света, который шел от Зорьки. Погонщик хихикал и грязною рукою вытирал слезы на гноящихся своих глазах. И казалось ему, – не умел он ценить того, что у него было, и по собственной вине сделал свою жизнь серою и безрадостною. Это был он, который первым крикнул на всю площадь: – Да будет Единорог Трижды‑ Венчанным!
В глуши*
Тянулось это уже третьи сутки. Молодая баба‑ роженица лежала на спине, руки бессильно протянулись вдоль туловища, на лице выступили мелкие капельки пота. Измученно‑ исступленным голосом она повторяла в полузабытьи: – Матушка царица небесная, помилуй! Матушка царица небесная, помилуй! Стонала длинными, прерывистыми стонами и скрипела зубами. Юная фельдшерица‑ акушерка Зина Кваскова почему‑ то радостно вздохнула, лицо вспыхнуло нежным румянцем. Из чистой избы она через сенцы вошла в черную и сказала высокому старику: – Нужно поехать за доктором, и поскорее. Найдется у вас кому съездить? Положение очень опасное. Старик засуетился: – Ах‑ х, ты, господи! Уж вы, пожалуйста, гражданка, все, что можно… Егорка, запрягай чалого да скачи во весь дух!.. Боже ты мой милостивый!.. Сенца положи в телегу да покрой княжеским ковром для гражданина доктора. Зина села к столу и карандашом написала на листке блокнота:
Д‑ ру Кайзеру Арнольд Федорович! У роженицы пульс 120 температура 38, 2 воды давно отошли по‑ моему нужно щипцы приезжайте немедленно. 3. К.
Муж роженицы, Егор, положил записку в шапку и поспешно вышел. Телега затарахтела мимо окон. Зина вышла на крыльцо и присела на перила. Солнце садилось, телега исчезала в золотой пыли. Из сада бывшей княжеской усадьбы тянуло запахом цветущей сирени, робко начинали щелкать соловьи. Солнце играло на русых стриженых волосах Зины и на вьющихся вдоль щек золотых прядях. Глазницы были поставлены у Зины очень широко и делали лицо немножко странным. Но все скрашивали молодые глаза и нежный румянец щек. Зина волновалась за роженицу, боялась, как бы доктор не приехал слишком поздно. И радость, светлая радость была в душе, что он приедет. Зина тайно любила его. Сердце начинало биться скорее, когда она представляла себе: вот через час он войдет сюда – высокий, прямой, всегда в себе уверенный, никогда не теряющийся, с сильными руками спортсмена. И все вокруг станет твердым, спокойным и уверенным. Вышел на крыльцо старик. У него были угрюмые и недобрые губы, но сейчас он кривил их в любезную улыбку. И застенчиво сказал Зине: – Вы уж, гражданочка, потрудитесь! Очень бы мне антиресно внучка иметь. Ежели все будет как следует – гуся вам предоставлю обязательно! – Ну, оставьте, что вы!.. Вот только бы доктор вовремя приехал. Он замечательный доктор! Сама разродиться она не сможет, ребенок в ней может задохнуться. А он наложит щипцы – и ребенок жив останется, и Акулина. Зина прикусила губу: уж слишком уверенно она говорила о благополучном исходе. Старик смотрел остановившимися глазами. – Щ‑ и‑ п‑ ц‑ ы? То есть это как же так? Щипцами из нее дите потянете? Зина вспомнила – доктор ей всегда твердил, чтобы называть акушерские щипцы ложками. Она поспешно сказала: – Это, собственно, не щипцы, а ложки. Их накладывают на голову ребенка и сторожно тянут. Когда у самой матери нет силы родить. Старик решительно сказал: – Нет, на это нашего согласу нет! – Нельзя, товарищ, необходимо это сделать, иначе помрет Акулина. Сама она родить не может. – Что вы, гражданка, толкуете? Как это можно в живую женщину щипцы совать! Да вы ей там щипцами все кишки прищемите! Вышла на спор старуха. – Слышь, Марфа, зачем за доктором гражданка спосылала: щипцы, говорит, нужно запустить в Акулину, ребенка щипцами вытащить. – Мать честная, царица небесная! Что это ты? – Слушайте, да это же вовсе не щипцы. – Сами сказали – щипцы… Ясное дело – ребенку голову оторвете! – Да нет же, живой выйдет! – Как это так? Щипцами ребенка за голову будете тянуть – и живой? Что вы, гражданка, глупости говорите!.. Нет, не согласны мы. – Как хотите. Только тогда незачем было за доктором посылать. А я вас предупреждаю: без операции сноха ваша наверно помрет. – А ежели щипцы – не помрет? Зина смутилась: – Наверно, конечно, нельзя сказать – операция трудная и опасная. Но только она одна может спасли вашу сноху, без операции‑ то она уж наверно умрет. Она уже без чувств. Из сенец вышла на крыльцо старшая сноха с заплаканными глазами. – Кончается Акулина. Видно, не разродиться ей. Зина поспешила к роженице. Она лежала в забытьи, пульс стал еще слабее. Зина впрыснула ей камфару. Провозилась с четверть часа. Потом, волнуясь, пошла в черную избу. Там набралось уже много народу. На лавке у окна сидел коротконогий старик, очень похожий на высокого старика, – его брат, председатель сельсовета; лицо было важное, красное и глянцевитое, во рту меж зубов темнела дырка. Сидели еще мужики и мрачно глядели. Зина решительно сказала: – Ну, решайте скорее! Когда приедет доктор, некогда будет разговаривать. Не знаю даже, застанет ли уж он ее в живых. Согласны вы на операцию или нет? Высокий старик смотрел на нее тяжелым взглядом: – Хорошо, гражданка! Согласны! А только если помрет баба от ваших щипцов, мы доктора отсюдова живым не выпустим. Зина побледнела. Старик это заметил и повторил зловеще: – Не уйдет тогда отсюдова! – Да вы с ума сошли! Что ему, удовольствие, что ли, ехать сюда за семь верст, не спать ночь, возиться с вашей больной? Выгода ему какая от операции? Да делайте, что хотите, пускай помирает! Мы вам хотим оказать помощь, а вы нас убивать собираетесь! Очень надо! Мне здесь больше делать нечего! Уезжаю! – Мокей, погоди! – Коротконогий отвел старика за рукав в угол и что‑ то стал ему шептать. Старик воротился к Зине. – Хорошо! Согласны! Ладно! Пускай делает, что хочет. Что ж бабе помирать… Ладно! Согласны. Но смотрел страшно, и в глубине слов пряталась угроза. Зина воротилась в чистую избу. Ее била нервная дрожь. На широкой кровати из красного дерева с золотыми веночками Акулина стонала слабеющими, прерывистыми стонами. Углы были окутаны сумерками. Вдали, в саду усадьбы, теперь гулко, во весь голос, заливались соловьи. Зина верила в Кайзера восторженной, молодой верой. Но теперь она ясно представила себе, что будет, если… Да! Что – если?.. Предупредить его, когда приедет? Но вся душа ее возмутилась. Она так ясно представляла себе, как головка ребенка застряла в путях матери, как ослабевшие потуги не могут дальше гнать его, какую волшебную, ослепительную помощь аут могут оказать щипцы. И они вдруг ничего не станут делать? И будут бездеятельно смотреть, трусливо поджав руки? Зину охватило гордое чувство. Она и представить себе не могла, чтобы Кайзер из‑ за страха перед этим стариком отказался от операции. А тогда зачем его напрасно волновать? Скоро уж должен приехать. Зина пошла в черную избу посмотреть, есть лп горячая вода. Медленно входили новые мужики, немые, мрачные; внимательно оглядывали ее и садились по лавкам. Воротилась к роженице. Пришла старуха, засветила керосиновую лампу. Потом села у двери на лавку, подперла щеку и принялась жалостливо вздыхать, поглядывая то на стонущую Акулину, то на взволнованную Зину. И неизвестно было, кого она жалеет, – сноху или доктора, которого сейчас будут убивать мужики. В темноте, гремевшей соловьями, раздался под окнами шум колес. В сенцах зазвучал громкий голос доктора Кайзера: – Где больная? Куда пройти? Старуха, низко кланяясь, открыла дверь. Кайзер вошел с желтым чемоданчиком в руках и весело сказал: – Здравствуйте!.. Ну, старушка, вы уйдите, не мешайте нам. Поставил на лавку чемоданчик, подошел к роженице, взялся за пульс и покрутил головою. – Что? – со страхом спросила Зина. Он беспечно ответил: – Ничего! И тщательно стал ощупывать под грубой рубахой огромный живот роженицы. Потом скинул пиджак, Зина помогла ему надеть белый халат. Он засучил красивые, мускулистые руки. – Где тут умыться? Зина вывела его в сени, подняла лампу над большим рукомойником с грязною, треснувшею мраморною доскою. Кайзер нажал педаль, стал мыть и тереть щеточкою руки. Спросил весело: – Откуда здесь такой рукомойник? – Из усадьбы княжеской. По всем избам вещи оттуда. Дверь в черную избу была открыта, от керосиновой коптилки поднималась в темноту медленно крутящаяся струйка копоти. По лавкам сидели молчаливые мужики и смотрели на доктора. Кайзер удивленно поднял брови, взглянул на Зину: – Чего это там собрались? Свадьба, что ли? Непохоже – сидят, как на похоронах. У Зины задрожали губы, но ничего не ответила. Доктор исследовал роженицу, встал и решительно сказал: – Конечно, щипцы! И медлить нельзя. Прокипятите их… Чего это у вас так руки дрожат? Аи‑ аи, товарищ! Разве можно так волноваться! У самого у него в глазах горел тот веселый, спокойно‑ уверенный огонь, какой Зина привыкла видеть у него перед ответственной операцией. И опять она твердо поверила, что все у него кончится хорошо. И все‑ таки засученные по локоть девически тонкие руки Зины дрожали, когда она наложила фланелевую маску на лицо бабы и стала капать на маску хлороформ. Операция была трудная. Мышцы на засученных руках Кайзера поднимались буграми, но щипцы оставались на месте. Зина с ужасом поглядывала на доктора и старалась прощупать исчезающий пульс у роженицы. Кайзер покрутил головой. – Nun! Und gehst du nicht willig, so brauch ich Gewalt! [6] Он перехватил руками блестящие ручки щипцов, ушел головой в плечи, стиснул зубы, и мышцы на его предплечиях стали вздуваться, как будто кто надувал их воздухом, В черной избе тускло чадила коптилка, за окнами гремели в саду соловьи. По скамейкам у стен сидели мужики, молчали и ждали. Высокий старик медленно встал, вышел на цыпочках в сенцы, тихонько приотворил дверь и заглянул в чистую избу. Увидел он ужасное. Кровать была выдвинута на середину избы; ярко‑ белые, полные, подогнутые женские ноги поперек кровати, между ними – доктор в белом халате, засученные по локоть мускулистые руки, в них – блестящие стальные ручки, от них рычаги уходили меж раздвинутых ног в живот женщины, доктор изо всей силы тянул за ручки, а от головы Акулины на его работу смотрело бледное, искаженное ужасом лицо акушерки. «Вы что тут, разбойники…» Так хотел крикнуть старик, хотел затопать ногами и ворваться в избу. Его взял за рукав коротконогий его брат, председатель сельсовета, и решительно потянул назад. – Уходи, Мокей! Не гляди… Мокей вырвал рукав. – Ты погляди, погляди, что делают! – Иди, говорю тебе. Не гляди! Я тебе категорически объясняю: обожди! Наука, она, как говорится… она себя может оказать в самом конце. А ежели что… Пойдем, пойдем, говорю тебе! Нужно действовать, как говорится, организованно, а не кустарным способом. Чтобы всем обществом… Ежели что… Он увел брата назад в горницу. Высокий старик стоял с черным лицом, хрипло дышал и засучивал рукава. Все с ожиданием смотрели на него, а он дышал, как запаленная лошадь, и все засучивал на локти сползавшие рукава рубашки. И вдруг… вдруг через сенцы донесся в горницу захлебывающийся, шамкающий младенческий плач. Правая рука старика замерла на левом локте. У всех раскрылись рты и остановились глаза. Потом гурьбою бросились в чистую избу, впереди других – высокий старик. Среди избы стояла Зина со светлым, восторженно‑ радостным лицом, на ее руках захлебывался плачем красный ребенок, скашивая губы на сторону. Родильница с бледным лицом тихо дышала, закрыв глаза. Доктор, в окровавленном фартуке, с весело блестящими глазами, обтирал ватою страшный стальной инструмент. Высокий старик задохнулся, сделал к доктору два шага – вдруг опустился на колени, охватил руками его сапог и припал головою к голенищу. Удален был послед, наложены швы, родильница очнулась от хлороформа. Чистая горница была полна народу. В сенцах доктор, гремя педалью и скрипя ржавыми рычагами, умывался над мраморным рукомойником. Зина стояла рядом и – вдруг разрыдалась. Села на кадушку с отрубями, давила руками челюсть, и все‑ таки рыдала, и смеялась сквозь рыдания, и с восторженной любовью глядела на Кайзера. Кайзер, намыливая мускулистые свои руки, сказал с улыбкою: – Аи, аи, товарищ! Разве можно быть такой нервной? Зина проговорила сквозь счастливые рыдания: – Вы не знаете, вы не знаете, что могло быть!.. Ведь эти все, что там были, в черной избе, – они пришли вас убивать. Я сказала про щипцы, они: «Ни за что не позволим! » А потом сказали: «Ну, хорошо, но только, если баба умрет, мы его живого не выпустим! » Что, что я могла сделать? Не могла же я вас не позвать! Доктор неподвижно стоял с намыленными руками. Засмеялся: – Д‑ да‑ а!.. Потом побледнел, как будто сейчас только сообразил, что могло случиться. Чуждыми, скрытно враждебными глазами поглядел на Зину и сказал про себя: «А ведь она была уже без пульса…»
Исанка*
Часть первая
Густой, раскидистый липовый куст нависал с косогора над ключом. Вода в ключе была холодная и прозрачная, темная от тени. Юноши и девушки, смеясь, наполняли кувшины водою. Роняя сверкавшие под солнцем капли, ставили кувшины себе на голову и вереницею поднимались по тропинке вверх. Все были босы, все были с непокрытыми головами. Золотились под солнцем загорелые руки и ноги, стройные девичьи шеи, юношеские, еще безволосые, груди. Борька Чертов, прямой под тяжелым кувшином на голове, остановился на краю косогора. Счастливо улыбался, дышал ветром, солнцем и любовался вереницею прямо держащихся полунагих фигур, поднимавшихся снизу среди свежей июньской зелени. Ах, хорошо!.. У каждого бывают в жизни недели, когда все кругом как будто сговорится любовно обступить человека и давать ему только радость, только радость, доверху переполнить душу радостью. Так было сейчас с Борькой. Солнце, блеск зелени, ощущение наросших мускулов под загоревшей кожей, горение внимательных девичьих глаз, милые товарищи, общее признание. Прошли снизу, тоже с кувшинами на головах, приземистый Стенька Верхотин и Таня Комкова. В их глазах был блеск той же самопричинной радости, которая опьяняла Борьку. Стенька, не поворачивая головы, на ходу бросил ему: – Состязаемся. Бег с полными кувшинами. Новый номер легкой атлетики. Борька сосредоточенно стоял на месте, опустив руки, и медленно извивался туловищем, стараясь удержать на голове без помощи рук полный жестяной бидон. Из лощины поднимались все новые парни и девчата. Донесся снизу смех Исанки. На тропинке показалась ее тонкая, сильная фигура, с нагою золотисто‑ загорелою рукою, поддерживавшею на голове кувшин. Прошла мимо. Борька тоже медленно пошел, балансируя под тяжелым кувшином. И смотрел сзади на Исанку. Она шла по дороге, придерживая кувшин на голове, – чудесная античная статуя расцветающей девушки. У большинства девчат шаровары были засучены до верху бедер. У Исанки юбка была до колен. И поразительно было смотреть сзади, как узки у нее щиколки и нижние части голеней; чувствовалось в этом что‑ то благородное и сильное, как в узких голенях породистых беговых лошадей. Ему вспомнилось и вдруг стало понятным выражение древнеэллинских поэтов: «тонколодыжная дева»… Так вот оно что значит! И он с улыбкою повторял про себя: – «Тонколодыжная дева»… Дорога сворачивала от перекрестка вправо, в рожь. Кувшины на головах водоносцев закачались над матовою желтизною ржи. Борька смотрел на далеко растянувшуюся вереницу и радовался. Это была его идея – носить на голове кувшины с водою. В прошлом году Борька ездил матросом на советском пароходе в Палестину и Египет. Его поразило, как прямо держатся там арабы, особенно женщины: каждая по стройности похожа на финиковую пальму. Он приглядывался, соображал – и нашел причину. Из колодцев и речек женщины носят в кувшинах воду на голове; и вообще все тяжести там носят больше на голове. При этом мускулы спины должны напрягаться, тело вынуждено держаться совершенно прямо; от постоянного упражнения соответственные мускулы крепнут и привыкают без усилия держать туловище в выпрямленном положении. Потом, в Ленинграде, Борька обратил внимание, как прямо держатся всегда разносчики, – не только, когда лоток у них на голове, а даже когда просто стоят у своего лотка. Разносчика и без лотка сразу можно узнать по тому, как он прямо держится, – и прямотою естественною, а не искусственною старою солдатскою «выправкою». Бессмысленно было в светских семьях твердить детям: «tenez vous droits»[7]. Нужно с детства приучать детей носить на голове необременительные для черепа тяжести. Тогда прямота придет сама собою. А важна она не только для красоты. Людям умственного труда она необходима, чтоб не скомкивались легкие. Борька эту мысль высказал. Стенька Верхотин, великолепный организатор, сейчас же воплотил ее в дело. И каждый день в четыре часа вечера, после «мертвого часа», обитатели студенческого дома отдыха сходились с кувшинами к ясеням у околицы усадьбы, а оттуда шли по дороге через рожь за версту к Грозовым Ключам. Ключи на всю округу славились чистотою и вкусностью воды. Завхоз дома отдыха с удовольствием предоставил ребятам кувшины и бидоны, – за ненадобностью, они без дела громоздились в кладовых, – дом отдыха имел великолепную питьевую воду, и не нужно было посылать за нею водовоза. Возле Исанки шел Можаев, – щупленький, смешно низенький рядом с нею. Шли еще две дивчины в шароварах, высоко засученных до паха. Опять Борьке бросилось в глаза то, что он давно уже заметил: женские ноги изогнуты в коленях внутрь и при ходьбе почти цепляются друг за друга внутренними выступами коленок. Это было очень некрасиво, и ноги парней казались при сравнении стройными, а их шаг твердым, гармоничным. Можаев отошел к тем двум девчатам. Борька нагнал Исанку. – Скажи, Исанка, отчего ты не ходишь в шароварах, как другие? – Н‑ не знаю… Мне так больше нравится. Борька посмеивался и ласково глядел на нее. – В тебе есть бессознательная интуиция, она ведет тебя по верному пути. Посмотри на Зину и Веру: какие у них кривые ноги. Женщины всегда чувствовали, что ноги у них поставлены некрасиво, и везде, всегда окутывали ноги юбками, рубашки носили длиннее мужских… Когда художникам приходилось изображать голое женское тело, они постоянно наталкивались на это женское уродство. И Тинторетто, например, просто выпрямлял своим женским фигурам ноги. Подошел Можаев, усмехнулся, сказал, вздохнув: – Енциклопедия! Но с интересом стал слушать. А Борька восторженно продолжал: – Эллины… Ах, эллины никогда не фальсифицировали природу, они всегда умели найти точку, с которой природа является красивой без всякой фальсификации. Посмотри, например: у Венеры Милосской, у Венеры Книдской нижняя часть туловища, начиная с чресел, закутана, и ноги скрыты… В разговоре Борька продел руку за голую руку Исанки. По руке ее пробежал трепет, и Исанка отдернула руку. – Чего это ты? – удивился он. Исанка сконфуженно ответила: – Я не люблю. – И с интересом сказала: – Ну, дальше! Он помолчал, ища сбившуюся мысль, и продолжал: – Самый распространенный тип Венеры – тип Venus pudica, Венеры Стыдливой. Такая Венера стоит, чуть наклонившись вперед, одно колено выдвинуто перед другим, – получается очень естественно, и природный недостаток становится незаметным. Исанка, придерживая рукой кувшин на голове, с интересом слушала. Борьку всегда было интересно слушать. По разнообразию знаний он, правда, был форменная «енцик‑ лопедия». Особенно было хорошо, что знания его не лежали в нем мертвым грузом, а все время крутились, кипели, сцеплялись друг с другом, проверялись наблюдениями, складывались в новое и интересное. И всегда он весь был в том, что говорил. Весь дом отдыха он зарядил своею напряженною умственною жизнью, всех заставлял больше думать и большим интересоваться. Сейчас Борька безоглядно увлекался эллинством, изучал греческий язык, уже читал Гомера. Кругом было солнце, зной, красивые молодые тела, постоянные телесные упражнения. И все это становилось ярче, углубленнее и серьезнее, озаренное эллинским прожектором Борьки. На откосе рощи, за канавою дороги, водоносы расположились на отдых. Кувшины и бидоны, полные сверкающей водой, рядком стояли на валу канавы, а ребята лежали под березами, сплетшись в одну огромную, живописную кучу. В зеленой тени сверкали золотистые, бронзовые и оливковые тела, яркими цветами пестрели женские косынки и блузки. – Борька! Исанка! Отдых! Борька опустил свой бидон на землю, отер потный лоб и весело замешался в общую кучу. Руки переплетались с ногами, у наклонявшихся девчат в вырезах блузок мелькали на миг, обжигая душу, грушевидные груди. Стенька Верхотин лежал головой на коленях Тани, а она, наклонившись, гладила его курчавую голову. Исанка поставила свой кувшин в ряд с другими и села сбоку, не мешаясь в кучу. Можаев враждебно спросил: – Ты почему в сторонке села? Исанка презрительно ответила: – Тебя не спросила! Жарко! – Нет, не жарко потому что. Ты всегда держишься в сторонке. Вон, Борька чуть тронул за руку, – «ах, ох, это неприлично! ». Мещанка ты, интеллигентка! Нет у тебя настоящей товарищеской простоты. Вера Горбачова поддержала Можаева: – Как будто в старорежимные времена в великосветской гостиной… Тургеневская девушка. Борька расхохотался. – Товарищи, что это? Мы еще начнем вводить регламенты, как держаться и где садиться! Черт знает! Исанка, будь сама собою и плюй на всех! Можаев проворчал: – Черт с ней, пускай будет сама собой! Очень мне нужно! Стенька Ве
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|