Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Репертуар Гилельса и как он им распоряжался




Нет необходимости подробно говорить здесь о гилельсовском репертуаре: он представлен в книге Хентовой, а дискография — в книге Баренбойма. И в том и в другом случае есть существенные огрехи — по разным, несхожим причинам; вот о них придется сказать.

Сейчас о другом; меня интересует не репертуар Гилельса как таковой, а то, как Гилельс, если можно так сказать, «распоряжался» этим репертуаром, на что никто из пишущих не обратил внимания.

А здесь кроются удивительные вещи.

В 1938 году в статье о молодом пианисте А. Иохелес написал, что Гилельс пока еще не играет поздних сонат Бетховена, но через два–три года он «сможет поражать ими своих слушателей». Как было бы заманчиво немедленно оправдать такой прогноз, — но нет! Гилельс, по-видимому, считал — по причинам ему одному ведомым, — что время для этого еще не настало, и он «молчал» — ничто не могло изменить его намерений. Прошли долгие годы, почти вся жизнь, — каким же событием стало исполнение Гилельсом Двадцать девятой сонаты Бетховена, какое это было потрясение! Последняя сделанная им запись — Тридцатая и Тридцать первая сонаты Бетховена. Вот оно, решение Гилельса — только теперь, не раньше! В его художническом облике восхищает безукоризненная честность.

Теперь другой аспект той же, репертуарной, темы.

За десять дней до начала первых, ответственнейших гастролей в США Гилельс дал концерт в Калинине (Твери). Было бы естественным, скажу — необходимым лишний раз обыграть, «обкатать» те сочинения, которые предстояло исполнять в Америке, проверить себя, подстраховаться накануне поездки. Ничуть не бывало! Ни одно из сыгранных сочинений не вошло в американские программы! — это были сонаты: Гайдна — c-moll, Клементи — C-dur, Восьмая Прокофьева. Мало кто решился бы так «рисковать». Но и это не все. Чуть раньше, всего за два дня до упомянутого выступления, Гилельс играет в Горьком (Нижнем Новгороде) Первый концерт Бетховена, в то время как в Америке — Третий.

Нередко совершал Гилельс подобные «подвиги». Вот он играет два дня подряд — 10-го и 11-го июля 1964 года — в Ростове-на-Дону и Таганроге. В программах: Бетховен, Шуберт, Лист. Какие сомнения: в Таганроге он повторяет концерт, данный накануне. Нет! В первом случае: Соната № 21 Бетховена и Соната a-moll ор. 143 Шуберта; во втором — Соната № 23 Бетховена и Соната D-dur ор. 53 Шуберта. И только Соната Листа — «общая».

Еще примеры. США, 1960 год. Два концерта через день: 26 февраля — Нью-Йорк, Карнеги-холл и 28 февраля — Симфони-холл, Бостон. В Нью-Йорке — Бах, Шуберт, Кабалевский, Дебюсси, Стравинский; в Бостоне — Бах, Шуберт, Кабалевский, Шуман. Разные авторы — во второй части программ — и сочинения не «совпадают», это понятно. Кабалевский — Вторая соната — звучит в обоих концертах. Но вот Бах и Шуберт… Оказывается, в Нью-Йорке — Французская сюита № 5 Баха и Экспромт f-moll ор. 142 Шуберта; в Бостоне — Ария с вариациями Баха и Соната D-dur ор. 53 Шуберта.

К счастью, огромное количество гилельсовских выступлений осталось в записи. Для будущего историка здесь непочатый край работы. Есть возможность, к примеру, проследить, как меняется его трактовка того или иного сочинения на расстоянии многих лет; рассмотреть, как «представлено» сочинение, записанное с концерта, или — специально в студии; как звучит тот же самый фортепианный концерт не только в разные годы, но и с разными оркестрами и дирижерами.

Отмечу к слову: Гилельс играл едва ли не со всеми знаменитыми дирижерами; их имена, можно сказать, — панорама дирижерского искусства XX века: Отто Клемперер и Ойген Йохум, Евгений Мравинский и Курт Зандерлинг, Леонард Бернстайн и Фриц Райнер, Юджин Орманди и Лорин Маазель, Карл Бём и Джордж Сэлл, Герберт Караян и Вольфганг Заваллиш, Евгений Светланов и Неэме Ярви, Курт Мазур и Колин Дейвис, Кирилл Кондрашин и Пауль Клецки, Георг Шолти и Андре Клюитенс, Эрих Лайнсдорф и Серж Бодо, Джордже Энеску и Франц Конвичный, Зубин Мета и Пааво Берглунд, Риккардо Мути и Отмар Сюитнер, Джон Барбиролли и Герберт Блюмстедт, Окко Каму и Дмитрий Китаенко, Ганс Зваровски и Лейф Сегерстам, Енё Сенкар и Карел Анчерл, Георг Себастьян и Янош Ференчик, Рудольф Баршай и Рафаэль Кубелик, Карло Джулини и Пьетро Ардженто, Сейджи Озава и Малколм Сарджент, Антал Дорати и Пауль Захер, Адриан Боулт и Джордже Джорджеску, Карл Шурихт и Леопольд Людвиг, Игорь Маркевич и Фернандо Превитали, Жан Мартинон и Саймон Рэттл…

Конечно, все они оставили тот или иной след в памяти Гилельса, но и каждый из них не мог не расслышать «гилельсовскую ноту».

На эстраде

Проследим: вот Гилельс, идя «сквозь строй» оркестра или по «свободной» сцене (если она не занята слушателями), направляется к роялю. Прав был, конечно, Антон Рубинштейн, говоря о «моральном магнетизме» артиста, — безусловно, он существует. Гилельс еще только появился из-за кулис, как уже происходило что-то важное: словно с пульта дистанционного управления в зал посылался неосязаемый сигнал, заставляющий насторожиться…

Татьяна Николаева вспоминает: «Я почти физически ощущала… прочную связь, установившуюся между концертной эстрадой и аудиторией».

Надо сказать, что и сам Гилельс, играя, при своей тончайшей нервной организации, чутко «слышал» зал, прекрасно осознавая степень его «участия». «…Он очень остро ощущал, — записала жена Гилельса, — „недобрый глаз“, в каком бы ряду он ни находился. Недобрые „флюиды“, посылаемые кем-то, никогда не проходили незамеченными. Это мешало; напрягалась воля, уходила концентрация, причиняя страдания».

Внешний облик Гилельса на эстраде неизменно притягивал к себе взоры. «…Он держится уверенно, но просто, — писал журналист Е. Кригер в 1938 году. — Из своего искусства он не делает таинства. В кругу товарищей и на концертной эстраде он остается самим собой. Он здоров физически и духовно. Никогда не будет поклоняться своему таланту, как божеству. Преисполнен здравого смысла. Знает свои достоинства и недостатки. Его сумрачный вид в начале концерта есть лишь выражение того упорства, с которым он работает над собой…» Тот же автор — в другой статье в том же году: «Выражение лица у него сумрачное (при выходе на сцену. — Г. Г.). Брови нахмурены. Губы упрямо сжаты». Через много лет, в 1954 году, французская газета писала: «На сцену вышел крепкий молодой человек. Он уселся у рояля и глубоко вздохнул. Его лицо обрело выражение странной и дикой красоты. Только гром аплодисментов пробуждал его от сосредоточенности».

Лицо Гилельса никогда не выдавало тех переживаний, которые неизбежно связаны со сценой, — волнения, предельного внутреннего напряжения, — все следы этого как бы смывались с лица огромным усилием воли. Глядя на него, я всегда вспоминал Маяковского: «А самое страшное видели — лицо мое, когда я совершенно спокоен?»

Те, кто умели читать, понимали, что скрыто за внешней невозмутимостью. Валентин Катаев, говоря о скульпторе Слониме, который, по его словам, «несомненно, вносит ценный вклад в золотой… фонд советского искусства», замечает: «Одной из лучших работ Слонима является… скульптура — голова Э. Гилельса, хотя и не слишком похожая, но хорошо передающая сосредоточенное, сдержанно-страстное выражение лица пианиста». Вот эта сдержанная страстность, вообще свойственная Гилельсу в жизни, на эстраде проявилась с особой наглядностью.

Он садился за рояль и, если публика еще не «устроилась» и шумела, вполоборота смотрел в зал — думаю, ничего не видя, — и очень медленно, хочется сказать, с какой-то кошачьей гибкостью, потирал руки, казавшиеся огромными. Сразу же бросалась в глаза его «приспособленность» к инструменту, с которым он составлял словно бы неделимое целое.

Как охарактеризовать руки Гилельса? Сделаю это, сначала перефразировав наделенные яркой образностью слова Чайковского, адресованные им Гансу Бюлову — первому исполнителю его Первого фортепианного концерта; поставим вместо имени Бюлова имя Гилельса — и сходство будет разительным: «У Бюлова — руки, — пишет Чайковский, — обладающие эластичностью резины и устойчивостью стали, легкостью воздуха и, если нужно, тяжеловесностью гранита».

Теперь прямое свидетельство — отрывочные воспоминания жены Гилельса: «В форме рук — природная пластика, невероятное соотношение красоты и пропорций между отдельными пальцами и ладонью… Руки небольшие — широкая ладонь; ровные, прямые, без утолщения, пальцы — удивительно гармоничны между собой: кончики пальцев с красивыми без „натруженности“ подушечками, широкая ладонь с нежной, всегда молодой кожей…

Они умели все. Быстро холодеть, быстро становились теплыми… Они были всегда безупречно чистыми, такими же, как клавиши, к которым прикасались, составляя единое, доверительное друг другу целое…

Тыльная сторона руки была мягкой, нежной, незащищенной; если руке нужно было, брались барьеры растяжения, — удивительно! — доставляя удовольствие ему самому».

Руки Гилельса «дышали» вместе с музыкой, как бы являя собой ее зрительный эквивалент: связь была нерасторжимой. Лучше других сказал об этом Е. Кригер: «Движения рук приобретают магическую силу. Кажется, что звуки сами летят навстречу пальцам, и рука сталкивается уже не с клавиатурой, а с живой стихией музыки, наполнившей самый воздух».

Возникающее триединство — Гилельс, инструмент, музыка (порядок «составляющих» можно варьировать) — безотказно воздействовало на слушателя.

Видеозаписи дают, конечно, возможность наблюдать «общение» Гилельса с роялем, но они, эти кадры, не могут заменить непосредственных впечатлений, полученных в концертном зале.

О том, что помню

Теперь я вынужден рассказать здесь о себе, испытывая естественную неловкость; очень рассчитываю на снисхождение читателя. Впрочем, немного погодя читатель увидит, почему это оказалось необходимым.

Начну с далеких лет, уходящих все дальше…

Один рассказ Куприна — он попался мне на глаза, когда я, девятилетний, только начал заниматься музыкой, — надолго завладел моим воображением: мальчика-пианиста пригласили играть на елке для увеселения собравшихся гостей; случайно к хозяину дома приходит Антон Рубинштейн, слышит игру этого мальчика и увозит его в своих санях, говоря ему по дороге очень важные вещи…

На месте мальчика я с наслаждением представлял себя самого, но приезжает за мной не Антон Рубинштейн (тем более, что он уже «занят»), а… Эмиль Гилельс! Я нисколько не сомневался, что жил он во времена Антона Рубинштейна, — так гремела его слава, — ведь только в те времена были такие великаны! Другие пианисты реально существовали, а он так и остался для меня каким-то сказочным героем, хотя постепенно стало выясняться, что Гилельс, оказывается, живет рядом… Как-то раз, когда я сидел дома и что-то наигрывал на пианино, неожиданно дверь комнаты настежь распахнулась, и я увидел стоящего на пороге нищего (война недавно закончилась, и они, нищие, часто ходили по домам); это был старик в грязных лохмотьях, всклокоченный, довольно устрашающего вида. Судя по всему, его привели звуки, издаваемые в самом конце коридора большой коммунальной квартиры. Высоко подняв руку и уставив указательный палец в потолок, он торжественно произнес: «Молодой человек! Я вам желаю: доберитесь до Эмиля Гилельса!» — и, хлопнув дверью, тут же исчез. Я был ошарашен, но и польщен: слова, в которых «участвовал» Эмиль Гилельс, были обращены ко мне; к сожалению, неясно, в каком смысле «доберитесь» — то ли стать когда-нибудь его учеником, то ли — таким же знаменитым пианистом, как он (вариант более подходящий). Еще долгое время я старался разрешить эту загадку.

Гилельса часто передают по радио, его имя можно встретить в афишах — а, значит, можно даже пойти на его концерт!.. И я стал пробираться — правдами и неправдами, — стараясь не пропустить ни одного.

Надо ли говорить, что я был совершенно сражен, — Гилельс сделался моим кумиром, раз и навсегда!

В дни его концертов я почему-то так волновался, как будто играть предстояло мне самому.

Два амфитеатра и партер Большого зала консерватории всегда отделяли его от меня — никогда не приближался я к нему на более короткое расстояние.

Но вот однажды я увидел его совсем близко — кто-то провел меня в ложу, рядом с выходом на эстраду. Слева — переполненный, возбужденный и гудящий зал, неожиданно вздрогнувший, как бы расколовшийся от аплодисментов; справа — он, невозмутимо спокойный, будто все происходящее не имеет к нему никакого отношения, неторопливо и плавно идущий к роялю. Когда он сел за рояль, стало видно его лицо — странное в своей необычности; оно было сосредоточенно-непроницаемым и в то же время удивительно одухотворенным — от него нельзя было оторвать взгляда. В крышке рояля отражались руки — в их «повадке» было что-то поистине волшебное.

Нет нужды описывать здесь его игру и произведенное впечатление; и так все ясно.

Я следил, можно сказать, охотился за ним, как мог: однажды увидел его портрет в витрине маленькой фотографии на улице Горького — напротив Зала им. Чайковского — и маршруты моих прогулок изменили направление; фильм Сергея Образцова «Удивительное рядом» смотрел множество раз: там — не более, наверное, минуты — Гилельс играет «Сады под дождем» Дебюсси.

Короче говоря, я не выпускал Гилельса из поля зрения — и в школьные годы, и позже, уже учась у Генриха Густавовича Нейгауза в Гнесинском институте. Окончив его, я поехал работать в Брянск; уезжая из Москвы, с сожалением думал, что вот, несколько лет не услышу теперь Гилельса… (Связь с Москвой, правда, не прерывалась, так как я поступил к Нейгаузу в аспирантуру.)

В Брянске открывалось музыкальное училище, и на первых порах я был в нем единственным пианистом.

Шел декабрь 1960 года. И вот в один прекрасный день, как писали в старых книгах, директор Брянской филармонии Галина Ивановна Софронова сообщает мне доверительно:

— Знаете, к нам приезжает Гилельс!

Каково известие?!

Город пришел в движение — билеты были распроданы мгновенно. Гилельс в Брянске никогда не был: приезжал он на один день.

Галина Ивановна распорядилась:

— Утром я поеду на вокзал встречать Гилельса, а вы ждите здесь — я приведу его в училище.

Училище находилось в самом центре города — уютное двухэтажное здание, в котором мой класс — первый по коридору после лестничной площадки второго этажа; под ней на первом этаже — входная дверь. Жду. Свесившись через перила, смотрю вниз. В училище не было ни одного человека; сейчас не помню, почему: то ли было воскресенье, то ли, возможно, занятия по такому случаю были отменены.

Наконец, внизу хлопнула дверь, и Галина Ивановна заканчивает фразу:

— …в аспирантуре у Нейгауза…

— Нет, — услышал я его голос…

Я бросился бежать в класс и, не дыша, слушал приближающиеся шаги.

Первой вошла сияющая Галина Ивановна, за ней — он.

— Здравствуйте, Эмиль Григорьевич!

Не останавливаясь, он сделал несколько шагов ко мне навстречу и молча, заглянув в глаза, протянул руку; она была одновременно и сильной и мягкой, как подушка. «Небольшая!» — промелькнуло у меня в голове.

Потирая руки, — с дороги! — он спросил:

— Где здесь можно позаниматься?

Я повел его в зал (выполнившая свою миссию Галина Ивановна ушла), специально приготовленный для него, где стоял новый, очень хороший «Блютнер».

Я уже собирался уходить, чтобы не мешать ему, но тут произошло непредвиденное.

— У Вас есть сейчас время? — спросил он.

— Да, конечно, Эмиль Григорьевич.

— Я хотел бы сыграть Вам программу; я еще ни одному музыканту не играл ее.

Это было ошеломляюще. Я отлично понимаю: на моем месте мог оказаться любой другой — Гилельсу нужно было, что называется, обыграть концерт — неважно перед кем — нужно было лишний раз проверить себя. Кем я был для него? — случайным встречным, имеющим отношение к музыке, затерянным где-то в брянских лесах…

Как же мне повезло!

Он был спокоен и нетороплив; можно было подумать, что вечером и не предстояло концерта. Обосновавшись в первых рядах зала, поинтересовался, где я учусь, у кого, что играю. Мне в скором времени предстояло играть с оркестром.

— А кто дирижер?

Выслушал все внимательно. Постепенно разговор подошел к сегодняшнему концерту; спросил, что за публика в городе, приезжает ли кто-нибудь из гастролеров. Я ответил, что не так давно был Яков Зак.

— Что играл?

— Рапсодию на тему Паганини.

— С кем?

— С оркестром Северо-Осетинской филармонии, дирижировал Павел Ядых.

Гилельс махнул рукой:

— Ну, это он и с Галиной Ивановной сыграет.

Программа сегодняшнего концерта в афишах объявлена не была, и я с нетерпением ждал — что же он будет играть.

— Я буду играть, — наконец сказал он, — сонаты Скарлатти, Филиппа Эмануэля Баха, Гайдна и Клементи.

И, по-видимому, опасаясь такой «невыигрышной» программы, спросил:

— Как Вы думаете, можно это играть или лучше заменить?

Я стал уверять его, что ничего заменять не надо, что будут слушать и что здесь можно играть любую музыку.

— Как все изменилось, — сказал он. — Раньше подобную программу можно было играть только в Москве.

Он встал и поднялся на сцену.

— А как лучше объявить? Ну: «Начинаем концерт такого-то». А дальше? Может быть: «В программе „Классическая соната“»?

Он хотел как бы предупредить слушателей: мол, не ждите «Аппассионаты» или Рапсодии Листа.

— А может, — спросил я, — «Старинная соната» — для большей ясности?

Он как-то недоверчиво отнесся к этому и неопределенно сказал:

— Может быть…

И вот он сыграл всю программу целиком, от начала до конца. Я сидел в нескольких метрах от него — все слышал и все видел. О впечатлении, думаю, говорить излишне. На последних аккордах сонаты Клементи я просто не мог усидеть, и когда он, закончив, посмотрел в зал, — я уже стоял, словно меня сдуло со стула.

— Эмиль Григорьевич, я никогда этого не забуду!

Он только сделал жест рукой, говорящий приблизительно:

«…Да что там, о чем вообще речь…»

Мы вышли из училища и дошли до гостиницы; это было совсем близко.

— Я должен обязательно днем поспать, — сказал он.

Перед гостиницей, на площади важно расхаживали голуби.

Он остановился. Посмотрел. Помолчал.

— Какой красавец, вон тот! — и показал пальцем.

У дверей осторожно спросил:

— Вы не могли бы подойти сюда за мной к шести часам? Мы бы поехали вместе.

Разумеется, мы обо всем условились.

Концерт был назначен в Бежицком Дворце культуры. Когда-то Бежица была самостоятельным городом, но со временем Брянск «поглотил» его, и он стал Бежицким районом Брянска — на машине это приблизительно минут пятнадцать езды.

Напротив здания филармонии наготове стояли две автомашины; в одну из них села Галина Ивановна и он, настойчиво приглашавший меня ехать с ними, — он долго держал дверцу открытой, но я постеснялся и сел в другую машину — не помню уже с кем. Когда мы подъехали к Дворцу культуры, машины Гилельса почему-то не было, хотя она шла впереди нас. Мы ждали порядочное время; наконец она появилась. Тут выяснилось, что шофер что-то напутал и привез Гилельса в другое место. Но все хорошо, что хорошо кончается.

Огромный зал Дворца культуры был уже переполнен. Мы все прошли за кулисы, и Гилельса отвели в артистическую. Сквозь закрытый занавес шумел и аплодировал нетерпеливый зал; сцена же была пуста — рояль стоял сбоку, в «кармане», и под ним, как шофер под машиной, лежал настройщик Г. Богино, который, оказывается, приехал вместе с Гилельсом и с самого утра отправился во Дворец — целый день, без отдыха, он приводил рояль в порядок, прекрасно зная, конечно, каким его хочет видеть Гилельс.

Концерт нужно было начинать, и Богино торопился и нервничал. Незаметно подошел Гилельс, во фраке уже, спокойно и тихо спросил:

— Как дела?

Он показался мне усталым, осунувшимся, каким-то помятым; я даже испугался.

— Все, — наконец сказал с облегчением Богино, и несколько человек покатили рояль на сцену. Пора было идти в зал; уходя, я оглянулся — Гилельс помахал мне рукой — и не поверил своим глазам: передо мной был совершенно другой человек, мгновенно преобразившийся — подтянутый, бодрый, элегантный. На сцену вышел молодой Гилельс, весь как бы светившийся радостью от встречи с публикой, которая восторженно приветствовала его. Затаив дыхание, слушал зал «трудную» программу — мало кто умел держать слушателей в своих руках так, как он. Успех был невообразимый.

Через некоторое время я приехал по своим аспирантским делам в Москву. Придя к Нейгаузу, застал его в возбужденном состоянии, — он сразу сказал:

— Как играл Гилельс сонаты! Как звучит рояль! Я не смог пойти — скверно себя чувствовал — и слушал по приемнику. Я даже телеграмму ему послал!

Он все не мог успокоиться и повторял:

— Как играл, как звучит рояль! Соната Гайдна мне у него больше нравится, чем у Рихтера; Рихтер играет уж слишком отрешенно.

На следующий год Гилельс опять приехал в Брянск. Уже на правах знакомых мы поехали его встречать на вокзал — Галина Ивановна, я и несколько моих учениц.

Из вагона, в котором он должен был приехать, вышли все до единого человека, а его не было. Галина Ивановна побледнела:

— Не приехал!.. Ведь все продано!

Толпа на платформе уже начала редеть, когда в самом хвосте поезда, вдалеке от нас, обозначились две фигуры — Гилельс и сопровождавший его администратор. Оказалось, Гилельс перешел к нему в вагон (кажется, плацкартный) и ехал с ним всю ночь, потому что не захотел быть один в лучших условиях. Вот он — «недоступный Гилельс»!

— И охота Вам была — в такую рань!.. — сказал он мне, но был явно рад, что его встретила большая делегация.

На этот раз концерт был во Дворце пионеров, в центре Брянска; афиши были «глухие» — без программы. Занимался Гилельс в здании филармонии, — он недолго поучил отдельные места из Сонаты Листа и днем пошел смотреть рояль. Мы поднялись на сцену, и он сразу сыграл глиссандо из «Альборады» Равеля — но как! Я спросил, будет ли он играть это сегодня.

— Нет; три сонаты — Шопена b-moll, Шумана fis-moll и Листа.

Какой это был концерт — нечего и пытаться рассказывать!

Целой гурьбой провожали мы Гилельса до гостиницы по темной и тихой улице. Вдруг из окон большого дома раздались звуки Третьего концерта Рахманинова. Там жила моя ученица, которая, быстро вернувшись с концерта, ждала момента, когда он пройдет под ее окнами, — и включила запись — громко, на всю улицу!

— Это в Вашу честь, Эмиль Григорьевич! — сказал я ему.

Он задумался, будто вспоминая что-то, и вскользь заметил:

— А ведь я играл и Четвертый концерт…

— Я знаю.

Потом речь коснулась Шумана, в связи с только что сыгранною сонатой.

— Я играл и Вторую сонату, — невзначай сказал он.

— Я знаю, Эмиль Григорьевич.

— И с обоими финалами, — добавил он, имея в виду Presto passionato.

— И это знаю.

Он, по-моему, был удивлен этими невероятными познаниями.

Прошло недели две. Я в очередной раз приехал в Москву, и — какое совпадение! — в Большом зале — его концерт. Но получилось так, что на концерт я попасть не сумел, несмотря на все предпринятые шаги. Проболтавшись весь концерт в раздевалке, пошел прямо за кулисы; очутившись в конце длиннейшей очереди, наконец, добрался до него.

— Вы в Москве? — удивился он.

Я протянул ему взятую с собой книгу о нем Хентовой — первое, очень эффектно выглядевшее издание. Открыв ее, он быстро написал под портретом: «В память о наших встречах милому Грише Гордон на память, с наилучшими пожеланиями.

18/Х 61. Эмиль Гилельс».

Потом спросил:

— У Вас есть мой телефон?

Мне показалось неудобным при таком количестве народа возиться с записыванием номера, и я сказал, что могу легко узнать его.

— Позвоните мне, когда будете играть; я хочу знать, как Вы играете.

Это было сказано тоном, не терпящим возражений; это был почти приказ. Я пришел в ужас. Оставалась одна надежда: может, он сказал, что называется, для красного словца — и забудет… Но он настойчиво повторял мне это каждый раз, когда я приходил к нему в артистическую.

…Что было делать? Отступать некуда, — и однажды, за несколько дней до своего концерта, я позвонил ему. Легко сказать — позвонил! Прежде всего, необходимо было раздобыть номер телефона, что непредвиденно оказалось делом почти безнадежным. Мои расчеты не оправдались: те, у кого я спрашивал, телефона не знали. Но кто-то надоумил: имея адрес — а я его узнал — в справочной можно получить телефон — так называется: телефон по адресу. Звоню в справочную:

— Скажите, пожалуйста, можно по адресу узнать телефон?

— Какой адрес? — привычно спросил женский голос.

Я назвал.

— Одну минуту, — обнадеживающе прозвучало на другом конце провода.

Через порядочную паузу голос произнес:

— Такие телефоны мы не даем, — и трубка повешена.

Как быть?! Благо, пришел в голову еще один вариант, который сработал.

Но мучения на этом не кончились — предстояло самое трудное: полдня ходил вокруг телефона — и, наконец, решился… Все-таки в глубине души я не верил, что он придет, да и, скорее всего, он был где-нибудь на гастролях…

К телефону подошел он сам. Я что-то пролепетал и в ответ услышал: к сожалению, его не будет в Москве, он уезжает с концертами в Горький. На том разговор закончился. Должен сказать, что такого облегчения я не испытывал никогда.

Гилельс приезжал в Брянск еще, но меня там уже не было. В Москве же, приходя к нему в артистическую, я испытывал настоящее счастье, видя его рядом… Он бывал очень разным: внимательным и рассеянным, дружелюбным и отчужденным; это зависело, конечно, от того, был ли он доволен концертом, — только что отзвучавшая музыка еще долго не отпускала его…

Но вот однажды я пропустил концерт: лишние билеты спрашивали чуть ли не от Никитских ворот, и все мои ухищрения ни к чему не привели. Я был в отчаянии и, вернувшись домой, написал ему письмо — какое можно написать только в молодости… Отправил.

Прошло месяца два — получаю глянцевую цветную открытку с внутренним видом какого-то собора; на почтовом штемпеле — «Париж». Читаю и не верю сам себе:

21/VI 1969

Дорогой Гриша!

Спасибо Вам за теплые слова. Шлю сердечный привет и пожелания успехов и счастья.

Ваш Эмиль Гилельс

С тех пор почти к каждому Новому году — не будучи в Москве — он присылал поздравительные открытки, а когда я женился — то нам обоим.

Осенью этого же года в Москву приехал лейпцигский «Гевандхауз-оркестр», дирижер — Курт Мазур. 20 сентября в Зале им. Чайковского они играли, помимо пьесы современного немецкого композитора, Первую симфонию Брамса и Пятый концерт Бетховена; солист Гюнтер Кооц.

Я пошел.

Вдруг в антракте сталкиваюсь лицом к лицу с Гилельсом. Мы вместе выходим из зала в фойе.

— У Вас есть проигрыватель? — осторожно спрашивает он.

— Есть, Эмиль Григорьевич.

Замерев, я ждал, что будет дальше.

— Я хочу дать Вам кое-какие свои пластинки.

— Они будут в полной сохранности! — заверил я.

— Нет, я хочу подарить их Вам, — с какой-то укоризной за мою недогадливость сказал он.

Мы стояли как раз под большим его портретом. Он говорил об As-dur’ной Сонате Вебера, о том, как любит ее.

— Она сыграла очень большую роль в истории музыки.

Узнавая его, люди почтительно обходили на значительном расстоянии нашу «группу».

На скорую передачу пластинок рассчитывать не приходилось — слишком он был загружен; но все-таки обещал же…

Неожиданно — это было всегда неожиданно! — зимой были объявлены два его концерта: 3-го января — Первый концерт Чайковского с Евгением Светлановым и 5-го января — сольный: Моцарт, Шуман, Прокофьев. В последний момент — редчайший случай! — Гилельс изменил программу, и на афишах значилось лишь одно имя — Моцарт. Загадочность такой перемены только подогрела и без того огромный ажиотаж вокруг этого концерта.

На симфонический я кое-как проник; на сольный же никакой надежды не было, — и за кулисами, после концерта Чайковского, я вынужден был сказать ему:

— Эмиль Григорьевич, у меня нет билета на послезавтра.

Народу было битком: люди подходили к нему, обнимали, висли на нем, с кем-то он отошел в сторону, — и на мои слова не обратил ни малейшего внимания.

В день моцартовского концерта я с утра ждал каких-нибудь известий: все-таки, бывало иногда — кто-то звонил, предлагая случайно «возникший» билет, мало ли что…

Раздался звонок. Незнакомый мужской голос:

— Можно попросить Григория Борисовича?

— Да, я слушаю.

— Здравствуйте, Гришенька! Это говорит Эмиль Григорьевич.

—!!!

Оценив, кажется, мое замешательство, он продолжал:

— Я Вам оставил пропуск на два лица на правом контроле, знаете — на лестнице, в правом углу, на Ваше имя. Так что, приходите.

Кроме «спасибо» я не мог ничего выдавить из себя, а нужно было быстро заканчивать разговор — вечером ему играть…

Меня осенило в последний момент:

— Ни пуха, ни пера, Эмиль Григорьевич!

Он будто только этого и ждал:

— Наплевать! — с удовольствием ответил он вместо традиционного «к черту».

Концерт был из тех, которые помнишь потом всю жизнь. В артистической он сказал мне:

— Эту программу я готовлю (!) для Зальцбурга.

В следующем, 1971 году, после его концерта я, как всегда, подошел к нему в артистической; в этот момент кто-то подал ему целую пачку фотографий, на которых он был снят во время репетиции с оркестром. Фотографии были великолепны, я только позавидовал. Бегло взглянув на них, он разложил их на столе (затруднявшем доступ к нему поздравляющих):

— Выбирайте, какие Вам больше нравятся…

Я вытянул ту, где хорошо видны руки, и Гилельс быстро надписал ее.

— Это в Гамбурге, — пояснил он. — Я там циклился. (Он имел в виду цикл всех концертов Бетховена).

Прощаясь, сказал:

— Надо бы встретиться, поговорить…

Он стал звонить часто. Первое время я не узнавал его голоса — все не верилось, что он мне звонит; я даже сказал ему, что мне все кажется, будто меня кто-то разыгрывает.

— На этот раз — нет, — ответил он.

Однажды позвонил:

— Что Вы делаете сегодня вечером, Гришенька? Если можете, приходите ко мне с Инночкой, — я буду один дома, — повидаемся, посидим, поговорим…

Спросил, как я «учитываю» свои пластинки, и, узнав, что у меня есть специальная тетрадь, попросил захватить ее с собой. Это, конечно, был более чем прозрачный намек — наконец-то! Народная мудрость гласит: «Обещанного три года ждут». И точно — прошло ровно три года!

Наскоро собравшись, мы отправились, предварительно заскочив в нотный магазин на Неглинной, где купили ему в подарок факсимильное издание рукописной партитуры Шестой симфонии Чайковского. Если у него этого нет, то все подходило к случаю — ведь он недавно сыграл все три концерта Чайковского. И действительно: он бережно взял в руки большущий том, полистал его немного и отложил — видимо, до более удобного времени.

Тут же сказал о Третьем концерте:

— У меня к нему совершенно особое отношение — ведь это последнее сочинение Чайковского!

На кухне усадил нас за стол, сам колдовал над кофе и держался так, будто был нашим старым, хорошим знакомым; мы совсем успокоились.

Я сказал ему, что обязательно нужно записать все концерты Чайковского.

— Ну, нельзя же все записывать, — наставительно произнес он, делая акцент на слове «все».

Потом вдруг спросил:

— Вы знаете такого художника — Дали?

И узнав, что знаем, принес показать рисунок, подаренный Сальвадором Дали.

Постепенно мы двигались в направлении кабинета. Там глаза у меня разбежались: на стене, помимо всего другого, — большая работа Фалька, на рояле — редчайшие фотографии Рахманинова, подаренные его дочерью, фотография Тосканини с дарственной надписью, цветные снимки — Гилельс на аудиенции у папы римского…

— Хотите что-нибудь послушать? — и стал долго «общаться» с проигрывателем: что-то не клеилось, — он начал заметно нервничать. Но все наладилось; поставил запись Горовица — я почему-то начисто забыл, какую: наверное, потому, что был целиком поглощен им самим и наблюдал за его реакцией… В одном месте, где Горовиц сделал какой-то «бантик», он, показав пальцем на пластинку, сказал:

— Не стесняется!

Потом сам сел за рояль — речь зашла о Бетховене — и показал то место в первой части «Лунной сонаты», где триоли восьмых (уменьшенный септаккорд) остаются «одни», без мелодического голоса, сказав, что первоначально это было изложено иначе, — он сыграл короткие арпеджио — и только потом Бетховен пришел к окончательному варианту (ломаные арпеджио). Не помню точно, но вроде бы Гилельс сам видел рукопись Бетховена.

— Это очень повлияло на меня, — заключил он.

Мы разместились на широком диване.

— Ну, давайте Вашу тетрадку.

Внимательно прочитав длинный перечень моих собственных записей, сказал:

— Я дам Вам то, чего у Вас нет.

Высокая стопа пластинок на рояле была, оказывается, предназначена мне; я получал их по одной, с необходимыми комментариями. Но этого ему показалось недостаточно, и он стал наугад вынимать пластинки из шкафа — или передавал мне, или ставил обратно.

— Вот Вам Первый концерт Бетховена, такого у Вас нет, — протянул мне пластинку, но передумал, и поставил назад.

— Нет, я лучше дам Вам другую, где Первый и Второй — на одной пластинке.

Долго искал ее, наконец нашел.

Все, что я держал в руках, было у нас тогда неизвестно (впоследствии некоторые из этих записей переизданы фирмой «Мелодия»), Вот полный перечень:

 

«Гилельс в Моцартеуме»

«Гилельс в Карнеги-холле» (2 пластинки)

Чайковский — Концерт № 1 (дирижер Ф. Рейнер)

Брамс — Квартет соль минор ор. 25 (Амадеус-квартет)

Шуберт — Соната Ре мажор

Шуман — «Ночные пьесы»; Шуберт — «Музыкальные моменты»

Сен-Санс — Концерт № 2 (дирижер А. Клюитенс)

Моцарт — Соната B-dur (№ 16)

Бетховен — Концерты № 1, 2 (дирижер А. Вандерноот).

Бетховен — Концерт № 4 (дирижер Л. Людвиг)

Бетховен — Концерт № 5 (дирижер Л. Людвиг)

Бетховен — Концерт № 5 (дирижер Дж. Сэлл)

 

Если иметь в виду, что каждая новая его пластинка — не так уж часто они выходили — была для меня (говорю только о себе!) первостепенным событием, то нетрудно догадаться, что я чувствовал, став в один вечер обладателем такого богатства!

Кроме того, была и «чужая» запись: Клаудио Аббадо с Бостонским оркестром — «Ромео и Джульетта» Чайковского и «Поэма экстаза» Скрябина.

Чем я заслужил все это?

Я немного «оправдался», сказав, что несколько дней назад у меня был день рождения.

— Ну вот, очень кстати, — обрадовался он.

Было уже поздно и пора уходить; вот и закончился тот день, который навсегда останется для меня «в настоящем времени», — 19 февраля 1972 года…

Шло время. Все было по-прежнему: на всех его концертах мы виделись за кулисами; обменивались поздравлениями к Новому году (я всегда поздравлял его и с днем рождения); а его звонки, на радость мне, не «остывали»: судя по всему, они были для него некой передышкой в его многотрудной жизни. Чаще всего, это было рядом с его концертами — или до, или после. Разговоры не были короткими: о многом он говорил, о многом спрашивал, очень интересовался тем, что происходит в Институте, всегда узнавал о моих делах. О себе — никогда ни слова, — только отвечая на мои вопросы. Как-то до меня дошел слух, что он болел и долго лежал. Я спросил его, как он себя чувствует.

— Сейчас в норме, — неохотно ответил он и перевел разговор.

Но то, что происходило вокруг, что он видел, слышал, читал — обсуждал охотно; был скуп на слова, но его характеристики и оценки были убийственны по меткости и остроумию.

Сожалею: сказанное им не могу процитировать — люди еще живы, вряд ли им будет лестно это знать, да и ничто не предназначалось для передачи. Могу лишь сослаться — в качестве «доказательства» — на то, что попало в печать.

Есть два пианиста со схожими фамилиями — Кац и Катц.

Мария Гринберг, перечисляя в письме пианистов, слышанных ею на Всесоюзном конкурсе, пишет:

«Есть еще Катц, или, по выражению Гилельса, Кац в сапогах». Не надо объяснять: «Кац» — это кот, потому в сапогах.

Вера Горностаева вспоминает: Яков Ф

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...