Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

О физике непопулярной 4 страница




Этим документам более ста лет. Но читать их так же страшно, как если бы они были написаны только вчера. 22 июня 1879 года, то есть за месяц до начала суда и за полтора месяца до казни, Тотлебен обратился к своему киевскому коллеге – генерал‑ адъютанту Черткову со следующим отношением: «В непродолжительном времени предполагается исполнение в городе Одессе нескольких смертных приговоров; между тем палача здесь нет. Ввиду того что в городе Киеве в прошлом месяце была исполнена смертная казнь, также чрез повешение, над тремя политическими преступниками, я обращаюсь к вам, ваше превосходительство, с покорнейшей просьбой, не признали ли бы вы возможным сделать распоряжение, чтобы палач, исполнявший обряд казни над Осинским и другими, был прислан на некоторое время в распоряжение одесского градоначальника…»

Киевский генерал‑ губернатор в своем ответном отношении выразил глубокое сожаление, что палач, который казнил Осинского и других, уже откомандирован в распоряжение петербургских властей.

2 июля, то есть за 23 дня до начала суда, Тотлебен обратился с той же просьбой к министру внутренних дел Макову. Последний незамедлительно сообщил, что «палач, совершивший… казнь в Киеве через повешение над Осинским и др., в настоящее время вновь отправлен в Киев, где предстоит в нем надобность около 15 сего июля. Засим, – продолжал министр, – мною предложено киевскому губернатору по миновании в палаче надобности отправить его под благонадежным присмотром в распоряжение одесского градоначальника, причем указано, что в Одессе в нем может предстоять надобность около 25 июля».

В заключение министр просит Тотлебена «по миновании в палаче надобности» отправить его в распоряжение московского губернатора.

Неудивительно, что большинство подсудимых, хотя и не знало о существовании этой секретнейшей переписки, хорошо понимало, что под видом суда разыгрывается пошлейший фарс, в котором все заранее расписано и решено. Поэтому многие из них, включая Лизогуба, отказались от всякого участия в процессе, от назначенных им защитников. Когда председательствующий обращался к Лизогубу с каким‑ нибудь вопросом, тот сдержанно и сухо отвечал: «Я отказался от участия в процессе».

Между тем разбирательство шло своим чередом. Допрашивались свидетели и обвиняемые, зачитывались показания, сличались почерки в перехваченных письмах. Все отчетливее выступала тенденция представить Лизогуба одним из руководителей тайного сообщества, имевшего целью «ниспровержение путем насильственного переворота существующего в России государственного и общественного строя». Так как прямых доказательств этого не было, то привлекались показания предателей, а также письма, говорящие о дружбе Лизогуба с Осинским, Чубаровым и другими революционерами.

Раскусив тактику обвинения, друзья Лизогуба принялись всячески его выгораживать, в один голос стали отрицать свое знакомство с ним до ареста.

Но они не знали, что в это же самое время два главных предателя – Федор Курицын и Владимир Дриго – втихомолку творили свое гнусное и подлое дело. Курицын раз в неделю сообщал жандармам о каждой крамольной мысли, высказанной вслух Лизогубом и другими заключенными. А Дриго, которому в обмен на предательство полиция наобещала с три короба, в частности передать остатки состояния Лизогуба, достаточно полно раскрыл роль своего друга в многолетнем финансировании всего революционного движения в России. Даже когда все было кончено, оба предателя долго оставались вне подозрения. Да и как можно было в чем‑ то заподозрить Курицына, который еще на заре народничества привлекался по «Делу о пропаганде в Империи», считался одним из самых активных и надежных товарищей. По иронии судьбы, он был арестован как участник покушения на жизнь предателя Гориновича и вскоре сам стал предателем.

А Дриго, старый, славный друг Дриго? Самое большое, на что он мог рассчитывать, это погреть руки на пока еще бесхозных тысячах. Но – предать?

Таким образом к концу процесса противник знал о Лизогубе больше, чем это можно было заключить из обвинительной речи прокурора. Однако власти не собирались раньше времени раскрывать перед революционерами подлинное лицо Курицына и Дриго, которые еще могли пригодиться в своем новом качестве. К тому же сведения, добытые негласным путем, то есть с помощью доносов, по тогдашним законам не могли быть использованы как официальные документы. Только письменные, а еще лучше устные показания, имели юридическую силу.

Поэтому‑ то такой странной и беспомощной показалась присутствующим речь прокурора Голицынского. Она вся состояла из догадок, предположений, произвольных выводов; в ней почти полностью отсутствовали какие‑ либо факты и доказательства. Эти явные недостатки неумный прокурор пытался компенсировать дешевой риторикой.

Многие из обвиняемых отказались от последнего слова. Поначалу хотел отказаться и Лизогуб. Но потом он все‑ таки не выдержал. В нем заговорил юрист, понимающий, насколько нелепы и абсурдны приведенные посылки и заключения. Он был вежлив и насмешлив и за какие‑ нибудь несколько минут не оставил камня на камне от убогих прокурорских построений.

Но это не только не облегчило его участь, но еще и усугубило. Роковая пятерка была окончательно скомплектована и одобрена свыше. Запомним имена: Василий Чубаров, Соломон Виттенберг, Иосиф Давиденко, Иван Логовенко и Дмитрий Лизогуб.

В отличие от Светлогуба, героя «Божеского и человеческого», просидевшего в одиночном заключении всего месяц с небольшим, Лизогуб почти целый год ждал в тюрьме суда. Десять дней – с 25 июля по 5 августа – военные судьи внимательно всматривались в подсудимых, выбирая из них пятерых, которых надлежало вздернуть в назидание другим…

Приговор еще только пошел на утверждение генерал‑ губернатору, а уже из его канцелярии в канцелярию одесского градоначальника поступила деловая бумага следующего содержания: «Господину градоначальнику. Генерал‑ губернатор поручил мне, ваше превосходительство, распорядиться о заготовлении пяти саванов, необходимых при исполнении состоявшегося вчерашнего числа приговора военного суда, если приговор этот будет утвержден его высокопревосходительством.

Форма савана: белая до земли рубаха, с длинными свободными рукавами, сзади рубахи капюшон, передняя часть которого должна быть удлинена, чтобы, будучи одет на голову осужденного, он закрывал бы его лицо и половину груди. Саваны эти должны быть готовы к вечеру 9 августа».

Еще не утвердив смертного приговора, генерал‑ губернатор знал, сколько понадобится саванов, знал наверняка. Девятого августа он наконец поставил свою подпись, и теперь уже никакая сила не могла изменить положения. Правда, был еще царь, но все пятеро решительно отказались подать прошение о помиловании.

Последние часы перед казнью… Толстой намеренно обрек своего героя на полное одиночество. Ему важно было оставить Светлогуба наедине со своими переживаниями, чтобы уже ничто больше не отвлекало его от мучительных раздумий о жизни и смерти. Лизогуб же почти все время после суда был с друзьями. Возможно, только одну ночь накануне казни он провел в отдельной камере. Кто‑ то из одесского начальства (не Тотлебен, не Панютин, а, по некоторым данным, градоначальник Гейнс, молодой, еще не очерствевший генерал) проявил милосердие: всем пятерым смертникам разрешили провести эти страшные дни до утверждения приговора генерал‑ губернатором с теми из своих друзей, с кем они пожелают. Лизогуб выбрал Григория Попко, осужденного на бессрочную каторгу. Почему именно Попко, а не Чубарова, не Давиденко, которых он тоже хорошо знал и с которыми к тому же ему предстояло разделить судьбу? Попко был одной из его самых давних и сильных привязанностей. Лизогуб любил его за отважный, прямой и решительный характер, за доброту и душевность. Когда‑ то они втроем, вместе с недавно казненным Осинским, таким же рыцарем и смельчаком, пришли к выводу о неизбежности политической борьбы, о необходимости создания боевой революционной организации. А с Чубаровым и Давиденко ему еще предстояло встретиться, пройти последний путь до эшафота. И все же эти двое, как и он сам, были уже в прошлом. А вот Попко, несмотря на суровый приговор, мог еще продолжить начатое дело. Выбирая, с кем провести последние дни жизни, Лизогуб, наверно, предусмотрел все.

Близкий друг Попко – Р. А. Стеблин‑ Каменский – рассказывает, что тот чувствовал себя страшно виноватым перед Лизогубом. Он, который своими руками убил жандармского офицера Гейкинга и участвовал во многих боевых делах партии, почему‑ то остается жить, а Лизогуб, который пальцем никого не тронул, должен будет умереть. И все только потому, что властям до сих пор неизвестен убийца жандарма. Разумеется, Лизогуб понимал, что он не совершил ничего такого, за что следовало казнить, но лишь посетовал другу на то, что так скучно и бездеятельно прожил жизнь. Даже в эти минуты, уже помеченный зловещим выбором, он продолжал смотреть на себя как на последнего из последних.

Стеблин‑ Каменский вспоминает: «Но наступил момент расставания, и Попко холодно простился с Лизогубом. Эту холодность Попко никогда не мог простить себе, никогда не мог без горького упрека вспомнить ее. Он говорил, что в минуту расставания ему не верилось, что Лизогуб умрет: он хотел выразить кипевшее чувство, хотел сказать что‑ нибудь задушевное и хорошее и не сумел…».

Да и что можно выразить словами в эту страшную минуту? Поцеловав друга, Попко, наверно, молча глядел ему вслед. Он думал, что холодно простился. Но, возможно, ему это только показалось?

Когда приговор был утвержден, опять дрогнуло чье‑ то казенное, но доброе сердце: вопреки существующим указаниям, осужденным на смерть разрешили проститься с друзьями. Лизогуба и других смертников водили по камерам, и те, кому оставалось всего несколько часов жизни, и те, кому суждено было еще много лет жить, обменивались прощальным поцелуем…

Михаил Морейнис вспоминает об этом прощании: «9‑ го августа, в 6 часов вечера, мы услышали стук, грохот затворов, шаги в коридоре. И через несколько секунд к нам в комнату входят: Чубаров, Лизогуб и Давиденко в сопровождении смотрителя тюрьмы и караула.

Чубаров и Давиденко молчали, нервничали. Лишь один Лизогуб совершенно спокойным голосом, с улыбкой сказал:

– Пришли прощаться, – и это сказал он так просто, точно куда‑ то уезжал, и только оставалось что проститься с дорогими людьми…»

Лизогуба, Чубарова и Давиденко перевезли из казармы № 5, где они находились до этого, в Одесский тюремный замок. Виттенберга и Логовенко же доставили в Николаев – место казни их было определено там. Что делал Лизогуб последние несколько часов перед смертью – можно лишь предполагать. Сохранилось его письмо товарищам, помеченное августом 1879 года. Судя по всему, это и есть завещание Лизогуба, о котором Попко рассказывал Стеблин‑ Каменскому. Во всяком случае другого письма никто не видел. Вот о чем думал перед смертью прототип толстовского Светлогуба:

«…Если не будет печататься процесс подробно, то нельзя ли добыть стенографический отчет каким‑ нибудь путем. В высшей степени было бы важно изобразить наше дело в надлежащем виде. Если удастся добыть отчеты, передайте их в редакцию „Земли и воли“ и попросите, чтобы они напечатали наш процесс отдельной брошюрой. Материал должен быть обработан с юридической точки зрения, посему желательно было бы, чтобы взялся за это опытный юрист. Разобравши хорошенько наше дело и принявши в соображение наше мнение на этот счет, можно прийти к следующему заключению: тайное общество создано жандармами и признано в этом виде судом. В действительности же подобного тайного общества никогда не существовало. Почти половина из этого процесса совсем не социалисты. Многие до тюрьмы совсем не были знакомы ни с кем из привлеченных, напр. Лизогуб раньше был знаком только с двумя. За исключением некоторых, между привлеченными не было ничего общего, напр. Скорняков, Никитин, Баламез Андрей не только не социалисты, но даже не имели никакого понятия о социализме. Многие другие тоже не социалисты…»

Письмо, похоже, или не было закончено, или не дошло полностью. Но уже по отрывку видно, что даже накануне казни Лизогуб думал о деле, о борьбе за освобождение невинно осужденных, хотя среди них были и те, кто давал против него показания. Он был уверен, что опубликование материалов дела 28‑ ми отдельной брошюрой будет чувствительным ударом по произволу и беззаконию.

К сожалению, материалы процесса с комментариями опытного юриста так и не были опубликованы, просто не дошли руки. Правда, в 1906 году неким поборником христианского социализма архимандритом Михаилом была издана брошюра «Святой революционер», куда, наряду с рассказом Толстого и очерком Степняка‑ Кравчинского, вошли и кое‑ какие материалы процесса 28‑ ми (речь прокурора, речь Лизогуба). Брошюра с псевдотолстовских позиций учила молодежь, каким должен быть настоящий революционер. Более пространные выдержки из судебного дела были опубликованы в 1917 году в брошюре «Святой революции». Но ее составители не соглашались, очевидно, с толстовской трактовкой характера Лизогуба и включили туда из художественных произведений лишь очерк Степняка‑ Кравчинского. Здесь другая тенденция: дескать, вряд ли в горячие дни семнадцатого года мог быть примером для молодежи такой тип революционера, как Светлогуб, с его всепрощением и умиротворенностью.

Победители царизма шли к реальному Лизогубу, минуя толстовского Светлогуба.

Но вернемся в камеру смертников, где доживал свои последние часы один из самых загадочных революционеров девятнадцатого века. Там он написал и второе свое завещание – на этот раз песню. Потом ее будут распевать в пересыльных тюрьмах, шагая по этапу, его товарищи по борьбе. Она была широко известна среди русских и польских революционеров как «Песня Дмитрия Лизогуба», как его завещание. Правда, кое‑ кто считал ее автором Минакова, казненного в Шлиссельбургской крепости. Но почти все говорит за то, что ее написал Лизогуб. Вот она, эта песня:

 

Прости, несчастный мой народ,

Простите, верные друзья!

Мой час настал, палач уж ждет,

Уже колышется петля!

 

Умру спокойно, твердо я,

С горячей верою в груди,

Что жизни светлая заря

Блеснет народу впереди!

 

И если прежде не вполне

Тебе на пользу я служил, –

Прости, народ, теперь ты мне:

Тебя я искренне любил!

 

Прости… прости… Петля уж жмет,

В глазах темно и стынет кровь…

Ура! Да здравствует народ,

Свобода, разум и любовь!

 

У меня нет ни малейших сомнений в авторстве Лизогуба. Прежде всего, это подтверждается авторитетным свидетельством «Вестника „Народной воли“» (1884, № 2): «Стихи эти привезены из Сибири человеком, получившим там их от одного из осужденных вместе с Лизогубом. Это лицо утверждает, что они написаны Дим. Лизогубом за несколько часов до смерти». Кроме того, это не первое стихотворение, написанное Лизогубом. Е. Д. Хирьякова приводит еще одно. И самое главное – в нем отчетливо прозвучало всегдашнее недовольство Лизогуба собой и своим особым положением в революционном движении: «И если прежде не вполне тебе на пользу я служил, – прости, народ, теперь ты мне, тебя я искренне любил! »

И последнее, что не менее важно: в песне определена как бы программа поведения в последние минуты жизни. Лизогуб выражал твердую уверенность, что не посрамит на эшафоте чести и достоинства революционера.

Мы не собираемся сопоставлять написанное Толстым о казни Светлогуба с тем, что происходило на самом деле. В первую очередь бросается в глаза то, что писатель отказался от множества подробностей: даже у него, не в обычае которого было отворачиваться при виде страданий и унижения человека, не хватило, по‑ видимому, физических и душевных сил пропустить сквозь сердце столько страшных и леденящих душу деталей – обстоятельное описание виселиц, гробов, саванов, войск, обступивших эшафот, равнодушной толпы. Вся эта безликая человеческая масса, для которой казнь прежде всего захватывающее дух зрелище, заменена у него отдельными людьми, обуреваемыми различными чувствами – от простого любопытства до глубокого сострадания. Толпа для Толстого была одним из главных компонентов развернувшейся трагедии, и он от варианта к варианту подбирает все более точный и выразительный человеческий фон.

Но обойти молчанием то, ради чего в сущности и написан был Толстым рассказ, а именно последние минуты Лизогуба, мы не считаем себя вправе.

Есть несколько официальных описаний казни. Остались также воспоминания очевидцев. Отчеты в столичных и провинциальных газетах написаны, как правило, равнодушным и торопливым пером неизвестных репортеров. Ощущение от этих материалов такое, будто за их написание взялись самые бездарные, самые презираемые из пишущей братии. Словно те наконец дорвались до золотой жилы и теперь были озабочены лишь тем, чтобы как можно больше нагнать строк и обратить на себя внимание властей. Они описывают все, вплоть до числа ступенек на помосте у эшафота, до цвета покрывал, накинутых на стоящие позади виселицы гробы.

И все же эти пространные и бездушные отчеты, накорябанные газетными писаками, оставляют сильнейшее впечатление. Такова оглушающая достоверность исторических документов…

Итак, свидетельствует пресса.

Газета «Киевлянин» – со ссылкой на одесские газеты:

«…Приговоренных вывезли из ворот тюрьмы на позорной колеснице, запряженной парой лошадей: все трое были посажены рядом на скамейке, спиной к лошадям, на груди у каждого из преступников висела дощечка с надписью: „Государственный преступник“. Посередине сидел Давиденко, молодой человек, лет 23, весь бритый и с очень грустною физиономией; по левую руку его сидел Чубаров (довольно жидкая русая бородка, на вид лет 35), сохранявший очень серьезную, но довольно спокойную физиономию, а по правую руку от Давиденко сидел Лизогуб (выразительное лицо, черная большая борода, высокий рост), видимо ободрявший все время своего соседа и с улыбкой объяснявший ему что‑ то…»

Газета «Голос» (Петербург): «…Колесница остановилась. Палач Фролов, здоровый детина в красной кумачовой рубашке, в плисовых шароварах и таком же жилете, вошел на телегу и каждого поодиночке отвязывал и сводил на землю. Траурная колесница отъехала, раздалась военная команда, барабаны замолкли, водворилась мертвенная тишина, началось чтение приговора, во время которого военные держали под козырек, а статские стояли с обнаженными головами. Чтение приговора длилось четверть часа… Подошел тюремный священник в полном траурном облачении, следовавший от тюрьмы до места казни за колесницей, для последнего напутствия…

Лизогуб сказал ему, что они из рук священника не хотят брать крест, но если бы их руки были свободны, они сами перекрестились и приложились бы. Священник, более бледный, чем осужденные, едва держась на ногах, стал умолять их раскаяться, потому что им остается несколько секунд жизни. Тогда все трое – Давиденко, Лизогуб и Чубаров, поочередно приложились к кресту…»

Снова газета «Киевлянин»: «…Затем палач сломал над головами Чубарова и Лизогуба шпаги, после чего приступил к одеванию их в саваны; развязав им руки, палач снял с Давиденко арестантский плащ; Чубаров и Лизогуб сняли его сами и затем все трое спокойно дали надеть на них саваны. Преступникам разрешено было проститься друг с другом, они поцеловались… и на головы их накинули приделанные к саванам капюшоны…»

Газета «Одесский вестник»: «…в 10½ часов утра кара закона свершилась. Первым был возведен на эшафот Давиденко, потом Чубаров и наконец Лизогуб. Через 25 минут трупы были сняты, осмотрены врачами, положены в гробы и опущены в землю. Затем засыпали могилы, и войска прошли по ним. Во все время исполнения казни порядок и тишина не были нарушены…»

Однако были и возгласы. Газета «Народная воля» в посмертном очерке о Лизогубе писала: «Палач неловко надел ему петлю на шею… Прошло несколько секунд, пока он поправлял ее, а в толпе раздалось: „…Танцуй скорей! “ – „Молчи, не собаку вешают…“ – ответил кто‑ то…»

Но многие молча жалели казненных юношей, долго оставались под впечатлением их мужественной смерти. Даже в жандармских донесениях было сказано, что «преступники шли на смерть с замечательным спокойствием, не проронив ни слова, не произнеся ни одного возгласа к народу». Что ж, каждый печется о своем!

А вот как эпически‑ возвышенно описывает последние минуты Лизогуба и его товарищей газета «Народная воля» в своем первом номере, вышедшем в свет вскоре после казни: «Не в первый раз видим мы, с какой глубокой твердостью умирают наши товарищи, но фигура Лизогуба носит на себе какую‑ то печать нравственного величия. Какая сила самоотвержения, какая глубокая вера сквозит в этой безмятежной улыбке, которая озаряет его лицо во все время пути к месту казни, и сколько теплой любви слышится в его последних словах утешения, обращенных к товарищам, сидевшим рядом с ним на позорной колеснице!

Давно уже человечество не видало подобного. Картина последних казней невольно переносит наше воображение в эпоху первых христианских мучеников, и недаром Лизогуб, Чубаров и Давиденко, отказавшись от последних напутствий священника, взяли все‑ таки из его рук крест и поцеловали его как символ, воплощающий в себе страдание человека за идею…»

И вот здесь мы подходим к одной из последних загадок Лизогуба. Через два года та же газета в посмертном очерке напишет: «…подошел священник, но Дмитрий Андреевич отказался поцеловать крест, предложенный священником, царским слугою, осмелившимся в такую минуту говорить о божеской любви и милосердии…»

Так же ведет себя и герой «Божеского и человеческого»: «Светлогуб вздрогнул и отстранился. Он чуть было не сказал недоброго слова священнику, участвующему в совершаемом над ним деле и говорящему о милосердии, но, вспомнив слова евангелия: „Не знают, что творят“, сделал усилие и робко проговорил:

– Извините, мне не надо этого. Пожалуйста, простите меня, но мне, право, не надо! Благодарю вас».

Так где же истина? Поцеловали или не поцеловали крест Лизогуб и его товарищи? Попробуем разобраться. Первая заметка «Народной воли», как и остальные газетные отчеты, написана по горячим следам. В редакторах и авторах же посмертного очерка, по‑ видимому, заговорило даже не столько их атеистическое мировоззрение, сколько неприятие официальной религии. Близка к этому и позиция Л. Толстого. К тому же я сомневаюсь, что все газеты одновременно написали неправду. Да и властям было бы выгоднее представить казненных революционеров этакими безбожниками – во всяком случае в данных обстоятельствах. Итак, все говорит за то, что Лизогуб, Чубаров и Давиденко из каких‑ то соображений поцеловали крест. Может быть, они хотели таким способом хоть немного всколыхнуть эту огромную инертную толпу, настроить ее в свою пользу – это было бы вполне в духе «южных бунтарей», к которым когда‑ то все трое принадлежали? Но как бы то ни было, ясно одно: умирая, они думали об общем деле…

 

 

VIII

 

Прототипом генерал‑ губернатора в «Божеском и человеческом», как мы уже говорили, был граф Тотлебен. Толстой и не собирался скрывать от читателей этого столь очевидного родства. Даже внешность генерал‑ губернатора списана с известных портретов Тотлебена. Те же опущенные книзу усы, тот же холодный взгляд и невыразительное лицо, те же белый крест на шее и военный сюртук. Даже то, как подписывался Тотлебен, Толстой оставил без изменения. Эту подпись с длинным росчерком «генерал‑ адъютант Тотлебен» я потом встречал на разных документах.

Генерал, отправивший Светлогуба (Лизогуба) на виселицу, изображен Толстым с неприкрытой антипатией. В одной из ранних редакций «Божеского и человеческого», где рассказ о губернаторе дается непосредственно за описанием казни, отрицательные краски сгущены еще больше. «Генерал‑ губернатор, – читаем мы, – гордившийся своим ранним вставанием, в это время уже отпил кофе и, пересматривая немецкие газеты, выпускал сквозь свои нависшие усы душистый дым заграничной сигары – подарок богатого банкира».

В этом коротеньком отрывке все обращено против персонажа – и то, что он читает немецкие газеты (чужак! ), и то, что встал уже после казни (холодный, равнодушный человек! ), и то, что берет подарки (взяточник! ). В последующих редакциях Толстой смягчает характеристики не только генерал‑ губернатора, но и других лиц, причастных к расправе над Светлогубом: смотрителя, священника и даже палача. Ему важно прояснить мысль, что «зло несут в мир не отдельные люди, а человеческие установления, которые порабощают отдельных людей». Недаром в своем первом письме к матери Светлогуб просит ее не сердиться даже на тех, кто его казнит: «Прости им, они не знают, что творят».

Поэтому уже в окончательном варианте генерал‑ губернатор старый, больной, усталый человек. Свое право казнить и миловать он осуществляет как бы нехотя, через силу.

Но и здесь Толстой не очень позволяет своей мысли уводить его далеко в сторону от правды жизни и правды характеров. Короткая ретроспекция – царское напутствие генералу перед его отъездом на новую должность – сразу все ставит на свои места. «И тут же ему вспомнилось его последнее свидание с государем, как государь, сделав строгое лицо и устремив на него свой стеклянный взгляд, сказал: „Надеюсь на тебя: как ты не жалел себя на войне, ты так же решительно будешь поступать в борьбе с красными – не дашь ни обмануть, ни испугать себя. Прощай! “ И государь, обняв его, подставил ему свое плечо для поцелуя. Генерал вспомнил это и то, как он ответил государю: „Одно мое желание – отдать жизнь на служение своему государю и отечеству“».

Надо полагать, что действительный разговор Александра II и Тотлебена мало чем отличался от описанного выше. Это подтверждается ретивостью, с которой вновь назначенный одесский генерал‑ губернатор принялся наводить порядок в своем крае. Да и сомнительно, чтобы в такое критическое для самодержавия время, когда одно за другим следовали покушения на царя, на эту должность был поставлен человек неэнергичный и нерешительный. Тотлебен же считался одним из самых боевых и удачливых генералов русской армии. Еще молодым инженером он хорошо зарекомендовал себя на Кавказе, в Крыму во время севастопольской страды он за короткий срок возвел оборонительные укрепления. Во многом благодаря его усилиям была взята Плевна – один из опорных пунктов турецкого владычества на Балканах.

За что бы ни брался Тотлебен, он все доводил до конца. Ему не надо было занимать ни энергии, ни упорства, ни честолюбия. К тому же он не так уж был и стар – ему шел всего шестьдесят первый год.

Правда, поговаривали, что, строя укрепления, генерал не забывал и своих интересов. Газета «Народная воля» в номере от 15 ноября 1879 года прямо заявила, что он наворовал на строительстве крепостей миллионное состояние. А Степняк‑ Кравчинский прямо называет его взяточником. Как тут не вспомнить заграничную сигару – подарок богатого банкира!

И все же в то время, когда Толстой работал над рассказом, очевидно, он знал далеко не все о Тотлебене. Я имею в виду не внешнюю парадную сторону деятельности. Таких сведений Толстой мог почерпнуть сколько угодно из литературы и воспоминаний современников. Речь идет главным образом о внутренних, глубоко скрытых от постороннего взора пружинах, побудивших прославленного боевого генерала совершать одну гнусность за другой. В те несколько месяцев, что он хозяйничал в Одессе, весь город был обуян страхом. Людей арестовывали по малейшему подозрению, высылали в административном порядке. Именно с санкции Тотлебена семь человек было казнено, 18 приговорили к каторжным работам. Впервые в истории России по приговору суда была осуждена и сослана в Сибирь четырнадцатилетняя девочка – Виктория Гуковская. Большинство из осужденных даже не знали, за что их наказывают. Это был самый настоящий разгул белого террора.

Между тем среди некоторых историков бытует мнение, что во всех этих беззакониях повинен не столько Тотлебен, сколько его помощник по управлению краем тайный советник Панютин. Пошло это, как ни странно, от самих одесситов. Они были убеждены, что Тотлебен только получает жалованье, предоставив борьбу с крамолой Панютину, а тот‑ де, дорвавшись до власти, стал пользоваться ею с бесчеловечной жестокостью. Старая погудка на новый лад: добрый начальник и злые помощники. Тут не последнюю роль сыграли прежние репутации обоих генералов. Если за Тотлебеном прочно и во многом заслуженно закрепилась слава одного из руководителей обороны Севастополя и штурма Плевны, то Панютин уже задолго до Одессы был известен как сподвижник Муравьева‑ вешателя. Поговаривали, что в минувшую войну он приказал сечь даже сестер милосердия.

Тотлебен был суров, но вежлив и корректен. Панютин же справедливо слыл хамом и самодуром.

Но если судить обоих по делам, то трудно сказать, где кончался Панютин и начинался Тотлебен. Они прекрасно дополняли друг друга, и я вполне допускаю, что генерал‑ губернатор поначалу был очень доволен своим помощником. И не только тем, что тот имел немалый опыт в борьбе с крамолой, но и тем, что притягивал к себе и только к себе всю ненависть общества. И не случайно именно на него, а не на Тотлебена, готовили одно время покушение Вера Фигнер и ее товарищи.

 

 

IX

 

Вряд ли Тотлебену приходило в голову, что, казнив Лизогуба, он этим самым вызовет гнев и возмущение широких слоев русского общества. И не только кучки нигилистов, которых он глубоко презирал, но и многих представителей высшего света – пренебрегать же их мнением не мог позволить себе даже он, герой Севастополя и Плевны. Из публиковавшихся в газетах судебных отчетов каждый мог сделать вывод, что человека из общества казнили только за то, что он с кем‑ то был знаком и с кем‑ то переписывался, кому‑ то выдал векселя и кому‑ то дал деньги. Конечно, рассуждали многие, за помощь социалистам наказать следовало, но – казнить?.. В этом отношении показательно мнение Льва Михайловича Жемчужникова, знавшего и любившего Лизогуба с детства: «Бедный Митя!.. Вот этого‑ то моего милого Митю и повесили в 1879 году в Одессе; это был не суд праведный и милосердный, а скорый и жестокий, – немилосердное убийство. Его, как передавали мне, уличили лишь в том, что давал деньги нигилистам, а давал он деньги, можно ручаться, с полным убеждением, что служит делу честному…» Так считали и все братья Жемчужниковы. А вместе с ними и все их родные, близкие, знакомые. А огромная лизогубовская родня? Это уже сотни людей, и составляющие высший свет, и связанные с ним придворные круги. Я думаю, доживи до этих дней двоюродный брат Жемчужниковых – А. К. Толстой, также старый друг Лизогубов, он бы, несомненно, попытался использовать свое влияние на царя. Словом, во многих салонах открыто возмущались новоиспеченным графом Тотлебеном, который отправил на виселицу ни в чем не повинного человека. Как это ни печально, речь шла только о Лизогубе. Об остальных казненных даже не вспоминали. Е. А. Штакеншнейдер, дочь знаменитого архитектора, рассказывает об одном таком разговоре в доме сенатора Шульца. Директор лицея генерал Гартман в присутствии многих гостей громогласно заявил, что «только такой болван, как Тотлебен, мог казнить такого человека, как Лизогуб, что довольно было видеть, как отличается он от своих товарищей, прочих подсудимых, чтобы понять, что таких людей не казнят…». И все были с ним согласны. Даже наследник престола, будущий царь Александр III, заявил, правда, не там, а в другом месте, что Тотлебен и остальные генерал‑ губернаторы «творят бог знает что! ».

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...