Е. Люсин. О физике непопулярной. Трубка номер тринадцать
Случилось так, что в конце четвертого курса мне с несколькими моими товарищами пришлось изменить специальность. На кафедре ядерной физики физического факультета, где я тогда учился, нам объявили об этом в то время, когда между студентами были уже распределены темы дипломных работ. Некоторые только начинали читать предложенную преподавателями литературу, другие (и я в том числе) уже приступили к сооружению необходимых для диплома установок. Декан, по видимому, хотел облегчить процесс переориентации будущих выпускников, многие из которых познакомились с ядерной физикой еще в школе, когда учителя для объяснения физической природы сил, уничтоживших Хиросиму и Нагасаки, пользовались газетными сообщениями. Поэтому нам было предоставлено право выбора новой специальности. Я выбрал оптику. В значительной мере этот выбор был обусловлен моим безграничным пиететом к Сергею Эдуардовичу Фришу, заведовавшему в то время кафедрой. Кроме того, что Сергей Эдуардович был автором многотомного учебника общей физики, по которому нам предстояло сдавать госэкзамены, эрудированность и интеллигентность, мягкость и доброта делали его кумиром факультета. Читал Сергей Эдуардович курс атомной физики (он почему‑ то произносил слово «атомной», с ударением на втором слоге). Я до сих пор помню его длинную сухопарую фигуру, узкое лицо в очках с металлической оправой и тонкий, немного протяжный голос. На кафедральных семинарах, которые считались одними из самых интересных на факультете, Сергей Эдуардович обычно молчал, внимательно слушая докладчика и его оппонентов. Очень часто темы докладов выходили за пределы ограниченного студенческого кругозора, но когда в конце семинара брал слово Сергей Эдуардович, все сразу становилось на свои места.
Необычная мягкость заведующего кафедрой проявлялась самым различным образом. Он никогда не ставил двоек на экзаменах, позволяя студентам многократно пересдавать читаемые им курсы. Замечания подчиненным, которые он делал лишь в самых крайних случаях, были часто похожи на извинения. В анналах кафедры, например, сохранилась знаменитая история об исчезающем фене. В трудные послевоенные годы оснащение факультета было нищенским. На всю кафедру был только один фен, в котором не осталось ни одной неотремонтированной детали. В лабораторной практике тех лет фен был одним из самых необходимых приборов, поэтому с утра на кафедре возникала некая определенная очередность пользования этой вещью. Но вот с некоторых пор сотрудники лаборатории стали замечать, что фен бесследно исчезал на некоторое время, чтобы внезапно обнаружиться в самых неожиданных местах: на столе аспирантки Людочки, на крышке спектрографа ассистента кафедры Николая Николаевича, как правило больше всех возмущавшегося пропажей, и даже в большом фанерном ящике с резиновыми пробками. Эти события приводили к задержкам в работе, к возникновению взаимной подозрительности, а со стороны особенно темпераментных сотрудников дело доходило до отдельных выкриков и угроз. Эта нервная обстановка продолжалась до тех пор, пока Николай Николаевич не обнаружил одного странного на первый взгляд явления: как раз в те дни, когда исчезал лабораторный фен, исчезала также и Тамара Ивановна – одна из сотрудниц кафедры. Более того, на следующий день она появлялась на работе с особенно сложной и затейливой прической. С Тамарой Ивановной разговаривали все: и аспирантка Людочка, и Николай Николаевич, и даже доцент Хромов – правая рука заведующего кафедрой. Ничего не помогало. Тамара Ивановна хотела быть красивой, и фен время от времени исчезал. И вот, когда Николаю Николаевичу из‑ за отсутствия фена пришлось сушить особенно ценные негативы над плиткой, отчего эмульсия на некоторых стеклах покоробилась, чаша терпения переполнилась. Все пошли жаловаться Фришу. Сергей Эдуардович попросил вызвать Тамару Ивановну к себе в кабинет. Она прошла туда, гордо подняв свою красивую голову, а все сотрудники кафедры приникли к двери, чтобы собственными ушами услышать, как будет наказан порок.
– Простите, Тамара Ивановна, – раздался знакомый, немного протяжный голос, – но мы будем вас очень просить: не берите, пожалуйста, фен из лаборатории надолго, он ведь нужен всем…
Итак, я – оптик. В деканате сказали, что мне надлежит найти Михаила Алексеевича Пухтина, который назначен руководителем моей дипломной работы. Кафедра физической оптики находилась в первом этаже старого здания физического факультета, спрятанного в глубине университетского двора. Помещение кафедры представляло собой лабиринт проходных комнат, заставленных вытяжными шкафами и длинными старинными лабораторными столами, выкрашенными в коричневый цвет. На столах громоздились установки, состоящие из стеклянных трубок, колб и шаров, наполненных тяжело блестящей ртутью. Когда я вошел в одну из последних комнат лабиринта, я увидел на огромном столе странное сооружение, спрятанное под черными чехлами. В углу комнаты стоял письменный стол со старинным кожаным креслом, блок библиотечных ящиков и высокий, лоснящийся от долгого употребления лабораторный табурет. Комната была пуста, и я собрался идти дальше по лабиринту, когда из не замеченной мною двери, скрытой черной портьерой, вышел Михаил Алексеевич. Проучившись четыре года на факультете, я, конечно, знал его в лицо, но ни разу с ним не разговаривал. Я представился, кратко объяснив причину своего появления в оптической лаборатории. Михаил Алексеевич был явно недоволен и с трудом это скрывал. Только потом я узнал, что через четыре месяца он должен был защищать кандидатскую диссертацию и лишние хлопоты с дипломниками были ему ни к чему. – Что такое метод крюков Рождественского, знаете? – сурово спросил он.
– Знаю, – соврал я. Ничего, кроме названия, я не знал, но признаться в этом Пухтину было страшно. Михаилу Алексеевичу было за тридцать. Он ушел на войну, будучи аспирантом, вернулся, кажется, в чине капитана и, с точки зрения моих двадцати лет, казался пожилым и мудрым. Это впечатление подчеркивалось строгим выражением его лица с бросающимся в глаза обилием глубоких и резких морщин. – Ну, хорошо, – сильно окая, сказал Михаил Алексеевич, – тогда найдите Римму Мазину, пусть она вам даст мои оттиски, почитайте… Говоря это, Михаил Алексеевич энергичными движениями растирал лицо и голову, ероша и без того торчащие в разные стороны короткие седые волосы. – Прочтете оттиски, – продолжал он, – поговорите с Риммой и приходите опять ко мне. Римму, с которой мы были знакомы еще с первого курса, я нашел в факультетской читалке. Даже при ее сдержанности мне было нетрудно уловить некоторую тень огорчения на ее немного монгольском лице: теперь внимание учителя будет направлено не только на нее, Римму, но и на второго дипломника, невесть откуда взявшегося чужака. – Ну, и что же ты от меня хочешь? – спросила Римма, когда мы вышли с ней из читалки на лестницу. – Расскажи, чего вы делаете, – потребовал я. – Мы определяем плотность паров в газовом разряде методом крюков. Знаешь, что это такое? – Понятия не имею, – сказал я. Здесь уже врать не имело смысла. – А что такое интерферометр Жамена, тоже не знаешь? – Тоже, – уныло признался я. Как и все на курсе, Римма знала, что оптиком я стал не по своей воле, поэтому она вздохнула и стала рассказывать. – Интерферометр Жамена, – начала она лекторским тоном, – представляет собой прибор, где луч света с помощью двух зеркал делится на два когерентных потока, которые идут параллельно друг другу, а потом сливаются в один. Когда это происходит, возникает интерференционная картина, которая зависит от разницы в длинах путей двух разделенных пучков… Римма увлеклась, ее длинный тонкий палец чертил на грязной стене невидимые фигуры, и перед моими глазами мелькал батистовый обшлаг белой блузки, выбившийся из‑ под манжеты синего халата.
– Понимаешь, – с жаром говорила она, – около линии поглощения интерференционные полосы изгибаются, образуя крюки, именно их и открыл Дмитрий Сергеевич Рождественский. Он установил, что расстояние между вершинами крюков, расположенными по обе стороны полосы, зависит от свойств вещества, помещенного в интерферометр… В этот день Римма рассказала мне очень много, еще несколько дней я читал учебники и статьи Пухтина. Боясь что‑ нибудь забыть из приобретенных за столь короткое время сведений, я явился к Пухтину. Смирившись со своей судьбой, он встретил меня на этот раз вполне приветливо. – А ведь вы с Риммой у меня первые, – смущенно улыбнулся Михаил Алексеевич и крепко потер голову ладонью. – Ну, давайте знакомиться с прибором. – Он подошел к установке и снял с нее чехлы. – На этом приборе работал сам Дмитрий Сергеевич, а когда настраивал его, то сидел вон на том табурете, – кивнул он на уже виденный мною высокий дубовый табурет. – А интерферометр по эскизам Дмитрия Сергеевича выточил известнейший в то время парижский ювелир… Хотите посмотреть интерференционную картинку? – вдруг спросил он и, не дожидаясь ответа, включил рубильник на распределительном щите. – Пока дуга нагревается, посмотрим трубку, – сказал Михаил Алексеевич и подвел меня к сооружению, стоявшему на плите интерферометра. Это был уродливый кокон из асбеста, внутри которого блестели через специальные окошки отполированные стекла. Отогнув несколько проволочек, Михаил Алексеевич ловко освободил трубку от кокона, оказавшегося самодельной электрической печкой. Из прочитанных оттисков работ Пухтина я знал, что он работает с парами цезия, но, глядя на трубку, я нигде не мог заметить даже следов этого металла. – А где цезий? – спросил я. Михаил Алексеевич снял маленькую асбестовую печку с отростка трубки, и я увидел металлически блестевшую каплю. – Мы его здесь нагреваем до трехсот градусов, он испаряется, и пары заполняют все пространство трубки, – пояснил Михаил Алексеевич. Тем временем электроды нагрелись, Пухтин отвел их друг от друга, и в железной коробке вспыхнуло ослепительное бело‑ голубое пламя. Тонкий луч вырвался из узкой диафрагмы, прошел систему линз и фильтров и широким желтым пучком ударился в зеркала интерферометра. Михаил Алексеевич подтащил табурет к окуляру спектографа и несколько минут молча регулировал систему. Потом оторвался от окуляра, потер голову и сказал: – Смотрите… Я припал к окуляру. Перед моим глазом возникла удивительная картина: на желтом прямоугольном экране протянулись темные интерференционные полосы, которые все время дрожали, отчего картинка казалась немного размытой.
– Почему они дрожат? – спросил я. – Так ведь дом‑ то трясется, – ответил Михаил Алексеевич, – люди ходят по лаборатории, машины по двору ездят… Плита весит четверть тонны и стоит на резине. Плита изгибается, расстояния между зеркалами меняются, вот полосы и бегают… – Это может изгибаться?! – я с недоверием ткнул пальцем цементную плиту. От этого толчка интерференционная картина вообще исчезла и появилась только через несколько секунд, когда колебания плиты успокоились. Михаил Алексеевич улыбнулся: – Снимаем только по ночам, иначе фотографии получаются смазанными. Дмитрий Сергеевич, – добавил он, – тоже ночью работал. Говорил, что извозчики на Менделеевской линии мешают, там ведь булыжник… Ну, насмотрелись? – Михаил Алексеевич выключил рубильник, и биения ослепительного пламени сразу прекратились, только еще некоторое время жарким оранжевым светом светились, остывая, концы углей. Мы прошли к письменному столу, и Михаил Алексеевич взял лист бумаги и карандаш. – Нам удалось установить, что во время газового разряда плотность паров цезия в разрядной трубке уменьшается, – сказал он. – Это ясно заметно по увеличению расстояний между крюками. Теперь вот что интересно: куда они деваются? – и он испытующе посмотрел на меня. – Кто? – растерянно спросил я. – Кто, кто, – передразнил он меня, – ионы цезия, конечно… Ведь если их в разряде стало меньше, значит, они где‑ то скопились… Где? Я молчал. – Допустим, их оттеснило к стенкам трубки, – говорил Михаил Алексеевич, рисуя на листе чертеж. – Но ведь это надо доказать, а? – Как? – спросил я. – Очень просто, – сказал Пухтин. – Если ионы выталкиваются из разряда к стенке, – он нарисовал ряд аккуратных стрелочек, – то мы их поймаем и отведем сюда… – на рисунке появилась вторая трубка, соединенная с первой тремя перемычками. – Теперь смотри, – с азартом говорил Михаил Алексеевич, – эту составную трубку мы помещаем в интерферометр так, чтобы свет проходил через соседнюю с разрядом часть, поэтому если ионы вытолкнутся из разряда, то они наверняка попадут сюда, в эту измерительную трубку. А мы их тут и померим крюками! – заключил он и яростно растер голову и лицо ладонью. Волнение Пухтина передалось мне. Оказывается, не только на кафедре ядерной физики могут ставиться задачи, над которыми стоило ломать голову… И потом, действительно хотелось бы узнать, куда деваются атомы из разряда… Вот ведь и Михаилу Алексеевичу пока не удалось, а у меня есть шанс… – Что надо делать? – спросил я Михаила Алексеевича. – Работать побольше, – ответил он совершенно серьезно. – Это – если вообще говорить. А в частности – заказывать новую трубку Яше‑ стеклодуву. Яшу на факультете знали все. Коренастый гориллообразный человек с длинными руками мог из стекла сделать все, что бы ни создало воображение физика‑ экспериментатора. В очередь к Яше становились, как к хорошему портному. Он знал себе цену и даже со старшими научными сотрудниками разговаривал свысока, поэтому я был уверен, что меня, пятикурсника, он просто выгонит. Когда я робко высказал эти соображения Михаилу Алексеевичу, он махнул рукой: – Подпишите заказ у Сергея Эдуардовича, и все будет в порядке. Когда я спустился к стеклодувам и показал Яше бумагу с подписью Фриша, он выключил ревущую горелку и стал внимательно рассматривать эскиз. – Придумают же люди, – ворчливо произнес он, – они там карандашиком нарисуют, а ты тут ломайся… Цезий сами будете загонять или мне прийти? – вдруг деловито спросил он. Я не знал, что значит «загонять цезий», но на всякий случай сказал, что загоним сами. – Ну ладно, – сказал Яша, – приходи через пять дней. В лаборатории я нашел Римму, сидящую на высоком табурете у прибора, и Михаила Алексеевича, регулирующего пламя дуги. – Давайте, Женя, присоединяйтесь, – мы тут учимся интерферометр настраивать. Римма, дайте ему тоже посмотреть. Я забрался на табурет и увидел в окуляре ровное желтое поле без какого бы то ни было намека на интерференционные полосы. Подошел Михаил Алексеевич. – Полосы надо ловить так… – и он описал довольно сложную процедуру юстировки зеркал, тут же продемонстрировав, как это делается. – А теперь договоримся, – продолжал он, – я буду сбивать, а вы – поочередно настраивать систему… – Он едва заметным движением повернул микрометрические винты на одной из стоек и ушел к своему столу. Пять дней, все то время, пока Яша делал трубку, мы с Риммой учились настраивать интерферометр. Первый раз нам это удалось только на третий день работы, потом эта процедура стала занимать у нас меньше времени, а через два месяца я юстировал зеркала почти так же быстро, как и Михаил Алексеевич. Наконец Яша принес трубку. Это была первая трубка, и она казалась мне верхом красоты, изящества и триумфом конструкторской мысли Михаила Алексеевича. – Сказали, что сами будете цезий загонять, – кивая на меня, сказал Яша. – Так я пойду тогда… – Сами, сами, – ответил Михаил Алексеевич, – спасибо, Яша. Стеклодув ушел. Михаил Алексеевич взял трубку и примерил ее к металлической подставке, которую вытащил откуда‑ то из‑ под интерферометра. – Теперь давайте делать печки, – сказал Пухтин. Римма принесла асбест, размочила его в большой кастрюле и стала облеплять трубку асбестовым тестом. Михаил Алексеевич посмотрел на часы: – Уже девять, пора и домой. К завтрему высохнет, будем мотать печки. На следующий день Михаил Алексеевич намотал на Риммины изделия нихромовую проволоку, которую Римма сверху опять покрыла тонким слоем асбеста, спрятав под ним кончики термопар. Дали ток, сырой асбест сразу высох, и от нашей трубки повеяло жаром. Вот уже трубка подсоединена к вакуумной системе, к ней припаяна ампула с цезием, и Михаил Алексеевич включает форвакуумный насос. Несколько минут насос глухо чмокает, отсасывая из системы воздух, потом звук становится все более четким, а когда давление падает до десятых долей миллиметра ртутного столба, становится слышно звонкое клацанье металла клапанов. Итак, печки включены и трубка поставлена на тренировку. Мне кажется, что с того момента, как я пришел утром в лабораторию, прошло не более двух‑ трех часов, но Михаил Алексеевич вдруг объявляет нам, что уже девять и пора идти домой. – Идите, – говорит он, – я посижу здесь до одиннадцати. Приходите завтра с утра… Вечером дома я все время вспоминаю раскаленную трубку и металлический стук форвакуумного насоса. Утром в лаборатории я увидел разобранные печки и лежащую на лабораторном столе трубку с отломанной у одного из электродов частью. Михаила Алексеевича не было. Я взял в руки обломки, пытаясь понять, что произошло. – Доброе утро, – услышал я за спиной знакомый окающий голос. – Худая оказалась трубка‑ то… – Почему? – спросил я. – Я уж не знаю почему. Часов в десять я услышал, что насос воздух качает, смотрю, а конец уж и отвалился. Очень сложная форма, а после дутья остаются напряжения в стекле, печка чуть‑ чуть неравномерно греет – и вот результат… Худо, – заключил Михаил Алексеевич. – Я уж Яшу позвал. Давайте пока воздуходувку принесем… Мы притащили из другой комнаты сложный аппарат в виде маленького столика на колесиках, покрытого толстым листом прожженного в нескольких местах асбеста. Из недр стола тянулись красные резиновые шланги, оканчивающиеся сверкающей от частого употребления латунной горелкой. В комнату вошел Яша. Он молча взял в свои длинные руки обломки трубки и внимательно со всех сторон их осмотрел. – Попробуем, – сказал Яша и положил сломанную трубку на столик воздуходувки. Михаил Алексеевич услужливо принес откуда‑ то еще один лист асбеста и подложил его под лежащую трубку. Яша взял горелку, сел на стол и укрепил ее на штативе так, чтобы ее сопло было направлено немного вверх и вперед от его груди, повернул рукоятку пускателя, укрепленного на воздуходувке, и тут же зашумел компрессор. Из горелки с тихим шипеньем пошел воздух, и в комнате запахло бензином. Яша поднес к горелке горящую спичку, раздался легкий хлопок, и перед горелкой вспыхнуло большое бело‑ оранжевое пламя. Вращая вентили на горелке, Яша уменьшил факел и взял в руки обломки трубки. Непрерывно поворачивая их, он осторожно приблизил стекло к пламени. Через некоторое время, когда трубка достаточно нагрелась, Яша мгновенным поворотом вентиля превратил яркий большой факел в тонкий, почти невидимый кинжал голубого пламени, с грозным шумом вырывавшийся из сопла. Те участки стекла, которых касался конец этого кинжала, сразу же теряли свой блеск и начинали светиться сначала темно‑ красным, а потом уже почти бледно‑ розовым светом. Стекло становилось мягким и изгибалось под собственной тяжестью. Но Яша не давал трубке потерять свою форму и сразу же поворачивал обломки другой стороной. Наконец, когда танец Яшиных пальцев достиг почти немыслимой быстроты, он одним движением соединил обломки. Увеличив немного пламя и держа над ним раскаленное стекло, Яша свободной рукой достал из кармана тонкую резиновую трубку, один конец которой он взял в рот, а другой – надел на отросток, предназначенный для откачки. Пламя опять стало узким и шумным. Направляя его острие в уродливо искореженные места стыка обломков, Яша то втягивал, то надувал щеки. В такт этому как живое пульсировало светящееся пятно стекла под жалом синего пламени, становясь гладким и тонким. Наконец, когда место стыка становится почти незаметным, Яша опять делает пламя горелки большим и светлым и долго вертит в нем готовую трубку, чтобы снять напряжения. Потом он осторожно кладет трубку на асбест, вытирает платком мокрое от пота лицо и улыбается. Я смотрю на часы и удивляюсь: оказывается, уже три часа, и очень хочется есть. Появившаяся во время ремонта трубки Римма достает из своей сумки бутерброды и пирожки, которыми она заблаговременно запаслась в буфете. Мы жуем их всухомятку, так как чаю ждать невтерпеж. Остаток дня мы тратим на то, чтобы подготовить отремонтированную трубку к тренировке. Домой я прихожу, еле переставляя ноги, но с твердой решимостью научиться стеклодувной работе. И действительно: на следующий день, пока трубка тренировалась, я аккуратно сгибал тонкие стеклянные трубочки, ломал их и снова спаивал, просидев за горелкой полный рабочий день. Ночью мне снятся кошмары, в которых непременными действующими лицами выступают черные большие черти. Их пасти кроваво‑ алы, и из них с шумом вырывается синий кинжальный огонь. На следующий день трубка оттренирована, и Михаил Алексеевич собственноручно загоняет в нее цезий. Это – операция тонкая, и выполняется она с помощью той же горелки, только с большим пламенем. Когда цезий был уже в трубке и Михаил Алексеевич приступил к последней операции – запаиванию отростка, через который перегоняется серебристый металл, трубка лопнула. Я в ужасе смотрел на выпачканные мгновенно окислившимся цезием осколки и вдруг услышал короткий смешок. – Почему вы смеетесь? – спросил я. – А вы бы в зеркало на себя посмотрели. Если после каждой трубки так убиваться, много не наработаешь… Давайте‑ ка третью трубку сами попробуем сделать… Целый день мы с Михаилом Алексеевичем сидели за воздуходувкой. Он поручал мне все более и более сложные операции, и по мере завершения работы я все более проникался верой в собственные силы. Переворачивая трубку над пламенем горелки, я легонько ударил ее о лежавший на столе напильник. Трубка разбилась. С этого момента процесс изготовления трубок слился у меня в памяти в одну непрерывную полосу. Некоторые из них мы делали сами, другие приносил из стеклодувной мастерской Яша, но, независимо от происхождения, все их ожидала одна и та же участь: трубки бились или лопались. Особенно эффектно погибла седьмая трубка. Накануне ее принес Яша и сказал: – Если эту разобьете – больше делать не буду. Было уже поздно, и мы решили не трогать трубку до завтра, чтобы поставить ее с утра на тренировку. Для трубки выбрали самое спокойное место в комнате: постелив предварительно лист асбеста, ее положили на крышку спектрографа. На следующий день я явился в лабораторию раньше всех и прежде всего подошел к спектрографу. Трубка лежала на асбесте, и в ее блестящих стенках отражались светящиеся на потолке плафоны. Когда я надевал свой прожженный в нескольких местах и забрызганный вакуумным маслом халат, раздался мелодичный звук разбивающегося хрустального бокала. Я подошел к спектрографу и увидел, что трубка разбита на две почти равные части. Как‑ то в разгаре зимы случилось так, что очередная трубка не лопнула при изготовлении, уцелела при тренировке и осталась жива после перегонки цезия. Боясь дышать на бесформенный асбестовый кокон, его установили на интерферометр и подсоединили к нему электрические провода. Через час в нагретой до трехсот градусов трубке вспыхнул газовый разряд. Я включил дугу. Михаил Алексеевич следил за режимом разряда. Римма вращала окуляр спектрографа. – Вижу крюки! – вдруг закричала она. Мы все по очереди смотрели в окуляр и любовались зрелищем круто изгибающихся интерференционных полос. – Подождите, – сказал Михаил Алексеевич. – Римма, идите следить за дугой, Женя, смотрите в окуляр, а я буду включать и выключать разряд. Все заняли свои места. Я неотрывно смотрел на чуть расплывающиеся и дрожащие полосы. – Выключаю разряд, – сказал Михаил Алексеевич. Картинка на мгновение исчезла, потом появилась вновь, и мне показалось, что расстояние между крюками уменьшилось, что и должно было происходить в соответствии с теорией. – Дельта уменьшается, – сказал я, – давайте еще раз… Михаил Алексеевич поджег разряд, мы подождали, пока установится режим, и я опять приник к окуляру. – Выключайте, – скомандовал я. Полосы вздрогнули, исчезли и тут же появились снова. На этот раз горбы стали явно дальше друг от друга. – А теперь дельта больше, – растерянно сказал я. – Женя, идите к дуге, а Римма – к окуляру, – распорядился Михаил Алексеевич. Римма утверждала, что при выключении разряда дельта явно увеличивается. – Явно быть не должно, – сказал Михаил Алексеевич. – Изменение, скорее всего, настолько мало, что его можно поймать только на компараторе. – Он посмотрел на часы и продолжал: – Сейчас пятнадцать часов. Идите домой и спите. Собираемся здесь в двадцать три часа и будем снимать. Дома я, конечно, не спал и думал о предстоящих съемках. Совершенно уверенный в успехе, я размышлял о том, что можно будет успеть еще сделать на этой аппаратуре до апреля, то есть до защиты дипломной работы. Трамвай медленно полз по зимнему Невскому. Я с высокомерной жалостью разглядываю немногих сонных пассажиров: скоро они все будут спать в теплых постелях, а мне предстоит узнать, куда деваются ионы из разряда. В лаборатории я застал озабоченного Михаила Алексеевича, который возился с дугой. – Что случилось? – спросил я. – Механизм сближения углей не работает. – Так давайте руками двигать! – Руками можно только корректировать, надо, чтобы освещение было равномерным. Пришла Римма. Мы включили трубку, разогрели ее и зажгли разряд. А перед Михаилом Алексеевичем на маленьком столике лежали отдельные части разобранной дуговой лампы. Он поднял голову и показал нам длинный бронзовый винт, по которому перемещались оправки электродов: – Резьба совсем худая. Надо точить новую. Пока мы нашли в ночном институте незапертое помещение с токарным станком, пока Михаил Алексеевич вытачивал винт, пока он собирал дугу, прошло много времени. Часа в три ночи дуга зажглась. Я взглянул в окуляр. Ни крюков, ни даже интерференционных полос не было видно. Михаил Алексеевич внимательно осмотрел систему. – Худо, – сказал он, растирая голову. – Зеркала сбиты, а это – на несколько часов работы. Я буду здесь ночевать, а вы, ребята, давайте по домам. Женя, проводите Римму… К счастью, Римма жила рядом, на Васильевском острове, поэтому я, срезав угол по льду Невы и выйдя к адмиралтейским львам, скоро был дома. К двум часам я вернулся в лабораторию, где обнаружил мечущегося от зеркал к окуляру Михаила Алексеевича. – Смотрите в окуляр, – скомандовал он, – если что‑ нибудь увидите – сразу дайте знак… Часа через два я заметил, что независимо от манипуляции Михаила Алексеевича перед моими глазами непрерывно плывут темные пятна с яркой радужной оторочкой. Когда я сообщил об этом Пухтину, он махнул рукой. – Все, кончаем, – сказал он. – Все равно вы больше уже ничего не увидите… В это время пришла Римма, и юстировка зеркал продолжалась. От долгого горения дуги в комнате стало жарко и остро пахло озоном. Часам к пяти на экране появились четкие интерференционные полосы. – Зажигайте трубку, – сказал Михаил Алексеевич. Я подал напряжение на электроды и включил высоковольтный импульс. Трубка не зажглась. Я снова и снова нажимал на кнопку, но все было безрезультатно. – Дайте я… – Михаил Алексеевич внимательно осмотрел провода и несколько раз попытался зажечь разряд сам. Потом он подошел к трубке и заглянул в окошко кокона. – В трубке атмосфера, – сказал он совершенно спокойно и сел за свой письменный стол. Из лаборатории мы расходились молча, стараясь не глядеть друг на друга. С этого момента мы с Риммой работали почти самостоятельно, так как у Михаила Алексеевича близилась защита диссертации. Он сидел за столом, углубившись в свои бумаги, и мы обращались к нему только в случаях крайней необходимости. Начались месяцы изнурительной работы. Трубки, как заколдованные, бились и ломались одна за другой. Римма спешно написала диплом по экспериментам, которые мы в течение двух дней сделали на одной из простых, одиночных трубок Михаила Алексеевича. После защиты наш руководитель опять полностью включился в работу. Как‑ то после очередной неудачи он подошел ко мне: – Женя, какое число сегодня, знаете? – Двадцатое февраля, а что? – Через два месяца – защита диплома. Я растерянно смотрел на Михаила Алексеевича. Он буквально терзал свою голову. – У меня тут есть кое‑ что, – сказал он, не глядя мне в глаза, – почитайте… Ничего не понимая, я взял в руки несколько листов, исписанных четким почерком моего руководителя. Быстро пробежав их, я увидел, что это – записи одного из экспериментов, которым мы занимались параллельно с моими неудачными опытами. – Ну и что? – спросил я. – Напишете выводы, и будет хороший диплом. Я же знаю – вы с лихвой выполнили дипломное задание… Мне стало обидно чуть ли не до слез. Пять месяцев провозиться с делом, которое теперь надо бросить!.. Я понимал то положение, в которое мы попали с Михаилом Алексеевичем, но согласиться так, сразу – не было никакой возможности. – Давайте еще месяц попробуем, – робко сказал я. – Давайте, – пожал плечами Михаил Алексеевич, – но это, – он показал на бумаги, бывшие у меня в руках, – это пусть будет у вас. Теперь я уходил из дома в восемь утра, а возвращался в десять‑ одиннадцать вечера. Мысль о том, что мне так и не удастся узнать, куда деваются атомы и ионы из разряда, не давала мне покоя. Наступило 17 марта. До контрольного срока осталось три дня. Как обычно, я пришел в лабораторию около девяти часов утра. Пусто и тихо. Риммы нет, она теперь здесь не бывает, предупредив, что явится по первому моему зову. Михаила Алексеевича нет тоже, и сегодня, как я вспоминаю, не будет, так как он уехал в Политехнический на весь день. На крышке спектрографа лежит трубка, паянная и перепаянная несчетное число раз. Именно поэтому я на нее особенных надежд не возлагаю. Взяв журнал и внимательно изучив все записи, ведущиеся Риммой с октября прошлого года, я вдруг выясняю, что номер этой трубки – тринадцать. Эта цифра не увеличивает моего энтузиазма, но тем не менее я осторожно беру эту многострадальную тринадцатую трубку, запаковываю ее в печки и ставлю на тренировку. Выясняется, что сегодня не подвезли углекислоты. Я иду к своим друзьям‑ ядерщикам, и мне дают полный литровый дюар с жидким азотом. К четырем часам тренировка закончена. Отключаю откачку и перегоняю цезий. Когда последняя капля цезия оказывается в трубке, я благополучно запаиваю отросток и вдруг понимаю, что пока все идет нормально, и, может быть, именно сегодня… Для контроля температуры трубки используются две термопары, один из спаев которых должен быть при нуле градусов. Я бросаюсь на улицу и под мусорной кучей возле окон стеклодувной мастерской нахожу мартовский грязный слежалый снег. Набиваю дюар и мчусь обратно в лабораторию. Теперь – крюки. Ставлю трубку в интерферометр, прогреваю ее и с первого же раза зажигаю разряд. Крюки на месте. Смотрю на часы – пять. Пора искать помощников. Бегу на четвертый этаж, на «физику земли». Я знаю, там сидит Марк (тоже бывший ядерщик) и с помощью арифмометра заполняет какие‑ то невероятно длинные таблицы. Посулив ему в неограниченном количестве булку, колбасу и чай, я сумел завербовать его на целую ночь. Потом звоню Римме. Она обещает быть к одиннадцати. Дрожащими руками я включаю дугу, потом опять с первого импульса поджигаю разряд. Смотрю в окуляр: крюки такие же четкие, как в учебнике Ландсберга. Выключаю установку и готовлю фотопластинки, заряжая ими все имеющиеся в наличии кассеты и нумеруя их простым мягким карандашом. После того как я внес все необходимые данные в журнал, было только десять часов. Оставшееся время я провожу в страшном волнении, огромным усилием воли заставляя себя не включать установку и не начинать измерений. К одиннадцати приходят помощники. У Риммы в сумке – обещанная Марку булка и колбаса. Мы завариваем двухлитровую колбу чаю. За чаем я рассказываю Марку, в чем заключаются его обязанности. Он усаживается на стул возле дуги и приборов. Их показания он должен систематически сообщать Римме, ведущей лабораторный журнал, я вожусь с кассетами и регулирую время экспозиции. Ровно в двенадцать мы начинаем. Это была неповторимая ночь. Через полчаса мы все понимали друг друга с полуслова, включая и Марка, который сегодня в первый раз в жизни видел интерферометр Жамена. Этой ночью никто не ошибался, никто ничего не ронял и не разбивал, этой ночью удавалось все, что мы хотели сделать, этой ночью я был уверен, что у природы нет таких секретов, которые мы не могли бы узнать. К шести часам утра программа измерений была выполнена полностью, и мы даже сделали несколько контрольных фотографий при одинаковых режимах работы. Мы опять вскипятили чай и доели колбасу. – Идите, – сказал я ребятам, невольно подражая интонации нашего руководителя. – Идите, а я буду проявлять. Уже шесть часов, трамваи ходят, идите… – Ладно, – сказал Марк, – иди проявляйся… А Римма не сказала ничего, только, прикрыв свои монгольские глаза, сладко потянулась… Пластинки были большими, как раз по размеру кюветы, поэтому я провозился с ними довольно долго. Когда я вышел из‑ за темной портьеры, оставив пластинки промываться в проточной воде, то, зажмурившись от яркого света, увидел Римму и Марка, мирно беседующих у стола Михаила Алексеевича. – Что вы здесь делаете? – удивился я. – Ничего, – сказала Римма, – тебя ждем. Когда мыть кончишь? – Минут через пятнадцать… – Я взглянул на Марка: – А ты‑ то чего торчишь? Шел бы домой спать или, на худой конец, считал бы свои поля. – За поля не беспокойся, – ответил Марк. – А день ты мне все равно испортил… Что получилось‑ то? – Негативы хорошие, а что намерили – узнаем на компараторе. Лаборатория в эту пору была пуста, поэтому найти фен не составило труда. Через несколько минут под веселое гудение моторчика мы молча смотрим на рамку, полностью уставленную влажно блестевшими пластинками. За этим занятием нас застает Михаил Алексеевич. Пока Римма рассказывает ему о событиях прошедшей ночи, я уже с высохшими пластинками и с лабораторным журналом направляюсь в соседнюю комнату, где на специальном столе установлен большой компаратор – прибор, позволяющий измерять расстояния на изображениях с точностью до тысячной доли миллиметра. Я по очереди устанавливаю негативы на предметный столик и методически измеряю расстояния между крюками, занося результаты в лабораторный журнал. Снимки сделаны при разных режимах, негативы перепутаны, и без классификации полученных данных мне не понять, что происходит с крюками после включения разряда. В это время я слышу за спиной какой‑ то шорох, оборачиваюсь и вижу в комнате всю троицу: Михаил Алексеевич, Римма и Марк молча смотрят мне в спину. Через несколько минут я заканчиваю измерения, и, не отходя от компаратора, мы все трое, мешая друг другу, анализируем результаты эксперимента. Вывод был непреложен и удручающе краток: плотность паров в трубке не зависела от того, включен разряд или нет. – Значит, они скапливаются или за катодом, или за анодом, или за обоими электродами вместе… – задумчиво потирая голову рукой, сказал Михаил Алексеевич. В этот момент я почувствовал, что невыносимо устал. Взглянув на часы, я понял, что вот уже больше суток бегаю по лаборатории. Михаил Алексеевич посмотрел на мое лицо и взял меня за локоть: – Не убивайтесь, Женя, отрицательный результат в науке иногда значит больше, чем положительный. Вспомните Майкельсона, он, кстати,
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|