Каким я знал моего государя и каким знали его другие 6 страница
С намного большею легкостью Рузский мог бы кричать и топать ногами на кого-либо из лиц свиты, в особенности на меня, простого флигель-адъютанта, «осмелившегося наперекор его приказанию» не допустить Гучкова и Шульгина до предварительного сговора с ним; но и тут он ограничился какой-то старчески-раздраженной фразой, обращенной притом не ко мне, а в пространство. Но «возвысить голос» и «стучать кулаком по столу» он, конечно, все же мог, и все это, без сомнения, и проделал, но говоря во время докладов лишь о раздражавших его вещах и людях, а отнюдь не обращая своего возбуждения в лицо своего императора. Противный случай заставил бы государя – повторяю еще раз – немедленно прервать его «доклад» и прекратить с ним всякие дальнейшие сношения. В этом отношении особенно показательным должен был бы явиться ответ на вопрос: в какой день и в какие часы являлась у генерала Рузского возможность проявить подобную неслыханную грубость, настаивая именно на отречении? Перебирая в своей памяти все возможности, я останавливаюсь только исключительно на одной: это могло быть лишь 1 марта поздно вечером, когда вопрос об отречении еще и не поднимался, а шел разговор об ответственном министерстве, и Рузский, по его собственным словам, «с жаром высказывал государю все то, что думал как об отдельных лицах, занимавших ответственные посты, так и об ошибках общего управления и деятельности Ставки». Но и после такого возбужденного доклада Его Величество принимал у себя генерала Рузского два или три раза по разным случаям, доказывая тем, что предыдущий доклад не выходил из рамок хотя бы внешнего приличия. Обо всем том, что произошло в Пскове, государь, конечно, поведал своей матушке, рассказал ей подробно и о возбужденной настойчивости Рузского, «стучавшего кулаком и топавшего ногами» во время разговора с Его Величеством. Но это буйное негодование, безусловно, относилось не к часам отречения и не к Его Величеству лично, а к «отдельным лицам управления, занимавшим ответственные посты, и к деятельности генерала Алексеева», которого он очень не любил. Поэтому государь и мог так «хладнокровно и спокойно» – как рассказывал, вероятно, правдиво Рузский – «с ним соглашаться, многое ему объяснять и многое у него оспаривать». Все остальное, мне думается, было невольно, по кажущейся правдоподобности, с течением времени спутано.
Даже такой злобный недоброжелатель государя, как Гучков, и тот, говоря с ним об отречении, не смог смотреть ему прямо в глаза, а держал голову все время низко опущенной. Как я понимаю, государь «не мог простить Рузского» не за это его неудержимое возмущение, могущее показаться Его Величеству в те часы искренностью, – а во имя искренности он всегда многое прощал, – он не мог простить этого генерал-адъютанта за то, что тот своими настойчивыми доводами, не соответствовавшими действительной необходимости, ввел своего государя в заблуждение, настоял на отмене благоразумных распоряжений о подавлении петербургского мятежа военною силою и, говоря о необходимой поспешности, заставил принять решение, сказавшееся столь губительно на горячо любимой государем Родине. Конечно, в этих же преступлениях повинны были, быть может, даже в более сильной степени и другие. Но генерал Рузский был в те дни единственный, кто из высшего военного начальства соприкасался непосредственно с государем, мог непосредственно высказывать другие, более правильные убеждения и, имея опыт военного человека и достаточно в своем распоряжении средств, мог потушить разгоравшийся пожар в самом начале.
* * *
Меня всегда особенно поражала та изумительная выдержка, которой лишь одной объяснялось наружное спокойствие государя в тяжких случаях жизни. Я бы сказал, что я пред ней преклонялся, если бы такое выражение мне не представлялось слишком вычурным и избитым. Выдержка ведь всегда обходится самому себе дороже, чем те выгоды, которые ею достигаются, в особенности человеку нервному. А государь и раньше, хотя менее, чем его братья, был нервен и только силою воли, как и те, умел не выказывать свое нервное состояние наружу. Эту способность он наследовал от матери, но она требовала и собственной «выработки», и нелегко она, наверное, давалась ему. Для меня лично государь Николай Александрович, безусловно, представлялся человеком души и сердца, а от этих качеств в наши дни нервы только натягиваются, а не становятся толще. Как ошибались те, кто изумлялся в дни отречения государя его тогдашнему «полному равнодушию». Действительно, он в те дни как бы «застыл». А между тем это «ледяное спокойствие» вызывалось лишь нестерпимой душевной болью от всего происшедшего. Такое противоречие многим покажется более чем странным. Но на чутком, душевном, справедливом государе обрушившиеся на него испытания сказались с такой неимоверной силою, что он впал от них в полное забытье. Такое оцепенение всегда замечается у душевных людей, теряющих навсегда самое дорогое, горячо ими любимое существо. А государь тогда хоронил многое, если не все. «Только теперь, – сознавался он сам графу Бенкендорфу в апреле 1917 года, то есть около 2 месяцев, протекших после псковский и могилевских событий, – я начинаю понемногу приходить в себя. Тогда я ничего не соображал, что говорилось и делалось вокруг меня… Все было в каком-то густом тумане». «Человек с деревянной душой», конечно, не дошел бы даже и в те дни до такого состояния и намного быстрее привел бы себя в равновесие. Об этой особой впечатлительности государя даже нам, лицам его ближайшей свиты, было трудно догадаться. Лишь порою, по его собственным, всегда очень редким, очень скупым и отрывистым рассказам, можно было составить себе некоторое представление о том, насколько сильно он переживал то или иное событие своей или народной жизни. Даже самые официальные, казалось бы, мелкие случаи отражались на нем как-то особенно повышенно.
Мне вспоминаются его личные впечатления при открытии памятника императору Александру III в Петербурге, когда государь «в каком-то порыве, неожиданном для других и для самого себя», стал вдруг во главе войска, чтобы «как верный отцовским заветам сын» благодарно провести эту частицу русского народа перед бронзовым изображением своего отца. Рассказывал он это при нас своей матушке в вагоне, возвращаясь с открытия памятника, показавшегося особенно нехудожественным; все были поэтому не в приподнятом настроении, а государь, видимо, продолжал все еще переживать внутри себя особо его волновавшие чувства и мысли.
* * *
Иногда государь возлагал на лиц своей свиты поручения весьма серьезного и доверенного характера, полагаясь на их беспристрастие и полную незаинтересованность, столь необходимые для выяснения правды. Эти командировки по высочайшему повелению все же были редки по сравнению с царствованиями императоров Александра I, Николая I и Александра II. На меня лично, в особенности в военное время, выпадали не раз такие высочайшие поручения, о которых когда-нибудь придется сказать особо, так как некоторые случаи были очень характерны и довольно сложны. Иногда для выполнения таких командировок требовалось очень много времени, сношений с интересными людьми и порядочно длинного пути. По окончании командировки обыкновенно представлялся письменный доклад на имя Его Величества, а копии с него препровождались соответственным министрам, ведомства которых касалось исполненное поручение, но всегда требовался и личный доклад государю. Его Величество любил, чтобы этот доклад был «по возможности краток, но обстоятелен». Слушал он его всегда внимательно, с интересом, редко вставляя свои замечания, а больше спрашивая, и если доклад даже из-за ненужных подробностей порою затягивался, никогда не выказывал нетерпения. Я всегда удивлялся, с какою легкостью и мудростью (именно с мудростью) государь разбирался в самых запутанных положениях, предугадывая правду заранее, еще не ознакомившись с подробностями, полученными с места.
Лишь в редких случаях его первоначальные, высказанные еще до поверки через посланных лиц свиты предположения не оправдывались. Он, «огороженный китайскою стеною от всех», видимо, прекрасно знал достоинства и недостатки этих всех. Он знал также, к чему может повести владычество канцелярии и бумаги, несдержанное самоуправление земства и городов и слепое, удобное придерживание закона, в котором, как его великой предок учил: «Лишь порядки писаны, а времян и случаев нет! » Знал и постоянную ревнивую борьбу между различными министерствами. Откуда знал он все это? Так мало соприкасавшийся с действительною жизнью, как о нем любили говорить. Лишь от своей вдумчивости, врожденной наблюдательности и главным образом от тяжелого опыта своего более чем 23-летнего царствования, – отвечу я. Если он стоял благодаря своему высокому положению невольно обособленно от других, то благодаря этому положению к нему стекалась широким потоком самая подлинная жизнь, с удивительной находчивостью пробивая воздвигаемые другими, а не самим государем, препятствия. По моему личному убеждению, государь Николай Александрович за все свое продолжительное царствование совершил только две существенные ошибки – ошибки, ему навязанные и, к моему отчаянию, непоправимые; это образование Государственной Думы в том виде, как она была утверждена, и собственное отречение. Первое повлекло за собой неудержимо второе. В другой стране с другими характерами подобной связи, конечно, могло бы и не быть, у нас – не могло кончиться иначе. Сам государь, судя по его словам кн. В. Орлову после подписания манифеста, это хорошо сознавал. «Я чувствую, – говорил он ему, – что, подписав этот акт, я потерял корону. Теперь все кончено». Ни то, ни другое решение отнюдь не вызывалось ни всеобщим народным желанием, ни действительной необходимостью, а лишь угрозами одних и недостатком мужества у других. Оба решения противоречили основным законам, касаться которых всегда опасно, в особенности в такой стране, как Россия. В обоих случаях, как я мог убедиться, эти «требования времени» были действительно вырваны у государя насильно и отнюдь не являлись выражением его свободного желания. Об издании Манифеста 17 октября ходило много рассказов. В некоторых из них говорилось якобы о личном желании Его Величества; приводились и свидетельства тому различных лиц. Но великая княгиня Елизавета Маврикиевна мне лично передавала, что однажды, когда государь был у них в Павловске, она до сих пор помнит даже то место в кабинете ее мужа, где на вопрос великого князя Константина Константиновича об этом Манифесте о Думе государь ему с большим раздражением ответил, «что этот манифест вырвали у него великий князь Николай Николаевич и граф Фредерикс»…
Конечно, не эти два лица являлись инициаторами в данном случае, и ими руководили совершенно другие побуждения, чем у главных, всем известных деятелей этого события. Но эти оба были в то время близки к государю, настроены к нему благожелательно, а граф Фредерикс даже любовно, и именно их настояниям – вернее, нежеланию Николая Николаевича взять на себя полномочия по прекращению беспорядков, – а не доводам Витте государь придавал большее значение, но которые им ощущались все же насилием над его волей. Этому насилию он противодействовал, сколько мог. Никто сильнее его не понимал все ничтожество, а главное, вред связанных с этими «требованиями времени» мечтаний, и все же противодействовал не с надлежащим упорством, в особенности в дни отречения. Государь был слишком добр и слишком скромен – вот те человеческие добродетели, которые под видом недостатков ставятся обыкновенно в вину всем правителям и в особенности самодержцам. Эти качества сказывались в нем во всю его жизнь; они же сказались, хотя лишь отчасти, как в октябре 1905 года, так и в начале марта 1917-го. Но в его личном спокойном мужестве, о чем говорят даже иностранцы (например, Тирпиц), нельзя сомневаться. Его поведение во время покушения на него в Японии18, его презрение к трусости в псковские дни и его постоянное отвращение ко всякой охране это ясно показывают. Я лично не переставал сознавать, что государь всегда мог, следуя совету и приказу своего прапрадеда императора Николая I, завещанным своему наследнику: «При наступлении смуты и бунтов сесть немедленно на коня и поехать смело туда, где это необходимо»19. Он и намеревался это сделать, выехав немедленно из Ставки к бунтующему Петрограду, а не отдаляясь от него, и, конечно, не одно только опасение за семью его к этому побуждало… Сильнее всего внутри себя я упрекал государя за ненужное отречение, слишком легко забывая в мартовские дни, что и русский император имеет предел человеческих сил. Когда не только о них читаешь или о них слышишь, но и сам, находясь вблизи, видишь все эти интриги, вожделения, обиды самолюбия, угрозы и наговоры, с которыми приходится, в особенности в дни смуты, считаться царствующему императору, невольно становишься на сторону монарха как слабейшего и более правого. Ему приходится иметь дело с бесчисленным противником, хитрым и изворотливым, не признающим никаких доводов, всегда неразборчивым в средствах и воодушевленным не только человеческими страстями, но и заманчивыми мечтаниями. В такие дни предательство уже без всякой опаски покидает свое подполье и выходит на большую дорогу. Оно находит удивительные способы проникать всюду; умеет вызывать недовольство даже у самых довольных и обеспеченных, укоряет всех в недостаточной любви к Родине и запугивает воображаемыми несчастьями наиболее храбрых. Оно как злое поветрие носится еще задолго до главных событий в мировом воздухе, лукаво внедряется в человеческую мысль и давит на сознание до забвения, казалось бы, самых простых и священных вещей. Сами события поэтому никогда не бывают неожиданными, но почему-то, когда наступают, они всегда представляются внезапными и вызывают всеобщую растерянность. Даже люди, стоящие во главе страны, получающие со всех сторон предостережение о заговорах, никогда не хотят, как и мой государь, к ним заранее готовиться, потому что благородно веруют если не во всеобщую любовь к ним народа, то в здравый смысл и помощь большинства своих подданных. Но здравый смысл, как и своевременная помощь в дни потемнения рассудка, постоянно отсутствуют, а наивное желание какой-то быстрой, волшебной перемены еще назойливее существует. В такие дни, конечно, не монарх «покидает свой народ», а влиятельная или бунтующая небольшая часть народа, на несчастие всего остального населения, покидает своего природного государя. В напряженное время войны одерживают победы, охраняют государства и спасают династии не ответственные министерства с себялюбивыми людьми и не «дворцовые перевороты» сверху или снизу, а лишь верные высоко настроенные подданные. Такие министерства и такие перевороты были и у наших противников и не спасли у них ни династию, ни победу и не удержали от гражданской войны. Когда измена требует отречения от престола, она всегда угрожает монархам именно ужасами этой братоубийственной бойни. Так было когда-то во Франции, так случилось у нас, так повторилось в Германии и Австрии. Об этом же с настойчивостью твердили Наполеону и его маршалы. Но история как раз показала обратное…
* * *
Таким я знал моего государя, и таким он являлся мне в моем внутреннем, очень интимном о нем суждении. Я находил в нем, как только это сказал, и некоторые недостатки, правда, вытекавшие из его прекрасной человеческой природы, но которых я все же не желал видеть в характере идеального русского самодержца. Но эти мелочи в моих глазах были настолько ничтожны, что не смогли никогда уменьшить ни моего сердечного, любовного чувства к нему как к человеку, ни моего глубокого почитания и гордости как к русскому царю. Когда-то – очень давно – мне пришлось прочесть утверждение одного вдумчивого историка о том, что «великую историю народов чаще всего делают не гении и герои, а слабые на вид, тихие люди». Его выводы меня сначала удивили, затем заставили призадуматься и невольно сравнить этих тихих, слабых по виду людей с моим государем. «Вероятно, этот историк прав», – думается мне и сейчас. Научившись управлять самим собою, что часто бывает не под силу гению, государь был более достоин управлять и другими. Он был не властным царем, но верующим, просвещенным, беспредельно любящим свою Родину человеком, желавшим постоянно лишь ее блага, а не собственного возвеличивания. Его благородное влияние, хотя и незаметное для толпы, сказывалось в тихом, но упорном сопротивлении заманчивым, но и опасным искушениям минуты и в настойчивом преследовании этих высоких целей, которые в его религиозном сознании связывались с возложенным единолично на него долгом по отношению к управляемой стране. В его царствование Россия продолжала идти большими шагами вперед, и даже война не мешала ее дальнейшему развитию. Он был беспредельно добр и необычайно скромен. Таким людям власть никогда не представляется заманчивой. Они от нее довольно легко, к отчаянию большинства, отказываются, как только полному исполнению ими осознанного долга становятся самые неожиданные для них препятствия. Они уходят, не побежденные в своих верованиях, под ликующие крики ослепленной толпы, прощая врагам и продолжая горячо любить неблагодарную Родину. В подобном уходе обыкновенно видится много противоречий, разобраться в которых действительно нелегко. Совершенно ясным становится лишь одно: отсутствие таких благородных людей во главе великой страны сейчас же сказывается несчастьями в целом мире… 1930 г.
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|