Каким я знал моего государя и каким знали его другие 3 страница
Он, вероятно, много ошибался, потому что слишком верил во все то хорошее, что он желал видеть в человеке, и довольно тяжело переживал свои разочарования, но он нередко и радовался, когда у него являлась возможность без постороннего вмешательства ошибаться в другую сторону и находить достоинства там, где он их раньше не находил. Говорить с государем «от сердца» можно было о чем угодно, даже самое ему неприятное. Но только «от всего сердца» – на это он был чрезвычайно чуток и отзывчив, а также чтобы он чувствовал, что тут нет никакой личной заинтересованности, политической или придворной интриги. Всякий искусственный жар, всякие, порою искренние, убежденные, но холодные настояния, шедшие против его воззрений, его уже внутренне, а иногда и внешне сердили. Ему также приходилось зачастую в частных беседах выслушивать наговоры на разных лиц, но, как я уже сказал, он этого особенно не любил. Такие мнения ему казались сплетнями или интригами. Он это сейчас же давал понять, меняя разговор или становясь как-то сразу безучастным. Лишь два или три имени людей, относившихся к нему с несправедливою, явною злобою, заставляли его, по человечеству, короткою раздраженною фразою из двух-трех слов соглашаться с только что выслушанной о них нелестной характеристикой. Но я знал, что стоило даже и этим людям добиться у него свидания глаз на глаз и высказать ему от всего их сердца, – если оно у них было, – почему они идут против него и что им в нем не нравится, как он перестал бы на них сердиться и все бы прежнее им простил. Но и простив им, то есть чувствуя искренность их личной незаинтересованности, – он не следовал бы их советам, если бы их настояния шли против его убеждений.
В печати не раз встречалось утверждение, что «государь не любил самостоятельных людей и окружал себя бесцветными личностями, привыкшими из-за любовного почитания беспрекословно исполнять волю их господина». Если это касается только ближайшей свиты государя и если «бесцветность» выражается в неимении собственного мнения или боязни высказывать это мнение государю, то такое утверждение весьма не точно. Подобной «бесцветности» среди людей, окружавших государя в мое время, да, вероятно, и ранее почти не было, да, мне кажется, за небольшим исключением и не могло быть. Никто так сильно не испытывал нерасположения ко всему придворному – «царедворскому», заискивающему, как император Николай Александрович. Как я только что сказал, у государя всегда была потребность выслушивать искреннее мнение своих собеседников и имелось благородство не сердиться за такие мнения, если бы даже они были резкими, непрошеными и противоречили бы его собственным желаниям. Из всех моих сотоварищей по ближайшей свите только один, и то с большою натяжкою, пожалуй, мог обладать некоторыми мелочными придворными недостатками, сохраняя вполне свое личное достоинство. Не помню я ни одного случая, чтобы люди из ближайшего окружения государя за такие идущие от души и сердца мнения впадали в немилость. Мне будут указывать на опалу, постигшую и князя Орлова, и флигель-адъютанта Дрентельна, и фрейлину Тютчеву. Но удаление этих верных, любивших государя людей было вызвано такими сложными и тонкими интригами со стороны, о которых сейчас трудно кратко, да и не хочется говорить, а вовсе не их откровенными предостережениями. И адмирал Нилов, и граф Фредерикс, отец Шавельский, и даже Воейков и многие другие в своих интимных разговорах с государем приводили с не меньшей, а подчас и с большей определенностью те же доводы, какие высказывали и кн. Орлов, А. А. Дрентельн и фрейлина Тютчева и от этого нисколько не пострадали. Да и кн. Орлов после своей откровенной беседы с государем о Распутине продолжал и после того в течение 4 или 5 лет пользоваться искренним расположением Его Величества. Я вновь повторяю, что государю можно было безбоязненно говорить все, но при условии, чтобы это шло от души, и в особенности чтобы об этих их настояниях данные лица не разглашали по сторонам с печалованием, что их не слушают, и главное, чтобы в этих разговорах с посторонними не упоминалось имя императрицы. Многие в этом последнем случае бывали неосторожны, хотя должны были бы знать, насколько сильно любил император свою супругу, так и то, что все их слова, сказанные на стороне даже друзьям, доходили стараниями болтливого общества до государя и императрицы с изумительной быстротой и часто искаженными.
Этим, конечно, пользовались люди, имеющиеся при всяком Дворе и стремящиеся очень ловкими, осторожными, как будто совершенно исключающими всякую их личную заинтересованность словами возбудить невольное неудовольствие против другого. В подобных положениях как в частной, так и в придворной жизни невольно вспоминается любимая поговорка Чаадаева: «Un ennemi impuissant est le meilleur de nos amis; un ami jalous est le plus cruel de nos ennemis». В противность утверждения генерала Деникина государь ценил монархическую идею; он ее берег и глубоко был ею проникнут. Эту идею не понимали как следует и совсем не берегли ее именно те, кто и сейчас продолжает создавать около этого имени новые, сильные фантастические легенды. Распутина, о котором тогда все так много кричали и толковали на все лады, я совершенно не знал. Я ни разу не встречал его ни во дворце, ни во время прогулок в дворцовом парке и даже ни разу не слышал о нем ни малейшего намека ни от Их Величеств, ни от маленького наследника или от великих княжон, с которыми я был связан самою искреннею, откровенною дружбою. Я не видел его также ни на одной из бесчисленных любительских фотографий, снятых собственноручно членами царской семьи и подробно, шаг за шагом, передававших всю их домашнюю жизнь. Уже одно это обстоятельство показывает, насколько утверждение всех, в том числе и печатное утверждение председателя Думы Родзянко, что «Распутин дневал и ночевал во дворце», «был облечен должностью (никогда не существовавшей в действительности) какого-то царского лампадника и был главною фигурою в царской интимной жизни, без которой они не могли обойтись», являются столь же далекими от истины, как и те фантастические рассказы, связывавшиеся с «непреодолимым» якобы влиянием этого человека.
Любой из министров и членов управления бывал намного чаще во дворце, чем тот, и мог неизмеримо сильнее влиять всякими способами на ход государственных дел. Командир Собственного Его Величества полка, мой старый знакомый генерал Ресин, без ведома которого ни одно лицо, даже тайно, не могло проникнуть во дворец в декабре 1916 года, мне по-дружески говорил, что со времени его вступления в должность – кажется, в течение 7 месяцев, – он дает мне честное слово, что «нога Распутина не бывала ни разу в Александровском дворце». Совершенно смехотворны и рассказы секретаря Распутина – Симановича, помещенные в его книге6, где он силился убедить, что «в царских дворцах он был, как у себя дома, играл с царем в макао и другие игры и потому знает такие тайны, которые не были доступны никому», – стоит ли говорить, что все это является лишь бессовестным вымыслом. Симонович никогда не был принят во дворце, да и государь совершенно не признавал карточной игры и выучился играть в безик с императрицей лишь в Сибири. Все вообще рассказы и сплетни о Распутине меня интересовали как-то мало, а наружно почти не интересовали совсем. Было ли это во мне своего рода предубеждением против непонятного пыла, с которым обрушивались на эту, в общем, по моему мнению, совершенно не заслуживающую внимания личность, или просто слишком горделивым упрямством не идти по стопам большинства – я не знаю. Вероятно, и то, и другое было у меня связано вместе. Мои настроения в те годы, пожалуй, чаще всего могли бы выразиться в том коротком, чисто случайном разговоре с императрицей Марией Федоровной, который мне сейчас вспоминается почему-то с удивительными, до точности слова, подробностями. Произошел он за одним из завтраков в Аничковском дворце, кажется, года за два до начала войны. Я был тогда уже флигель-адъютантом государя. За столом, кроме хозяйки, кн. Шервашидзе, гр. Гейден, гр. Менгдель и меня, никого не было. Государыня только что вернулась с выставки в Академии художеств и была в тот день более оживленна, чем за последнее время.
[…][22]Быть может, в другое время, при других обстоятельствах, совсем далеких от политики и от дворца, Распутин и заинтересовал бы меня хоть ненадолго, как интересовали меня вообще многие странные и любопытные личности из всякой среды, и в особенности из нашей русской, крестьянской. Но тогда разделять убеждение большинства в его каком-то громадном влиянии на государственные дела мне казалось не только смешным, но и недостойным по отношению к моему государю. Для меня, по всем моим личным впечатлениям, подобное утверждение являлось совершенно невероятным и меня только сердило. Такое обособление себя в этом вопросе от других, даже от многих вдумчивых товарищей по ближайшей свите государя, искренне преданных Его Величеству, должно казаться и слишком самонадеянным, и слишком близоруким, если не совершенно слепым; и все же я каяться в нем ни перед самим собою, ни перед другими не хотел и не хочу до сих пор. Такое отношение у меня являлось совершенно искренним и невольным, вытекавшим из моих собственных, быть может, и наивных рассуждений. Я не мог себе представить, чтобы образованный, глубоко культурный, исторически начитанный человек, притом человек с достаточным государственным опытом и необычайно развитым чувством единоличной ответственности, каким, без всяких сомнений, являлся в моих глазах государь, смог подпасть под влияние и оказаться руководимым, не в частной жизни только, а и в государственном управлении, каким-то безграмотным мужиком-странником. Это являлось тем более невероятным, что основные черты характера государя не давали такой возможности никому. Ни один из государственных деятелей ни до Распутина, ни после него не мог утверждать, что он пользовался исключительным влиянием. Каким бы сильным характером или своеобразной ловкостью ни отличались эти деятели или просто безответственные частные лица, неизменно приходилось от каждого из них выслушивать или читать в их записках сетования на то, что (как говорил Стишинский) «царя взять в руки было невозможно; он всегда ускользал. Никто влияния на него иметь не может; он не дается, несмотря на всю слабость характера». Распутин, как бы не заставляла его хвастаться созданная ему легковерной толпой репутация, конечно, не являлся тут каким-либо редким исключением и никакого значения в государственном управлении иметь не мог, что и доказало – увы! слишком поздно, – даже самое пристрастное расследование враждебной государю революционной чрезвычайной следственной комиссии.
Только люди, смотревшие на человеческие взаимоотношения глазами самого Распутина, могли допустить подобную возможность, а под умелым влиянием врагов нашего государственного строя и уверовать в нее. Впрочем, даже и сам «старец», по свидетельству французского посла, говорил о своем полном бессилии и просил Палеолога – постороннего и иностранца – укрепить государя во мнении о полезности одной из мер, «так как сам это сделать был бессилен». Вообще, если всматриваться не затуманенными общим гипнозом глазами, то легко можно было вынести впечатление и раньше следственной комиссии, что Распутин в политической жизни не имел никакого влияния на государя, да и в других областях также. Хотя он и имел порою весьма редкую возможность влиять на императрицу, а она передавала его наговоры и советы своему супругу, то только тогда эти настояния могли иметь видимый успех, когда они совпадали с давно продуманным, без всякого распутинского старания, с личным мнением государя. Всякий человек ведь никогда не воспринимает внушений, которых он не хочет воспринять, а государь, повторяю это снова настойчиво, не любил, чтобы им руководили другие, в особенности когда он знал, что об этих воображаемых влияниях усиленно говорят. Даже в опубликованных частных письмах императрицы – его самого близкого, единственного по обстоятельствам жизни друга – на это имеется чуть ли не в каждом письме доказательство: «Происходят серьезные вещи, а я не знаю твоих намерений…», «Говорят о перемене министров, а я ничего не знаю…», «Вот теперь Дума собирается, а друг просил ее созвать позднее…», «Все делается против его желания…», «Хотела бы наконец знать, какой ответ на мои просьбы…», «Петербургской Думе надо дать резкий ответ…», – а государь отвечает этой Думе выражением искренней признательности. Распутин против назначения Самарина и А. Ф. Трепова и некоторых других – а их назначают. Он умоляет не увольнять прокурора синода – его увольняют. Распутин «рвет и мечет», что флигель-адъютант Саблин получает назначение, удаляющее его из Ставки, и все же это ни к чему. «Старец» уговаривает не ехать во Львов и Перемышль – едут. Императрица настаивает, чтобы великий князь Димитрий Павлович уехал возможно скорее из Ставки в свой полк, а он остается там месяцами, и т. п., и т. п. Распутину часто отказывают в таких мелочах, как в назначении его сына, новобранца, в собственный Его Величества полк. Он даже и сам указывает на свое ничтожество, говоря: «Хорошо репу есть, когда имеются зубы, очень жалею, что у меня зубов нет». «Вот в том-то и странность, – скажут многие, – зубов у него нет, ему отказывают в мелочах, а он все же и увольнял, и назначал министров». «Вот Хвостов – история его назначения ведь всем известна…» Но именно говоря о Хвостове, Распутин выражал неудовольствие, что тот был назначен в его отсутствие. Все говорили и о Протопопове как о распутинском ставленнике. В особенности этим возмущались члены Думы, забывая, что именно председатель Думы Родзянко сам рекомендовал (24 июля 1916 г. ) Его Величеству Протопопова в министры, а «прогрессивный блок» Думы выражал свое удовольствие по поводу его назначения. Можно было бы указать и на другие бесчисленные примеры бессилия Распутина, как и на то, что, общаясь с государем в его частной, совершенно домашней обстановке, я лично ни разу не слышал ни от него, ни от великих княжон даже упоминания о распутинском имени, что, конечно, было бы странным, если бы этот человек являлся действительно «персоной, без которой они не могли обойтись». Впрочем, такое молчание ничего еще не доказывает – самое интимное всегда молчаливо, но по многим другим признакам чувствовалось довольно ясно, что даже в душевной жизни как самого государя, так и великих княжон этот человек совсем не играл большой роли… «Мне стыдно перед Россией, – говорил, по свидетельству А. А. Вырубовой, Его Величество, – что руки моих родственников обагрены кровью этого мужика». В тот день, когда было получено в Ставке известие об убийстве Распутина – оно пришло сразу после нашего завтрака, и государь, видимо, о нем уже знал, – мы вышли с Его Величеством на обычную нашу дневную прогулку в окрестностях Могилева. Гуляли мы долго, о многом говорили, но в разговоре государь ни словом не обмолвился о совершившемся. Когда мы вернулись через два часа домой, некоторые сотоварищи по свите, бывшие с нами, настойчиво мне указывали: «А ты заметил, как государь был сегодня особенно в духе? Так оживлен и весело обо всем говорил. Точно был очень доволен тем, что случилось». Это же довольное выражение лица заметил у государя и великий князь Павел Александрович, приглашенный в тот день к нашему дневному чаю после прогулки. По правде сказать, ни особенно хорошего расположения духа или какой-либо необычной оживленности я тогда у государя не заметил. Но отчетливо вспоминаю, что в те часы мне действительно не чувствовалось в нем, по крайней мере по внешности, ни сильного волнения, тревоги или раздражения. Его тогдашнее настроение только лишний раз подтверждало мое всегдашнее убеждение, что этот человек не играл большой роли в его внутреннем мире. Правда, в тот же вечер мы выехали из Могилева в Царское. Но этот отъезд был предположен еще заранее, и наше возвращение было ускорено лишь по просьбе императрицы на несколько часов. Флигель-адъютант Саблин, бывший в те дни в Царском Селе и говоривший по поводу событий как с государем, так и с императрицей, даже уверял, что «они оба очень просто отнеслись к убийству Распутина, говорили об этом как об очень печальном факте, но не больше»…7 Думается все же, что по отношению к императрице это свидетельство не совсем точно. Вспоминается мне с тяжелым чувством затем и один вечер в Александровском дворце, в декабре 1916 года, почти непосредственно следовавший за убийством Распутина и который я провел на своем дежурстве у великих княжон. Кто помнит те дни, помнит, конечно, и то, каким злорадством было наполнено тогда все окружающее, с какою жадностью, усмешками и поспешностью ловились всевозможные слухи, с каким суетливым любопытством стремились все проникнуть за стены Александровского дворца. Почти подобным же напряженным любопытством было полно настроение многочисленных служащих и разных должностных лиц и в самом дворце. Царская семья это чувствовала, и на виду у других они все были такими же, как всегда. За домашним обедом и государь, и императрица были только более заняты своими мыслями, выглядели особенно усталыми, да и обыкновенно веселым и оживленным великим княжнам было как-то тоже не по себе. «Пойдемте к нам наверх, Анатолий Александрович, – пригласили они меня сейчас же после обеда, – у нас будет намного теплее и уютнее, чем здесь». Там наверху, в одной из их скромных спален, они все четверо забрались на диван и тесно прижались друг к другу. Им было холодно и, видимо, жутко, но имя Распутина и в тот длинный вечер ими не было при мне произнесено. Им было жутко не оттого, что именно этого человека не было больше в живых, а потому, что, вероятно, ими чувствовалось уже тогда то ужасное, незаслуженное, что с этим убийством для их матери, отца и для них самих началось и к ним неудержимо приближалось. Я старался как мог рассеять их тяжелое настроение, но почти безуспешно. Мне самому, глядя на них, в те часы было не по себе: невольно вспоминалось все то, что я в последние дни слышал, видел, догадывался или воображал. Взбаламученное море всяких политических страстей, наговоров, похвальбы и самых решительных угроз действительно слишком близко уже подступило к этому цветущему, монастырскому островку. «Отхлынет!.. Не посмеет! » – успокаивал я и самого себя. Как всегда, я верил в человеческое сердце и, как всегда, забывал, что у людской толпы этого сердца нет… Вероятно, и на этот раз мое постоянное убеждение в ничтожном политическом влиянии Распутина на государя может показаться слишком субъективным – сколько уж раз мне приходилось выслушивать подобные возражения. Но, пожалуй, убедительнее меня говорит сам государь в своем письме (от 9 сентября 1916 г. ) к императрице: «Сердечно благодарю за твое дорогое длинное письмо, в котором ты мне сообщаешь об указаниях нашего друга. Мне представляется этот Протопопов хорошим человеком, но он имеет много дела с фабриками и т. п. Родзянко мне его уже давно предлагал как министра торговли на место Шаховского. Я должен об этом вопросе еще обдумать, ибо он для меня совершенно неожидан. Мнения нашего друга о людях, как ты сама знаешь, порою бывают очень странны. Поэтому надо быть осторожным, в особенности при назначениях на высокие посты. По моему мнению, все эти перемены происходят слишком часто – они вредны для внутреннего положения страны…»8 Распутин все же, хотя и чрезвычайно редко, но бывал принят до дворце. По словам наставника малолетнего наследника Жильяра, жившего постоянно во дворце, и лейб-медика Боткина, бывавшего там ежедневно, они в течение нескольких лет встречали его по одному разу. На обоих эти случайные встречи произвели самое неприятное впечатление, но оба связывали его посещение дворца лишь с состоянием здоровья маленького Алексея Николаевича. Сравнительно чаще, да и то весьма редко, Распутин появлялся в «маленьком домике» на частной квартире А. А. Вырубовой, где иногда встречалась с ним государыня, а порою, не более двух раз, и государь. Главным образом лишь тяжелая, не поддающаяся стараниям врачей болезнь цесаревича и случаи, когда Распутин действительно, по словам врачей, оказывал ему помощь, останавливая кровотечения, заставляли императрицу с таким упрямством верить как в силу молитв этого человека, так и в силу его знаний. Многие до сих пор настаивают на могуществе Распутина, любят ссылаться на опалу, постигавшую министров, старавшихся раскрыть государю глаза на тлетворное влияние «старца» или «осмелившихся» не исполнить какой-либо просьбы людей, находившихся под его покровительством. Последнее обстоятельство ни разу не подтвердилось действительностью. Я вспоминаю, наоборот, два случая из служебной жизни гр[афа] Игнатьева (министра народного просвещения), рассказанные мне однажды им самим, о том, как он в резких выражениях отклонил просьбу одного просителя, явившегося к нему с запиской от Распутина, а в другой раз уволил одного чиновника, принадлежавшего к окружению этого человека. Оба случая отнюдь не отразились на служебной карьере гр. Игнатьева, а наоборот, насколько я знаю, государь непосредственно вслед за этим настойчиво просил его оставаться на службе, когда граф обращался к Его Величеству с просьбой об увольнении. Известные лично мне случаи: один с лейб-медиком Боткиным, отказавшимся, несмотря на желание императрицы, принять больного Распутина у себя на дому и продолжавшим сохранять неизменное расположение Их Величеств, и другой: с врачом Царскосельского лазарета княжной Гедройц, удалившей Распутина из ее госпиталя и тем не менее сохранившей не только свою должность, но и внимание государыни, – подтверждают еще более всю вздорность слухов, ходивших на этот счет. К Анне Александровне Вырубовой, как говорили, большой почитательнице Распутина, очень близкой к императрице и с которой благодаря моему нахождению в свите мне постоянно приходилось встречаться, я не был близок. По свойствам моего характера многое не одобряя в ней, я все время держался в отдалении от нее и по своей действительно непростительной безалаберности ни разу не был у нее даже с полагавшимся визитом. Уже одно это невнимание могло, казалось бы, навести на мысль и ее, а с ней и государыню, что я принадлежу к враждебной им обеим и «старцу» партии, и заставить относиться ко мне недоброжелательно. Но ничего подобного, «мелкого» не было. Распутин и тут оставался ничтожной величиной и не являлся тем пробным камнем, которым мерили отношения Их Величеств к окружающим людям. Вся царская семья не переставала относиться ко мне с тем сердечным вниманием, одно воспоминание о котором наполняет меня чувством самой взволнованной благодарности… Неудовольствие государя на некоторых государственных деятелей, по моему искреннему мнению, возбуждалось не за их старания добиться удаления Распутина или за опорочение «старца» указанием на его беспутную жизнь, а за их, в глазах государя, ни на чем не основанную, слишком сильную веру в могущественное влияние «старца» на императрицу, а через нее на самого государя и якобы и на государственные дела. Уже одна возможность такого предположения являлась для него оскорбительной, унижавшей его достоинство, и то, что государь легко понимал у невдумчивого обывателя, он не мог извинить (не за себя, конечно, – как человек он был изумительно незлобив, а за свой императорский сан) своим, более близко его обязанным знать сотрудникам. В данном случае эти лица, в глазах государя, слишком опускались на уровень сплетничавшей толпы, в своих настояниях опирались на мнение «всех» и этим своим авторитетным присоединением «ко всем» только лишь укрепляли в общественном мнении ходившие насчет силы Распутина басни. Что этот человек не должен был играть никакой политической роли и не мог иметь никакого влияния на государственные дела, государь неоднократно давал понять разным, преданным династии лицам, обращавшимся к нему с искренними и бескорыстными предупреждениями. Весь вопрос этот он настойчиво относил лишь к вопросам его частной интимной семейной жизни, никакого касательства к делам, связанным с общественным благополучием или достоинством, не имеющим. Граф Фредерикс однажды в интимной беседе с нами, когда разговор опять коснулся тогдашней злобы дня, нам поведал: «Вы знаете, что я люблю государя, как сына, и потому не удержался, чтобы не спросить Его Величество, что же, наконец, такое представляет собой этот Распутин, о котором все так много говорят? Государь мне ответил совершенно спокойно и просто: «Действительно, слишком уж много, и по обыкновению много лишнего говорят; как и о всяком, кто не из обычной среды изредка принимается нами. Это только простой русский человек, очень религиозный и верующий. Императрице он нравится своею народною искренностью… она верит в его преданность и в силу его молитв за нашу семью и Алексея… Но ведь это наше совершенно частное дело… удивительно, как люди любят вмешиваться во все то, что их совсем не касается… Кому он может мешать…» Как я уже сказал, я совершенно не знал Распутина, никогда не стремился его видеть и ни одного намека о нем со стороны царской семьи не слышал. Чувствовалось невольно, что это была частица той действительно интимной области, связанной у императрицы с ее религиозными настроениями, которой им не хотелось, чтобы касались даже люди наиболее к ним доброжелательные и в скромности которых они были убеждены. Это было у них тем замечательным, частным между мужем и женой письмом, которого порядочные люди не должны были вскрывать без приглашения хозяина. Такое разрешение давалось императрицей из всей ближайшей свиты лишь немногим – только А. А. Вырубовой и флигель-адъютанту Саблину. Вот почему большинству остальных, в том числе и мне, из чувства простой деликатности, а не из каких-либо царедворческих побуждений, приходилось обходить эту область одинаковым молчанием. Да и результат, могущий бы последовать от подобного моего вмешательства, мне был заранее хорошо известен: государь ответил бы и мне теми же самыми определенными словами, которыми он уже обменялся со своим, не менее меня ему преданным министром Двора… «Если вы меня любите, – говорил государь и близкому к нему кн. В. Орлову в ответ на его искреннее мнение о Распутине, – то прошу больше никогда со мной об этом не говорить; мне это слишком больно и тяжело…» Но все же в глубине души, под влиянием различных мыслей, назойливо тревоживших меня в те дни, я силился постичь те загадки, которые порою ставит жизнь, подчиняя иногда даже высоко настроенные натуры не настоящим глубоко духовным старцам-аскетам, а людям с неизмеримо низшей культурой духа, со всеми ее обычно отталкивающими проявлениями. И если я с удивлением не понимал, например, гр. Л. Толстого и многих других, талантливо-одаренных, пытливых людей, находившихся в некоторое время их жизни под влиянием разных «мастеровых», проходимцев и «изуверов», то не более понятной являлась мне и образованная, культурная мать из «Детства и отрочества», столь привязанная к «святому человеку» – страннику Грише. Еще менее я понимал прелестную, по внутреннему и внешнему облику, девушку из рассказа Тургенева «Странная история», дошедшую до рабского поклонения тоже «Божьему человеку», грубому мещанину Василию, страдавшему падучей болезнью, но обладавшему какой-то загадочной нервной силой на мистической почве… Но, удивляясь и не понимая, я одновременно как-то невольно чувствовал и верность слов Тургенева, что «образ этой девушки и других ей подобных все же не теряет от этого своей внутренней ценности». В своей новой, мучительной обстановке он остается, пожалуй, еще более сильным, чем раньше. Эта девушка могла ошибаться, быть истеричной, казаться смешной, даже жалкой, но, как говорит Тургенев, «в чистоте ее наивных побуждений, в волнующей неудовлетворенности всем обыденным земным, в искании чего-то нового, более духовного, пусть болезненного, но того, что она считала правдой, в чем она видела призвание, – ей отказать все же нельзя». В этих суждениях чуткого писателя много правды, могущей относиться и к русской государыне, и не всякий решится бросить в нее камень осуждения. Действительно, только тот, кто ни разу в своих внутренних исканиях не шел ложным путем или в своих страданиях за близких не искал чудесной помощи свыше, кто в отчаянии от неизлечимости ни разу не бросался к настойчиво рекомендуемым знахарям или, наконец, кто не верил, что истина может вещаться не только образованными служителями церкви, но и простонародными галилейскими рыбаками, – только тот, пожалуй, имел право так негодовать, как негодовали в свое время на русскую по духу Мать и Супругу, и не находить объяснений в ее заблуждениях. Такие заблуждения – во имя великой любви к близким или из желания стать ближе к Богу – мне всегда казались простительными, а из-за несовершенства человеческой природы отчасти и понятными. Только равнодушные и холодные не совершают в данных случаях ошибок. Но как понять «просвещенных», «трезвых» людей Запада, обращающихся за помощью к разным астрологам, предсказателям и магам не из-за этих, всегда высоких побуждений, а из-за своих, чисто личных выгод в их так называемой политической деятельности. По рассказам мне знающих людей, в современной Германии, да, кажется, и в других странах, нет почти ни одного политического деятеля, у которого не было бы своей ясновидящей или своего астролога. Такое стремление существовало и до войны, как рассказывали (насколько это верно – не знаю) – существовала даже своя особая «войсковая» Сибилла, ясновидящая Лизбета Зейблер, вызванная гр. Мольтке в 1914 г. в главную квартиру в Кобленце. Другая, не менее ее известная в Центральной Европе предсказательница графиня ф. Бек, играла большую роль при австрийском Дворе. Имена других модных магов и волшебниц мне не запомнились, но их младшими собратьями пестрят объявления почти всех европейских и американских газет. Как бы ни был удивителен спрос, вызывающий столь обильные предложения, мне не хочется здесь на нем останавливаться.
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|