Повествование шестое. Добродетели приступают к делу. Повествование седьмое. Вино бродит довольно бурно
Повествование седьмое ВИНО БРОДИТ ДОВОЛЬНО БУРНО
«Полученный в прессах сок стекает в деревянные лохани и, по замерении его, перекачивается электрической помпой на отстой в открытые чаны, откуда, по прошествии суток, сусло (т. е. сок) перекачивается в двадцативедерные бочки, в которые задается чистой культуры шампанская дрожжа. В бочках сок перебраживает. После осветления молодое вино сливается с дрожжи (осадка) и переливается в другие бочки». Летопись «Абрау».
Мы вовсе не разучились понимать друг друга… Кончилось лето. В окровавленных виноградниках бродит голая пьяная баба, летит паутина, в бродильных покоях скребутся когти брожения. Так говорит старинная бургундская поговорка: когда бродит вино и ядовитый прозрачный газ наполняет подвалы, в бочках царапает дубовые стенки веселая кошка. Стоит послушать: она скребется когтистыми бархатными лапками. А над глотками бочек, прикрытых мокрыми виноградными листьями, поднимается розовая липкая кипень. Вино вздувает пузыри и отпускает непристойные шутки. Легко задохнуться насмерть в бродильне, если не знать некоторых вещей… Я сам слушал дикую кошку брожения. Действительно, от нее быстро клонится голова, сердце начинает задувать, как свечу и свинцовая тяжесть сковывает ноги. Притом – последние дни бабьего лета. С утра освещенные ровным и багряным светом, пьянеют леса. Щуры свистят и трепещут в покинутом воздухе. Весь день опустошенная закатная тишина настаивается на благоухающей свежести. Лес пахнет белым вином. Луна приходит рано и уходит в зловещем ущербном пожаре. Время совиного крика, отъездов, отлетов, развязок. Бондарь Бекельман ловит рыбу в прозрачной озерной воде: он выполнил производственный план полностью, никто не может сказать о его работе что‑ либо кроме похвалы. Бондарь уходит под вечер на озеро с ведром и корзиной. Можно жить: в кооперации наливают без отказу по сходной цене.
Утром с гор возвращается повар. Впереди бежит его умная собака, славное ружье попахивает порохом, а из сумки торчат жирные перепела, отъевшиеся на просяных полях севера. Иногда его жена с цыганскими лукавыми глазами чистит длинноносых ржаво‑ бархатных вальдшнепов, и тогда мелкие перышки кружатся в воздухе и летят за паутиной. Я замечал, что таково действие лунной осени: все хочет лететь, все стремится в беспечную даль. Повар имеет коронованный вид. Все перевернулось в мире: последние цари и короли стали походить лицом на голодных пропойц. Демократия нашей страны могла бы украсить лучшие феодальные замки и лучшие мантии. Таков повар «Абрау‑ Дюрсо», таков Ведель. Я не говорю уже о Придачине. Кочегар носит свои лохмотья, как пурпур и горностай, его осанке могла бы позавидовать Палата лордов. Бондарь мог бы украсить Сардинию и Бургундию. Доброштанов побил бы всех Пиев средневековой лепкой горбоносого профиля. Даже сапожник, целый день мусолящий гвозди у тумбочки возле дороги, не уступил бы Абдул‑ Гамиду. Но это не чудеса. Я случайно узнал, что его шкафчик, залепленный варом и забросанный лоскутьями кожи, вовсе не так прост и обычен, как это кажется. Сапожник стучит молотком над штучкой из красного дерева, хранившей когда‑ то туалетные вещи самого Короля‑ солнца. Да, да, был такой король, сиявший над Францией и воображавший себя центром всех тяготений. Шкафчик стоял в королевских покоях, побывал в Версале, история долго носила его по шару, и антиквары заработали на его славе немалые деньги. «Хорошо то, что хорошо кончается», – любит говорить Эдуард Ведель. Кончилось хорошо, не хуже, чем история с андерсеновским оловянным солдатиком, смоченная детскими слезами. Я тоже плакал над ним. Но я не заплачу над шкафчиком. Он достался русскому барину, известному приверженностью к не совсем новым вещам и построившему на берегу моря усадьбу, затененную садом и аллеями из грецких орехов.
Я спрашивал сапожника о его шкафчике, но грустный Абдул‑ Гамид не оживился при воспоминании об имени российского литератора Каткова. Что ему до Каткова? И что ему до Короля‑ солнца? Он чинил ужасный башмак с ноги кочегара, а Придачин поставил черную пятку на версальскую штуку и медленно курил, загадочно улыбаясь. Паутина летела над нами. На широких деревьях с овальными листьями лопалась кожура орехов. Пьяное простоволосое бабье лето опахивало светлый день гусиными крыльями. Мирно грело обедневшее солнце, и сапожник ловко наколачивал заплатку на высокопоставленную подошву. – Бей крепче, – говорил кочегар. – Мне не нужно, чтобы было красивше… Послюни, послюни! – прибавлял он. – Я тебя знаю, ты дрожишь над каждым гвоздем. И сапожник растирал слюни на грубой набойке и неистово стучал молотком. Я с любопытством смотрел на голую ступню Придачина, попиравшую остатки галантного королевства. Разваренные в черной прелой грязи, пальцы его ноги заворачивались кривыми ногтями. Это была великолепная картина. Мы беседовали о мировых делах, так как сапожник интересовался политикой. Жена повара развешивала белье у двери своего домика, мелькая голыми смуглыми икрами и лукаво оглядывая вселенную. А после, когда кочегар довольно постучал башмаком о землю, а сапожник поклялся покойным отцом, что работа отлична, мы отправились в дом управления, и Живописец, усадив Придачина за стол у графина, сделал прекрасный набросок… В комнату набралось много народу, и все решительно завидовали кочегару. Он сидел, гордый и довольный, в своем кожаном картузе и не шевелился, когда Живописец, серьезно хмуря брови, быстро чертил в альбоме изящные смелые линии. Все глаза следили за его карандашом, и можно было услышать, как пролетает муха, – такая тишина и такое внимание сошли на кончик графита под рукою известного мастера. И все вполголоса давали дружеские советы Придачину как держаться, и во всех голосах чувствовалась некоторая доля подобострастия. Кочегар явно становился знаменитостью и занял подобающее место в обществе. Так спокойно и просто занимает свое именное кресло в партере театра человек, знающий, что никто не посягнет на его право быть у всех на виду. В этом нет ничего удивительного. Я всегда думал, что это произойдет именно так. Даже Винсек, необыкновенно чистенький и нарядный в этот день, в открытом френче времен военного коммунизма, при вязаном галстуке, сказал ему несколько сочувственных слов.
Через десять минут Живописец закончил рисунок. К альбому нельзя было протолкнуться. Больше всего восторгался Бекельман, появившийся неведомо откуда: он шумно лез к художнику, хрипел и обещался уплатить крупную сумму за портрет у маленького лиманчика. – Рисуй, рисуй! – тискал он Живописца. – Рисуй старика Бекельмана… ха‑ ха‑ ха… как он сидит у лиманчика. Нарисуй ему удочку. Только, чтоб было все видно. Бекельман не любит всяких выкрутасов. Ха‑ ха! Что ему нужно? Денег? Никогда. Хороших порядков – вот что нужно Бекельману… таких, чтобы все было видно насквозь! И бондарь шумно обнимал художника. Мастер бочек побрился, лицо его, цвета хорошей ветчины, лоснилось от чувств. Я заметил, что он заметно принарядился, а иногда шушукается с Винсеком. У обоих явно торжественный вид. Кочегар не сказал больше обычного, взглянув на собственный портрет. Он не выразил даже явного одобрения, а поэтому наступило некоторое молчание: все ожидали его слова и приговора, но он не торопился с выводами. – Ну, как? – спросил Живописец? – Ндравится? Говори прямо. В своем отечестве не стесняются. – Нарисуй графин! – вдруг серьезно пробурчал кочегар. – Я хочу, чтоб было по правде. Бекельман свистнул: – Ишь ты! Он знает… Я тоже хочу, чтобы с удочкой. Ха‑ ха! Он понимает, в чем дело. – Да бросьте, братцы! Что вам графин? Живописец хохотал, морщась юным и беззубым дядюшкой, спорил, но сочувствие всех оказалось на стороне Придачина. И графин заслужил шумные одобрения, каких мне давно не приходилось слышать по адресу произведений искусства. Живописец не пожалел карандаша и прибавил еще стакан, налитый наполовину водой, и это вызвало снова единогласное восхищение. Придачин был чрезвычайно доволен и веско и сдержанно высказался по существу карандашного рисунка. Торжество его становилось бесспорным.
– Стой, стой, – кричал бондарь. – Он перехитрил Бекельмана, хотя у него и один глаз… Я прибавлю еще пятнадцать, если ты нарисуешь корзину и чайник. Но это звучало явным подражанием. Придачин уже снял лучшие пенки: слава принадлежала ему. И бондарь напрасно хрипел, прибавляя червонцы. Он дошел уже до полсотни, – никто не верил в такую сумму за праздничные безделушки. А кочегар вышел из комнаты, ни с кем не простившись. Вот каким образом люди приобретают вес, не истратив ни одной копейки. Когда народ разошелся по домам, Винный секретарь попросил меня и художника иметь в виду сегодняшний вечер. Он уже пригласил бондаря, Овидия с девушкой и Поджигателя. Есть две четверти каберне, кое‑ какая закуска. Криво усмехаясь, он просил нас не забыть собраться ровно к девяти часам. Живописец выслушал его озабоченно‑ серьезно. – Две четверти? – переспросил он. – Это настоящая постановка. Он добавил, что охотно пойдет на хорошую дегустацию. – А что – подмигнул он. – Празднуешь, что ли? Или так просто, за ухо? – Так просто… – мрачно ответил секретарь. Мы обещались быть во‑ время. В два часа Директор пригласил всех в дегустационный зал шампанского подвала на доклад германского инженера и какой‑ то комиссии. Что это за комиссия – пока он держит в тайне. Конечно, после мы обязательно явимся к Секретарю в положенное время. Наше поколение еще не разучилось понимать друг друга. Я спокоен за нашу дружбу. Я молчу обо всем, я волнуюсь лишь за Овидия… Китаец Жан‑ Суа очень интересует Светлану Алексеевну. Да я и сам не могу сказать о нем ничего определенного. Существует ли он вообще? Конечно. Где и как? Я знаю одно, что он происходит из города Пекина. И я знаю еще одно: арбузы стали тяжелыми, как ядра, они разрываются под ножом с треском и брызжутся студеным сахаром. Что же я могу добавить? Над нами летят щуры. На виноградниках голая пьяная баба позднего лета вычесывает из длинных волос серебряные репьи и тонкие паутины. А в полных бочках скребется бургундская кошка…
Дегустационный залик торжественно окружал зеленое сукно официального стола высокими спинками стульев. Коллекция шампанских бутылок всех стран, уставленная на дубовых полках, и витрина Абрау в центре – единственное, что говорило о его назначении.
В два часа дня Директор занял председательское место. Собрались почти все. Ждали профессора Антона Михайловича, показывавшего комиссии отделение прессов. Эдуард Августович старательно свертывал махорочную папиросу, насыпая табак из жестяной коробки. Его сын, обнявшись с Овидием, оглядывал всех влюбленными глазами. Директор, развалясь в кресле, добродушно подшучивал над Поджигателем, занятым перелистыванием какой‑ то папки с ворохом подшитых бумаг. Девушка сидела рядом. Никто не смог бы отрицать, что она необыкновенно мила. В зале висела почти вагонная тягота, та самая, когда дорожные люди сталкиваются впервые носом к носу, чего‑ то ждут и считают себя обязанными вести общие разговоры. Директор и девушка переговаривались весело и просто: в обоих не было и тени боязни показывать себя с любой стороны. Щеки ее стали еще розовее за эти дни: она словно надышалась от быстрого бега, – длинные нежные руки, кольца волос у шеи, ее грудной голос – все оживленно лучилось в свете ее откровенных, широко открытых глаз. Она встала, блестя шелком длинного столичного платья, поправила волосы. Казалось, рядом с грузным, насмешливым Директором поднялся высокий зеленый стебель девичества. И виноделы, и виноградари, сморщенные и молчаливые, как подвальные грибы, смотрели на нее и на веселого Директора с предупредительным вниманием. Время шло. В дверях появился Живописец с альбомом и подмигнул всему собранию. Овидий прыснул, виноделы и виноградари заулыбались, один Поджигатель еще мрачнее нахмурил брови. Художник, шумно отдуваясь, пролез к Веделю. Поколение, за исключением Винсека, присутствовало на собрании полностью. Через минуту весь зал толкался возле Директора и тянул головы, чтобы взглянуть на портрет Придачина. И когда комиссия с профессором во главе поднялась по лестнице, слава кочегара достигла наивысшего давления. Эдуард Августович смеялся от души. Я заметил, что он несколько раз подчеркнул принадлежность кочегара к столовому подвалу и был чрезвычайно доволен успехом рисунка. Общее оживление. Комиссия вошла в нагроможденный шум и смех. Директор заметил новых людей не сразу, но это нисколько не уменьшило его находчивости. Он захлопнул альбом, чрезвычайно дружески поздоровался с инженером и представил ему всех присутствующих, каждого отдельно, начиная с Эдуарда Веделя. Старый винодел с достоинством склонил могучую, высеребренную сединой голову. Инженер, солидный и округлый, как фетровый котелок без единой пылинки, купался в румяных улыбках, в подчеркнутом демократизме расстегнутого сиреневого пиджака, в полированном крахмале белья. Лиловая упитанная шея его свободно вращалась в тугом зажиме воротничка. Он постоянно обращался к личному секретарю – русской девушке, остриженной по‑ мальчишески, законченной в стиле геометрического чертежа, с продолговатыми и подведенными глазами и великолепными пальцами в розовых каменных ногтях. Из инженера, как из радиатора, полыхала широкая жизнерадостность, за его плечами стояла фирма, добросовестная германская система чертежных столов, зеркально‑ дубовых бюро, заводов, сошедших с гравюры, где шарообразные деревья на рюмочных ножках строились шпалерами у ровных кубиков с трубами, дымили поезда и автомобили развозили винодельческие машины, выкрашенные прохладной красной и зеленой краской. Личный секретарь инженера возникал в этом традиционном пейзаже, стоявшем эмалевой маркой на изящных машинах, как блеск столика ремингтона, заполированного до последнего винтика. Немец обращал к ней предупредительную любезность патрона. Казалось, что фирма Зейц более всего занята ее вышколенным девичеством, шелковой юбкой и ее воспитанной надменностью, привыкшей к безупречным бумагам с выгравированными синими столбиками строк. Директор представил всех, не исключая Светланы Алексеевны. Инженер отечески пожал ей руку, немного задержав в своей – пухлой, очень белой, с рыжеватыми волосами и тяжелым обручальным кольцом. Девушки встретились глазами: личный секретарь – холодно‑ любезными, сестра художника – широко приветливыми. Они окинули друг друга мгновенным взглядом, и в том и другом просквозил критический яд, и та и другая улыбнулись и выпрямили грудь, взгляды скрестились, как две шпаги на поединке, но в спокойной приветливости было больше иронии и силы. Вторая победила мгновенно. Первая не ожидала встретить здесь этой свободы над стилем, который давался ей непрестанной заботой и постоянной настороженностью. Ее уже достаточно избаловали шопот и взгляды, сопровождавшие ее юбку, чулки, модные туфли и длинные глаза в поездках по дальним углам грубоватой страны. Личный секретарь инженера сразу перешел на военное положение. Щелкнул замочек замшевого портфеля, граненые камни пальцев открыли плоский томик портсигара. Она закурила, далеко относя папиросу и пуская тонкие кольца дыма. Поражение становилось ясным: она предпочла стоять у окна. Я видел явное торжество в глазах Овидия. Он тоже следил за боем. Личный секретарь отошел на заранее приготовленные позиции. Собрание началось. Директор сочными мазками положил первые очертания мысли… Правительство рабочей страны отнюдь не собирается свертывать виноделие. При наличии единого плана, могучей централизации средств и научно обоснованного руководства виноградарство стоит перед небывалыми возможностями. Пятилетний план намечает и в этой области громадное строительство. Совхоз «Абрау‑ Дюрсо» развернет на дремучих горах двести га новых площадей. Его задача – стать действительным рассадником знаний и опыта для всего края. Одновременно, в шестидесяти километрах отсюда полностью осуществляется винодельческий гигант‑ совхоз «Джемете». Впервые в отсталой и анархически‑ крестьянской стране вводится электрифицированное винодельческое хозяйство. Его преимущества очевидны. Правительство не ставит вопроса о прекращении выделки первосортных марочных вин. Страна не знает тех кризисов, которые переживает винодельческое хозяйство Франции, поставившей проблему перевода части виноделия на изготовление безалкогольных продуктов. Но развивая культуру чистого виноделия, Наркомзем СССР и Садвинтрест одновременно ставят перед собой задачу широчайшего использования винограда как высокопитательного пищевого продукта. Виноград должен стать привычным и доступным блюдом в каждой рабочей семье. С этой целью, привлекая научный и практический опыт Европы, мы начинаем строительство первого в СССР завода пастеризованных и консервированных продуктов из винограда. В дальнейшем возможен перевод значительной части наших виноградарских хозяйств на эту продукцию полностью… Директор говорил, заложив руки в карманы, раскачиваясь, наводя горячие степные глаза то на Веделя, то на немецкого инженера, то на второго докладчика из комиссии, заваленного папками. Иногда он повторял фразу, заколачивая ее, как гвоздь в дерево, шумно выдыхая тяжесть решительных слов и снова поднимая голос. Фразы его складывались шагами веселого грузного силача, спокойно приближающегося к драке и на ходу засучивающего рукава. Он весело и открыто, глядя прямо в глаза инженеру, говорил о социалистической культуре, о кризисах Европы и преимуществах советского строя. Немец весело улыбался и сочувственно кивал головой, – он отлично понимал по‑ русски. Фирма довольно сияла его налитым, отлично упитанным жилетом, подстриженным в мелкий ежик затылком и быстрыми пухлыми пальцами. Инженер казался добряком; одни мясистые, настороженные торчком уши и горбатый короткий носик под властным навесом бровей говорили о собранной силе и твердости. Он слушал Директора почтительно‑ вдумчиво, словно с легким комизмом по отношению к себе, предупредительно оглядывая лица присутствующих. С таким видом на глухой станции пассажир спального коричневого вагона, осторожно пробравшись по залитым нефтью путям к высокой громаде кипящего с глухим звоном паровоза, заговаривает с машинистом, повиснувшим в окне из черной стали, и смотрит на него с панибратством спутника по поезду. Директор закончил речь обращением к специалистам совхоза о недопустимости какого‑ либо пессимизма в отношении чисто винодельческой работы. Не может быть речи о свертывании работ столового и шампанского подвалов. Всевозможным слухам на эту тему он советовал не придавать никакого значения. В заключение, он поддернул свои широкие штаны и почесался, как всегда, не смущаясь торжественной обстановкой. И германский инженер вновь сочувственно закивал головой. – Ну, будем продвигать вопрос, – быстро произнес немец, отпирая огромный роскошный портфель, набитый бумагами. Стеариновые манжеты его веерообразно выкинули на стол блестящие кипы прейскурантов, альбомов и проспектов, таких же накрахмаленных, как его воротничок. Фирма Зейц сияла на меловой бумаге безупречной солидностью, она пронесла сквозь войны и кризисы подавляющую аккуратность и чистоплотность. Рослые, обутые в шнурованные ботфорты люди на фотографиях походили на альпийских стрелков. Они довольно держали в руках совершенные орудия фирмы, управляли автоматическими плугами, поворачивали рукояти машин. Гидравлические прессы, отмоечные машины для бутылок, помпы, шланги и воронки, десятки и сотни предметов внимательной ко всему техники, среди подстриженных садов, напоминающих цветочные клумбы, открывали заманчивый, полнокровный мир. Прейскуранты инженера методично убеждали, как «Система здоровья» доктора Мюллера с ее неопровержимыми рисунками упражнений. Казалось, стоит только приобрести эту книгу – и все остальное сделают сами эти обнаженные позы, предусмотренные на каждый день. Инженер тасовал проспекты и альбомы с ловкостью опытного банкомета. Фирма играла крупно. И крупье загребал внимание, как стопки золота и кипы бумажек. Мгновенно зеленый стол дегустационного зала превратился в карточный. Инженер сразу сбросил добродушие и тасовал козырь за козырем. За ним, вырастая из ловких манжет, из румяных щек, из глянца воротничка и сиреневой ткани костюма, мгновенно поднялись трубы мощной индустрии, старый Зейц с его акциями, банки и кризисы, фабрики и заводы, конкуренция и прибыль. Инженер, спокойный и молчаливый, разбрасывал свои карты, его горбатый короткий носик, как зоркий беспощадный клюв хищника, был приготовлен к удару, уши ловили каждый шопот. И сразу в зале крепко настоялась тишина. Шелестели прейскуранты, клонились головы. Карты инженера переходили из рук в руки. Эдуард Августович нервно крутил махорочную папиросу, просыпая на стол желтую сухую крупу. Альбомы инженера потрясли его до глубины души. Даже Директор, ероша волосы, проглядывал меловые листы и одобрительно покрякивал. Папироса старого винодела никак не поддавалась пальцам. Немец замечал все. – Разрешийть? – любезно обратился он к виноделу, вынимая из портфеля щегольскую коробку, выложенную серебряной фольгой. – Это прекрасные папиросы. Ведель, бережно высыпав табак из мятой бумажки в коробку, осторожно взял плотную папиросу с позолоченным ободком. Его огромные руки из мореного дуба встретились с бледно‑ пухлыми; он внимательно осмотрел сигаретту с желто‑ медовым табаком и закурил. Хозяйскими знаками инженер просил всех остальных последовать его примеру. Никто не отказывался. Директор, не отводя глаз от прейскуранта, взял две: одну он заложил за ухо. Только Поджигатель и Овидий не притронулись к нарядной коробке, и Лирик, сидевший напротив немца, сухо отказался на его второе личное обращение, демонстративно свернув из писчей бумаги огромный колпак и насыпав его крупой из жестянки старого винодела. Он закурил последним и наполнил весь зал запахом жженой бумаги и вагона бесплацкартного поезда. И я видел, как сестра художника несколько раз бросила на него взгляд, полный ласковой и спокойной насмешливости. Я видел многое: между ними кипел оживленный разговор, хотя они почти не смотрели друг на друга. Только несколько женских взглядов, несколько махровых солнечных лучей… Так они смотрят своей спокойной силой, уже познав уязвимые мужские слабости. Так они смотрят на осторожно ступающего сен‑ бернара, забавного в покорности лохматых и прирученных сил. Говорил русский докладчик комиссии. Нос его, походивший на веретено, вылезал за пределы всех норм, положенных тонким понятием «молодой человек». В остальном – своими провинциальными поповскими волосами, грубоватой застенчивостью и чрезмерным западничеством в галстуке и канареечно‑ зеленом жилете – он, как стрелка компаса, то колебался на загадочного телеграфиста, то брал курс на фотографа, привыкшего к светской жизни в масштабе округа. Молодой человек проводил политику и нежно склонял голову, явно охорашиваясь деловитостью. Он называл инженера «уважаемым Эрнестом Эдуардовичем». Собрание то погружалось в прейскуранты, то замирало на хрустящей кальке с чертежами будущего завода желе, пастилы, пастеризованного сока, то блестело на полированных манжетах фирмы Зейц. На подвалы Веделя и профессора Фролова‑ Багреева надвигались горы жестянок, витрины с пирамидами банок желе и виноградного варенья. Где‑ то в дымных цехах заводов, обсаженных круглыми деревцами, уже обтачивались из болванок железа и стали части станков и машин, где‑ то в столбиках цифр соединялись в одно целое напоры истории, законы экономики, политика и революция, все складывалось, расчленялось, превращалось в слова, а слова – в заказы, поездки, командировки, собрания… Жилет молодого человека присоединился к истории, длинные волосы его сложились из тысячи бытовых, классовых, экономических и прочих причин. Громада жизни растекалась мельчайшими ручьями, превращаясь в человеческие страсти, чудачества, привычки и чувства. В дегустационном зале они вновь входили в общее русло. И манжеты инженера, и кряхтение Директора, и канареечный жилет, как капли под микроскопом, раскрывали весь кишащий борьбой разноликий классовый мир. Банка будущих консервов из винограда начиналась из мировых катастроф, международных связей, из тысячи страстей и волнений, из мириадов молекулярных частиц отдельных человеческих жизней. Собрание слагало идею, молекулы и инфузории носились в ней подобно каплям в потоке реки. Их нес мощный поток, они составляли его водяные массивы. Жидкость бродила. Директор вводил в жизнь чистые расы дрожжей так же, как это делал профессор в бочках шампанского производства. А Овидий и девушка трепетали в этой игре сияний и блесток, в этой борьбе столкновений, возникновений и противоречий, наслаждаясь безмолвною близостью. Она поправляла волосы, опуская глаза на грудь, выпрямлялась, и глубокая ямка под ее нежными гладящими пальцами на выпуклом шелке вздыхала прохладой. «Какой ты забавный и нетерпеливый! – говорило это движение. – Неужели ты не видишь, что я совсем, совсем твоя?.. И пожалуйста не кури так часто…» Он сидел, тесно обнявшись с Витей, гладил его плечи, что‑ то шептал ему на ухо… Глаза молодого Веделя светились мальчишечьей преданностью, его большие взрослые ладони на девичьих кистях рук покрывали пальцы поэта. Это означало совсем другое: Овидий носил кого‑ то на руках, он падал на колени, слезы и смех мешались у него пополам, как в школьничьей драке. Ему всегда не хватало обычных жестов и слов. Так говорили они между собой, пока слова не получил инженер. Первая же фраза заставила всех вытянуться. – Очень приятно приветствовать, – начал немец, почтительно вставая, – русских специалистов в таком замечательном и прекрасном обществе. Я горжусь тем, что получил честь говорить здесь от имени германской техники. И я горжусь еще более, увидев вашу прекрасную постановку и попробовав ваше удивительное вино. От имени фирмы Зейц позвольте прежде всего передать мое восхищение и благодарность за сердечный прием. Зейц сказал мне, что Северный Кавказ – лучшая страна для изготовления виноградного сока… Он произнес несколько любезных фраз, обводя присутствующих широким взглядом. Директор смотрел в потолок, папироса за ухом придавала ему лукавый вид. Инженер перешел к делу. Его сжатая, энергичная речь жестикулировала в тесном ободе деловой логики так же свободно и уверенно, как белые пухлые кулаки в узком зажиме манжет. С необычайной легкостью и силой он слагал деловые расчеты в точность чертежа, обнаруживая пристальное внимание и зоркость к новой обстановке. Фирма Зейц была превосходно ориентирована во всех нуждах России: она предлагала весь громадный опыт своей техники для нужд нового общественного строя. Страна намечала пути, бросала песок насыпей, прокладывала просеки. Инженер клал на дороги ровные блестящие рельсы. Казалось, деловые расчеты фирмы вполне укладывались на эти новые, вырубленные из дикой тайги народных сил, только что брошенные шпалы. С ошеломляющим цинизмом специалист входил во все детали новой системы, свободно допуская любые изменения европейских принципов. Фирма находила сбыт. Она, так же как предприятия военной индустрии, готова была вооружить своим превосходным оружием любой континент. Инженер предлагал новые гидравлические прессы. Он говорил об их достоинствах и недостатках, сравнивал их с изделиями фирмы Мабиль, признавая крупнейшие достижения французского машиностроения. Зейц работал на принципах полной откровенности, с простотой, похожей на ту, с какой щебечут кокотки высшего полета, не желающие иметь в своей щепетильной практике никаких излишних сцен кроме тех, что входят в их ясное сознание законной необходимости; все остальное, относящееся к поэзии, они охотно допускают, не придавая ему в то же время существенного значения… Инженер вырос и воспитался в институте превосходной технической проституции. Суровые виноделы и виноградари сидели на своих стульях, как старики на танцовальном вечере. От гидравлических прессов они розовели, как девушки. Инженер закончил речь изящным спичем: фирма не утратила женской обаятельности и остроумия, немец снова обратился к личному секретарю, играя глазами и снова превращаясь в любезного патрона. Он не забыл и сестры художника. Несколько вопросов, оживление виноделов, седые громады Веделя, исчерпывающие ответы фирмы… Собрание блеснуло живой ответной речью профессора. Директор выхватил папироску из‑ за уха и махнул рукой. Официальная часть дня закончилась. Немец оживленно хлопотал, пожимая руки, добродушно, с лукавым комизмом оглаживая живот, его тучный зад, обтянутый безукоризненным пиджаком, казался спиной толстого аббата после причастия. А русские виноделы, с лицами времен Возрождения, молчаливые и чопорные, смотрели на него с осуждающей степенностью. Комиссия, светская, полная блеска и красок, двинулась к выходу. Мы простились. Девушки еще раз скрестили мечи, и я видел опять два воинствующих взгляда. Личный секретарь с торжеством прижался к локтю в сиреневом пиджаке, и перед дверью патрон, разводя руками, оказал ему все почести фирмы. Сестра художника выбрала локоть Овидия и стояла в толпе, подняв к Лирику близкие счастливые глаза. Их уже не видел Поджигатель. Его шевелюра, стоящая сухой грудой пепла, мелькнула на лестнице рядом с длинноволосым веретеном в канареечном жилете. Эдуард Ведель с достоинством показывал сыну германские прейскуранты, а Живописец хрипел и кашлял ровно три минуты в углу, у витрины с бутылками, походившими на осанку предпоследнего императора в низкой полицейской шапочке и кушаке околоточного. Так кончилось это собрание. В окно я еще раз увидел комиссию: Директор хлопал инженера по плечу и хохотал на весь двор, комиссия спешила осматривать горы и море. Сзади всех, за стройным, с чистой, как волосы ребенка, сединой профессором, серьезно ступал Поджигатель. Старичок Фокасьев, стоявший сбоку, возбужденно кланялся, прижимая руку к сердцу.
Эдуард Августович пригласил нас четверых на обед, и мы провели на «Вилле Роз» остаток дня до позднего вечера. Я никогда еще не ел жаркого из дикого кабана и никогда не пил такого тонкого белого вина. Светский день пронесся, как бал. Семья вспомнила молодые годы: старики сидели торжественно‑ грустные, и я видел горечь в морщинах заслуженного садовника. Да, да – эта комиссия… Она привезла неплохие вести, и очень хорошо, что у нас взялись за виноград. Прекрасное будущее русских гор! Он полагает, что именно у нас города свободных машин будут окружены виноградными лозами, их светлая кровь должна вспаивать молодость и здоровье. Виноградный сок будут пить, как воду: у нас хватит солнца и юга на все глотки веселой демократии. Но значит ли это, что его тонкое искусство, его винные бочки доживают последние дни? Не он ли является непримиримым врагом спирта и пьянства? Он твердо уверен, что культура вкусовых ощущений наряду с уничтожением социальных причин навсегда изгонит кабак и позорную водку. Читали ли мы статью о смерти заслуженного профессора Бордосского университета Ксавье Арнозан, всю жизнь изучавшего действие вина на организм человека? Он может подтвердить выводы ученого целиком: красные натуральные вина – драгоценный нектар. Винодел поднял стаканчик за чистое солнечное виноделие против спирта, гибридов и фальсификаторов. И поколение пило старое каберне «сорок четыре», и даже Живописец клялся, что никогда не притронется к изделиям Госспирта. А его сестра, розовая, как шиповник, обнималась с Наташей и сияла кольцами волос у стройной и подвижной шеи. Никогда ее глаза не блестели так оживленно и грудной голос не ломался так хрупко и неуловимо, точно луч в хрустальной призме. Она уничтожала Овидия своей насмешливостью и спорила с ним из‑ за каждого пустяка. Даже Вера Ивановна вступалась за бедного Лирика, но девушке все было мало: она добиралась до самых чувствительных мест. Лукавство ее не имело предела, – в конце концов, она дошла до китайца. При его имени Живописец бросил анекдоты и прислушался. – Что это за ночной фрукт? – захрипел он, тараща глаза и обращаясь к Веделю. – Он замутил все головы и отбивает у меня сестру… Ей‑ богу, я сверну ему шею! Они, – он показал на меня, – пропадают у него целыми ночами. Все засмеялись, а Люся начала расхваливать Жан‑ Суа. – Он страшно милый! – сказала она. – И не советую тебе с ним связываться: он очень сильный. – Сильный! – Живописец подмигнул Вите. – Слава тебе господи, у меня еще наберется дюжина ребер. – Он поднял стакан: – За Арнозана, силь ву пле ассамбляж! Он зажмурился и выпил, пережевывая глоток. – Арнозан – не дурак, – бормотал он, наводя на сестру притворно страшные глаза, – натуральный мужик… Люська, я тебя выдеру за китайца! Имей это в виду. Она только смеялась, но я видел, что Овидию вовсе не нравился этот разговор. Он тщетно пытался свести его к литературе, но Наташа Ведель рассказала нам о Жан‑ Суа новые подробности. Оказывается, он пользуется исключительным успехом, и с его именем связано несколько крупных семейных драм. – Я этого не знала, – удивилась Люся. – Вот как! Теперь я понимаю, почему вы завели с ним такую тесную дружбу. И она еще раз окинула Овидия насмешливой лаской своих весенних глаз и передразнила его поющим голосом. Мы поднимали стаканчики и пили вино. За окнами уже стоял лунный свет. Все шло прекрасно. Но мы вспомнили приглашение Винного Секретаря и спохватились, когда полная ночь уже взошла неподвижным светом, а в теле звучали бархатистые знойные струны… Мы покинули виллу, прошли чащу ореховых деревьев. Да, история с китайцем может окончиться очень плачевно… Обернувшись назад, я увидел, что это так. Девушка, тесно прижавшись к Овидию, несла запрокинутое белое личико у его плеча, в ее измученных длинных ресницах не осталось и тени насмешливости. У них уже не было ни слов, ни вопросов, у них не было и ответа. Это я видел. Я видел их один миг, – и отвел глаза. Ее лицо показалось мне искаженным и неподвижным. Никто не имел права смотреть на них в эту ночь. Они шли медленно, отстали, и вскоре мы остались одни. И Живописец напрасно ругался и кричал, окликая свою насмешливую сестру. Одни сверчки отвечали на крик, безмолвная светлая ночь струилась вокруг, холодные камни блистали лунными кратерами, и деревья неестественно спокойно застывали в причудливых формах холодеющей лавы… В парке мы услышали голоса и шум, кто‑ то кричал истошным голосом. Нижний этаж управления ярко светился открытыми окнами. У лестницы я увидел пригнувшегося человека без фуражки, он метался в полосах света, перебегая между деревьями, как старый кабан, застигнутый облавой. Я сразу узнал мастера Бекельмана. Он кинулся к нам, тяжело дыша и сопя, и я увидел, что чугунное под луной лицо его перемазано кровью. Бондарь обдал нас запахом винного перегара, хрипел, колол мои щеки жесткой щетиной усов, – ничего нельзя было понять из его таинственного возбужденного шопота. Но Живописец сразу стал серьезным. Я услышал упоминание о милиции, что‑ то о Секретаре, что‑ то о Директоре. Бондарь шатался, на его губах пузырилась пена. Крик в окнах затих, в телефонной спорило несколько голосов, затем неожиданно снова кто‑ то начал кричать и петь, а Бекельман снова яростно кинулся в черную тьму деревьев. Он носился вокруг дома, припадал к окну, он отвечал, как матерый зверь на крик своего собрата, угодившего в добрый волчий капкан. Из дверей управления вышел милиционер при нагане с длинным шнуром, и с ним – молодой секретарь ячейки в юнгштурмовской форме, перетянутой ремнем. В руках комсомольца сверкали пустые бутылки, подмышкой у него торчала четверть. Милиционер резким движением бросил окурок, – их молчаливость и быстрые шаги не предвещали ничего
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|