Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Новости литературы и искусства.




ЛИТЕРАТУРНАЯ ХРОНИКА

 

Вышел № 3 журнала «Аполлон». <…> В отделе поэзии напечатаны стихотворения Н. Гумилева, Владимира Нарбута, Анны Ахматовой и других представителей новорожденного «адамизма». Сергей Городецкий, застрельщик и глава нового течения дает в стихотворении «Адам» некоторую art poétique* нового течения:

 

Просторен мир и многозвучен

И многоцветней радуг он.

И вот Адаму он поручен,

Изобретателю имен,

 

Назвать, узнать, сорвать покровы

И праздных тайн и ветхой мглы –

Вот подвиг первый. Подвиг новый –

Всему живому петь хвалы.

 

Печатается по: < Без подписи >. Новости литературы и искусства. Литературная хроника // День. 1913. № 94 (8 апреля). С. 3. Ср. с редакторским примечанием, сопровождавшим подборку акмеистов в «Аполлоне»: «Печатаемые здесь стихотворения принадлежат поэтам, объединенным теми идеями, которые были изложены в статьях Н. Гумилева и С. Городецкого в январской книжке “Аполлона”, и могут до некоторой степени служить иллюстрацией к высказанным в этих статьях теоретическим соображениям» (Аполлон. 1913. № 3. С. 30). Ср. также в письме Гумилева к Брюсову от 28 марта 1913 г.: «Действительно акмеистические стихи будут в № 3 “Аполлона”, который выйдет на этой неделе» (Переписка с Гумилевым // Валерий Брюсов и его корреспонденты. Кн. 2. Литературное наследство. Т. 98. М., 1994. С. 512). Подборку составили «Пятистопные ямбы» Гумилева, «Адам» и «Звезды» Городецкого, ст-ния Нарбута «Она некрасива – приплюснут…» и «Как быстро высыхают крыши…», ст-ния Ахматовой – «Я пришла тебя сменить сестра…» и «Cabaret artistique», «Смерть лося» Зенкевича, «Айя-София» и «Notre Dame» Мандельштама.

 

 

Валерий Брюсов

НОВЫЕ ТЕЧЕНИЯ В РУССКОЙ ПОЭЗИИ.

АКМЕИЗМ


Футуризм – явление стихийное. История литературы – всегда движение, и новое поколение писателей никогда не может удовлетвориться принципами своих предшественников. Молодым поэтам наших дней инстинктивно хочется воплотить в своих стихах то новое, что внесли в психику человечества последние десятилетия, и, худо ли, хорошо ли, эти поэты ищут ему выражения. Таково историческое оправдание футуризма, быстро перекинувшегося из Италии и Франции и к нам, и в Германию, и даже в Англию. Акмеизм, о котором у нас много говорят последнее время, – тепличное растение, выращенное под стеклянным колпаком литературного кружка несколькими молодыми поэтами, непременно пожелавшими сказать новое слово. Акмеизм, поскольку можно понять его замыслы и притязания, ничем в прошлом не подготовлен и ни в каком отношении к современности не стоит. Акмеизм – выдумка, прихоть, столичная причуда, и обсуждать его серьезно можно лишь потому, что под его призрачное знамя стало несколько поэтов, несомненно талантливых, которых ни в коем случае нельзя принять в нашей литературе за quantité négligeable**.

Весьма характерно, что футуристы засыпают читателей своими произведениями (пусть странными и нелепыми), но никак не могут точно определить (особенно наши, русские футуристы), к чему они стремятся. Теорию футуристов приходится выводить из их поэзии, подсказывать ее им со стороны. Акмеисты, напротив, начали именно с теории, а произведений пока что у них нет вовсе. Будущие акмеистические стихи должны писаться сообразно с заранее возвещенными правилами. Оценивая футуризм, можно было критиковать поэтические произведения; оценивая акмеизм, приходится разбирать теоретические рассуждения.

Футуристы, почти все, в русской литературе – homines novi, люди новые, и от них естественно ожидать новых слов. Акмеистов, тоже почти всех, мы знаем сравнительно давно, а главари этой «новой школы» насчитывают в прошлом уже по нескольку книг, в которых ничего существенно нового не было. Еще несколько месяцев назад существовал только «Цех поэтов», группа молодых писателей, объединенных общей любовью к поэзии и общим издательством. Совершенно неожиданно они объявили себя объединенными также идейно и противопоставили себя всем другим течениям литературы. В январской книжке журнала «Аполлон» появились за подписью С. Городецкого и Н. Гумилева, бывших «синдиков» «Цеха», а теперь ставших maitres* новой школы, сразу две статьи, стремящиеся, с фанфарами, обосновать «акмеизм» или, по другому наименованию, «адамизм». Так была объявлена новая школа, фактически в литературе еще не существующая.

Статьи С. Городецкого и Н. Гумилева имеют две стороны: критику символизма как предшествовавшей школы поэзии, отжившей, по мнению авторов, свой век, и утверждение новых принципов, именно акмеизма. Критику надо признать очень слабой. С. Городецкий и Н. Гумилев, оба, несомненно, интересные и даровитые поэты, никогда не были хорошими теоретиками, и их нападки на символизм по-детски беспомощны. Видно, что они никогда не понимали сущности символизма и не знают, с какой стороны можно ему нанести чувствительные удары.

Статья г. Гумилева в тексте названа «Наследие символизма и акмеизм», а в оглавлении журнала – «Заветы символизма и акмеизм». Между этими двумя заглавиями есть разница: вопрос в том, принимают ли акмеисты «наследие» символистов и хотят им распорядиться по примеру раба доброго, не зарывшего в землю данных ему талантов, или знают только «заветы» символизма, к которым могут отнестись так или иначе, по своему вкусу. Правильнее, кажется, второе заглавие. Правда, в начале своей статьи г. Гумилев очень любезно относится к символизму, именует его «достойным отцом», заявляет, что «слава предков обязывает», и даже уверяет, что «высоко ценит символистов за то, что они указали на значение в искусстве символа». Однако все эти снисходительные похвалы оказываются в полном противоречии с требованиями первого акмеиста. Он спешит заверить, что символизм выдвигал «на передний план чисто литературные задачи» (свободный стих, более своеобразный и зыбкий слог, метафору, «вознесенную превыше всего»), называет теорию соответствий (correspondances – Бодлера) – «пресловутой» и требует от поэтов «более точного знания отношений между субъектом и объектом, чем то было в символизме». Попутно говорится о любви к стихии света, разделяющей предметы, и о том, что нельзя приносить в жертву символу «прочие способы поэтического воздействия».

Мы не будем оспаривать старого упрека, давно делаемого символизму, будто он «выдвигал на передний план чисто литературные задачи», т. е. форму ставил выше содержания, – не будем потому, что самое название «символизм» опровергает это, и потому, что тогда пришлось бы много места посвятить выяснению отношения «формы» и «содержания» в искусстве (мы надеемся сделать это в одной из следующих статей). Обратимся прямо к самому существенному и спросим: как можно «высоко ценить» идею символа и в то же время говорить о каких-то «прочих способах поэтического воздействия»? Символ можно или принять как единственную подлинную сущность всякого художественного творчества, или не принять вовсе; никакого совместительства здесь быть не может. Символисты не «изобрели» символа: они только точнее формулировали то начало, которым всегда жило (и, полагаем мы, всегда будет жить) искусство.

Весьма не мешает художнику думать об «отношениях между субъектом и объектом», но чтó же за новое философское открытие совершил г. Гумилев, если он предлагает держаться «более точного знания» этих отношений, чем то, которым располагали символисты? Можно было бы здесь, в скобках, заметить, что все поколение символистов, на Западе и у нас, было весьма не чуждо философской культуры: Маллармэ, первый провозгласивший идею символа, был гегелианец; у нас Андрей Белый ряд статей посвятил изложению и критике неокантианства; известны философские статьи Вяч. Иванова и т. д. Но дело в том, что как бы ни видоизменялись взгляды философов, надо полагать, – навсегда останется та элементарная истина, что объект никогда не будет познан субъектом иначе, как в своих отношениях к нему. По самому своему основному свойству, человеческий интеллект никогда не познает (предполагаемой) сущности вещей, и всякое познание, научное и творческое, обречено познавать лишь явления, истинная (опять-таки предполагаемая) причина которых остается неведомой. На этом-то основании символисты и утверждали, что подлинное художественное творчество – всегда символично.

Бесконечное число раз цитировавшиеся стихи Гете говорят нам:

 

Alles Vergämgliche
Ist nur ein Gleichniss.

 

Но если «все преходящее – только символ», т. е. только отображение неведомой нам сущности, то и всякое воплощение этого преходящего в искусстве может и должно быть только символом. Художественные создания постольку являются подлинными воплощениями бытия, т. е. подлинно художественными, поскольку они символичны. «Точное знание отношений между объектом и субъектом», о чем говорит г. Гумилев, в том и состоит для поэта, что он знает и чувствует, насколько «объект», по своей сущности, есть нечто большее, чем то, чтó в нем воспринимается нашим сознанием. Такое знание, такое чувствование и должен выразить художник в своих созданиях, и потому-то он должен быть символистом. Не о том же ли самом говорит нам такой, казалось бы, чуждый теории символизма, поэт, как А. Н. Майков, требуя, чтобы образ художника выступал –

 

Прекрасный сам собой
И бесконечностью за ним лежащей дали.

 

Как же, спрашивается, может г. Гумилев, «высоко ценя» идею символа, в то же время искать «полной согласованности» с этим «способом поэтического воздействия» (как выражается автор) еще каких-то других «способов воздействия»? Какое наивное непонимание слов – ставить на одной плоскости символизм, основной принцип художественного творчества, и какие-то «прочие» способы поэтического воздействия! К чему же, в конце концов, они могут сводиться? – не к тому же ли исканию «свободного (или иного) стиха, более своеобразного и зыбкого, (новых) метафор» и т<ому> под<обного>, т. е. всего, за что г. Гумилев жестоко осуждает символистов, будто бы «выдвигавших на передний план чисто литературные задачи»! Или символизм законен, и тогда он основное и единственное начало искусства, или должно от него отказаться, но нельзя символизмом «пользоваться между прочим».

Еще слабее критика г. Городецкого в его статье «Некоторые течения в современной русской поэзии». Автор, говоря о «катастрофе», будто бы пережитой символизмом, более последователен: он прямо отрицает значение символа для искусства. Однако те доводы, которыми г. Городецкий стремится ниспровергнуть идею символа в искусстве, вполне несостоятельны. «Метод приближения, – пишет он, – имеет большое значение в математике, но к искусству он неприложим. Бесконечное приближение квадрата через восьмиугольник, шестнадцатиугольник и т. д. к кругу мыслимо математически, но никак не artis mente. Искусство знает только квадраты, только круг»… Наивное это рассуждение показывает только то, что г. Городецкий не понимает элементарной геометрии. Удвоение числа сторон многоугольника, вписанного в круг, есть лишь метод нахождения числового выражения иррационального числа π, а никак не способ «познать» свойства круга. Математика знает лишь отношения различных элементов круга между собой (например, окружности и диаметра). Искусство, если ему уже дόлжно «познавать круг», может знать лишь отношения различных кругов к художнику и никогда не порывалось к странной задаче познать сущность «круга» или «квадрата». И метод пределов здесь вовсе ни при чем.

Но оставим критические упражнения акмеистов в стороне. Во всяком случае явно, что символизм, этот «достойный отец», им не нравится и что от его «наследия» они отказываются. Чем же намерены они заменить богатства символизма, и какие новые пути указывают они поэзии? Здесь выступает та сторона акмеизма, которая дала повод его адептам именовать себя «адамистами». При этом, однако, оказывается, что их Адам существует одновременно и в далеком прошлом, и в будущем, – только не в настоящем.

Об Адаме будущем говорит г. Гумилев. Указав мимоходом, что «непознаваемое – непознаваемо» и что «ангелы, демоны, стихийные и прочие духи входят в состав материала художника», – он выставляет свое первое требование акмеисту: «ежечасно угадывать, чем будет следующий час для нас, для нашего дела, для всего мира, и торопить его (вероятно, часа) приближение». Угадывать, чем будет следующий час, – занятие пророков и, как известно, «дело мудреное». До известной степени искусство всегда, задолго до проповеди акмеизма, в своих высших созданиях предвосхищало будущие переживания человечества, в силу того, что великие художники стояли выше своих современников, впереди их, уже видели то, чтó многим должно было открыться лишь значительно позже. Такое предвосхищение являлось следствием не того, что художники старались заглядывать в будущее, «угадывать его», а того, что будущее они переживали как свое настоящее. Но как можно такое угадывание возводить в правило, и как могут акмеисты требовать, чтобы все их приверженцы были непременно пророками? Как, наконец, позабыть мудрый совет Фета художнику:


 

Льни ты, хотя б к преходящему,
Трепетной негой манящему,
Лишь одному настоящему!
Им лишь одним дорожи!
[78]

 

Об Адаме прошлом г. <Гумилев> говорит только намеком. Именно, он уверяет: «Как адамисты, мы немного лесные звери, и во всяком случае не отдадим того, что в нас есть звериного, в обмен на неврастению». Такое уверение несколько неожиданно звучит в устах г. Н. Гумилева, который пока заявил себя, в своих стихах, скорее как поэт излишней утонченности. Парнасец по самому духу своей поэзии, автор «Романтических цветов», в которых романтического было не слишком много, безукоризненных баллад и красивых сонетов, г. Гумилев к переживаниям «лесных зверей» пока проявлял только интерес эстета. Кроме того, призыв к первобытным переживаниям лесных зверей плохо вяжется с требованием «более точного знания отношений между объектом и субъектом» (что-то не звериное это дело!) и с заботами о «полной согласованности» всех «способов поэтического воздействия».

Естественнее тот же призыв слышать от г. Городецкого, которому в его первой книге «Ярь» действительно удалось передать в стихах переживания примитивные, первобытные. Развивая мысль г. Гумилева, г. Городецкий пишет, что «борьба между акмеизмом и символизмом» есть «борьба за землю». Символизм «заполнил мир соответствиями, обратил его в фантом, важный лишь постольку, поскольку он сквозит и просвечивает иными мирами, и умалил его высокую самоценность. У акмеистов опять роза стала хороша сама по себе» и т. д. На привычном языке такое отношение художника к миру называется не «акмеизмом», а «наивным реализмом», и г. Городецкий, видимо, желает нас вернуть к теориям искусства, имевшим свой успех лет 50 тому назад. Чтобы спорить с ним, пришлось бы повторять доводы, давно прекрасно формулированные рядом мыслителей, писавших о искусстве, хотя бы Карлом Гроосом. Пришлось бы опять спрашивать: если роза хороша сама по себе, то не лучше ли поставить у себя на столе в стакане с водой живую розу, чем сочинять или читать стихи о ней?

Предугадывая неизбежное обвинение в наивном реализме, г. Городецкий уверяет, что акмеизм отличается от реализма «присутствием того химического синтеза, сплавляющего явления с поэтом, который и сниться никакому реалисту не может». Такое уверение остается ничего не значащей «отговоркой», потому что так и не объяснено автором, о каком таком «химическом синтезе» он говорит. Никакой поэт, будь он по убеждениям реалист, символист или акмеист, и не может представить никакое явление иначе, как «сплавленное» с собой. Это зависит уже не от школы, а от той старой истины, что «мир есть мое представление». И как связывается у г. Городецкого проповедь такого субъективизма в поэзии с утверждением, что «роза хороша сама по себе» (значит, независимо «от химического синтеза, сплавляющего» и т. д.), – тоже остается неизвестно.

Изо всей проповеди акмеистов единственное место, представляющее некоторый намек на мысль, которая может быть плодотворна для поэзии, – это предложение г. Городецкого, чтобы «новый Адам» (т. е. поэт-адамист) не изменил своей задаче – «опять назвать имена мира и тем вызвать всю тварь из влажного сумрака в прозрачный воздух». Нельзя отрицать, что непосредственное творчество истинного поэта, который сумел бы освободиться от всего, сделанного в искусстве до него, сумел бы стать «новым Адамом», могло бы быть значительным. Когда-то такую задачу ставили себе в живописи Сезанн и Гоген. Но оба они на осуществление этой задачи отдали десятки лет, ушли от людей, уединились в пустыне, обрели непосредственный взгляд на мир ценой долгих усилий, тяжелого искуса. Наши акмеисты, спешащие оповестить мир о нарождении новой школы, кажется, не думают повторить этот подвиг.

Кроме того, доверие к словам «новых Адамов» подрывается сообщаемым ими перечнем поэтов, которых они признают за своих учителей. В нем названо четыре имени, четыре «краеугольных камня для здания акмеизма»: Шекспир, Рабле, Виллон и… Теофиль Готье. Допуская Виллона и с некоторой натяжкой Рабле в роли учителей примитивизма, мы уже никак не можем присоединить к ним Шекспира, а тем более Теофиля Готье. Теофиль Готье, сей poéte impeccable*, в роли предводителя «лесных зверей», – какая ирония! И чтó бы ответил сам автор «Emaux et Camées»**, если бы ему предложили стать во главе такой своры! Упоминанием имени Готье г. Гумилев отдал дань своим чисто эстетическим увлечениям и заставил думать, что призыв акмеизма к первобытности, к духу «Адама», – только салонная причуда эстетов.

Мы были бы очень рады, если бы могли проверить свои выводы разбором поэтических произведений акмеизма. Но, повторяем, их нет. Г. Городецкий перечисляет ряд поэтов, которых выдает за акмеистов – М. Зенкевича, В. Нарбута, А. Ахматову, – поэтов, уже выступавших с отдельными сборниками стихов. В свое время мы разбирали эти стихи (на этих же страницах), но решительно никаких новых путей поэзии в них не нашли. Все трое не лишены дарования, и стихи г-жи Ахматовой весьма дороги нам своей особенной остротой. Но и по содержанию, и по форме своих стихов все трое всецело примыкают к тому, что делалось в поэзии до них, внося лишь столько нового, сколько то необходимо, чтобы не быть простыми подражателями. То же самое надо сказать и о стихах, помещенных в журнальчике «Гиперборей»[79], который издавался в конце 1912 г. «при непосредственном участии С. Городецкого и Н. Гумилева» и который в своих критических заметках уже употреблял слова «акмеизм» и «адамизм». Есть в «Гиперборее» стихи г. Гумилева о Беато Анджелико, в духе стихотворных характеристик, ставших весьма обычными в нашей жизни после «Леонардо да Винчи» и «Микель-Анджело» Д. Мережковского; есть весьма прозаическое рассуждение в стихах на ту же тему г. Городецкого; есть грубо-реалистические стихотворения г. Зенкевича; есть певучие строфы г-жи Ахматовой; но мы решительно не видим в этих стихотворениях чего-либо общего, выделяющего их в особую группу, не видим, чем они характерно отличаются от стихов, которые писались и пишутся поэтами, не зачисляемыми в ряды «акмеистов». Если г. Нарбут решается на смелое сравнение: «Луна, как голова, с которой кровавый скальп содрал закат»; если г. Зенкевич описывает: «Средь нечистот голодная грызня собак паршивых» (стихотв. «Посаженный на кол»); если г-жа Ахматова рассказывает, как ее «томила ночь угарная», или уверяет: «Знаю, брата я не ненавидела и сестру не предала», – то можно ли в этом видеть попытку новых Адамов «опять назвать имена мира»?

Не нашли мы никакого акмеизма и в новой книге С. Городецкого «Ива»[80]. В книге есть прекрасные стихотворения (например, циклы «В пене девятого вала» и «Виринеи»), есть (и, к сожалению, немало) стихи плохие, есть, наконец, смелые (и вряд ли нужные) словообразования, как «кобылоптица», «свистоголос», «холодожара», но нет ни «нового химического синтеза», ни нового знания «отношений между объектом и субъектом», – ничего из того, чтó требует акмеизм. В «Иве» еще прежний С. Городецкий, поэт с прежними достоинствами своей поэзии, за которые мы его любим, и с прежними ее недостатками.

Мы уверены, или по крайней мере надеемся, что и Н. Гумилев, и С. Городецкий, и А. Ахматова останутся и в будущем хорошими поэтами и будут писать хорошие стихи. Но мы желали бы, чтобы они, все трое, скорее отказались от бесплодного притязания образовывать какую-то школу акмеизма. Их творчеству вряд ли могут быть полезны их сбивчивые теории, а для развития иных молодых поэтов проповедь акмеизма может быть и прямо вредна. Уже теперь г. Городецкий раздает в своей статье кружковские аттестаты чуть ли не на гениальность тем молодым поэтам, которые удовлетворяют его теориям, что, конечно, может соблазнить «малых сих». Писать же стихи, применяясь к заранее выработанной теории, притом столь неосновательной, как теория акмеизма, – злейшая опасность для молодых дарований.

Впрочем, вряд ли эта опасность длительна. Всего вероятнее, через год или два не останется никакого акмеизма. Исчезнет самое имя его, как забылось, например, название «мистического анархизма», движения, изобретенного лет 6 – 7 тому назад г. Георгием Чулковым.

 

Печатается по: Валерий Брюсов. Новые течения в русской поэзии. Акмеизм // Русская мысль. 1913. Апрель. № 4. С. 134 – 142. Статья Брюсова была второй частью диптиха. В первой части он писал о футуристах. В частном письме (к Ан. Н. Чеботаревской от 9 февраля 1913 г.) Брюсов высказался об акмеизме чуть мягче: «Ни в какой “акмеизм” я, конечно, – как и вы, – не верю, и ничего серьезного в проповеди и притязаниях “акмеистов” не вижу. Это не мешает мне, однако, считать Гумилева, Городецкого, Анну Ахматову – поэтами интересными и талантливыми» (Литературное наследство. Т. 85. М., 1976. С. 702). Ср. также в мемуарных заметках Ахматовой: Гумилев надеялся, что Брюсов «поддержит акмеизм, [что] как видно из его письма к Б<рюсо>ву. Но как мог человек, который считал себя [одним из создателей] столпом русского символизма и одним из его создателей, отречься от него во имя чего бы то ни было. Последовал брюсовский разгром акмеизма в “Русской мысли”, где Гумилев и Городецкий даже названы господами, т. е. людьми, не имеющими никакого отношения к литературе» (Записные книжки Анны Ахматовой (1958 – 1966). М. – Torino, 1996. С. 82 – 83). Подразумевается следующее место в письме Гумилева Брюсову от 28 марта 1913 г.: «В конце Вашей статьи <о футуризме. – Сост. > Вы обещаете другую, об акмеизме. Я хочу Вас просить со всей трогательностью, на которую я способен, прислать мне корректуру этой статьи до 7 апреля <…> Вы поймете все мое нетерпенье узнать Ваше мненье, мненье учителя, о движеньи, которое мне так дорого» (Переписка с Гумилевым // Валерий Брюсов и его корреспонденты. Кн. 2. Литературное наследство. Т. 98. М., 1994. С. 512). После опубликования Брюсовым статьи об акмеизме отношения между ним и Гумилевым прервались на несколько лет. Ср. в книге воспоминаний Бенедикта Лившица «Полутораглазый стрелец», где сообщается, что Гумилев не отделял «литературных убеждений от личной биографии» и «не признавал никаких ходов сообщения между враждующими станами» (Лившиц Б. Полутораглазый стрелец: Стихотворения, переводы, воспоминания. Л., 1989. С. 517).

Доводы немецкого психолога Карла Грооса (1861 – 1946) в защиту символического искусства, были сформулированы в его книге «Введение в эстетику» (1892; русск. изд. – 1899).

 


 

<Без подписи>

 

АКМЕИЗМ-АДАМИЗМ

 

Нынешний наш литературный сезон ознаменовался многошумным нарождением новой поэтической школы. Несколько петербургских молодых поэтов (Гумилев, Городецкий, Ахматова и др.), объединившись в кружок, объявили вдруг, довольно неожиданно, смерть символизму и присвоили своей, «новой», что характерно, еще собственно не существующей поэзии сразу два наименования – адамизма и акмеизма.

Символическое движение, – и пишут и проповедуют с кафедр акмеисты-адамисты, – закончило свой круг. На смену идет новое течение: идет Адам, первозданный человек, который с первозданной простотой подходит ко всякому образу. Он приемлет мир таким, какой он есть. Он не ищет разгадать его потусторонний смысл. Если ему нравится тройка, то она нравится ему своим полетом, своими бубенцами, тем, что она есть, а не своим символическим значением. Для первозданного Адама равно прекрасно все – и красота и безобразие. Акмеисты видят нерасторжимое единство земли и человека, они снимают «наслоения тысячелетних культур», они понимают себя как «зверя, лишенного когтей и шерсти» и радуются. Радуются себе, миру, солнцу, зверю, ибо всему есть место в «раю новой поэзии» рядом с первозданным Адамом.

Второй своей кличкой («акмеизм», от греческого слова акмэ, что значит вершина, высшая точка, цветущая пора) поэты-новаторы хотят подчеркнуть, что они, будто бы берут в искусстве только те мгновения, которые можно считать непреходящими, вечными, берут «высший цвет» всего и берут просто – «с мужественным, твердым и ясным взглядом Адама на жизнь».

Внешним успехом своего выступления акмеисты должны быть довольны: и литературные круги и периодическая печать уделили им немало внимания. Но что касается серьезной оценки и признания новой школы, – представителям ее пришлось выслушать с разных сторон самые строгие нотации.

Напр<имер>, Вал. Брюсов в «Рус<ской> м<ысли>» называет акмеизм выдумкой, прихотью, салонной причудой, «тепличным растением, выращенным под стеклянным колпаком литературного кружка», а нападки акмеистов на символизм – по-детски беспомощными. «Акмеизм, поскольку можно понять его замыслы и притязания, ничем в прошлом году не подготовлен и ни в каком отношении к современности не стоит». И еще он пишет: «Нельзя отрицать, что непосредственное творчество истинного поэта, который сумел бы освободиться от всего, сделанного в искусстве до него, сумел бы стать “новым Адамом”, могло бы быть значительным. Когда-то такую задачу ставили перед собой в живописи Сезанн и Гоген. Но оба они на осуществление этой задачи отдали десятки лет, ушли от людей, уединились в пустыне, обрели непосредственный взгляд на мир ценой долгих усилий, тяжелого искуса. Наши акмеисты, спешащие оповестить мир о нарождении новой школы, кажется, не думают повторить этот подвиг».

Другой критик акмеизма В. Львов-Рогачевский пишет в «Дне» (№52):

«Они (акмеисты), позаботившиеся о кличке, не подумали о своих задачах. Наскоро придумали название, наскоро собрали воедино поэтов, чуждых друг другу по приемам, по мироощущению, по отношению к общественности, и назвали случайно сошедшихся талантливых людей школой “акмеистов” или “адамистов”.

Новые поэты из декадентской башни вышли на улицу, но дальше вещей, дальше горшков[81] не пошли. За горшком проглядели человека!

И когда на вещь они смотрели во все глаза, – их сердце молчало.

М. Неведомский и Ф.Батюшков в лице акмеистов и адамистов приветствовали “зеленые молодые побеги”, а на меня пахнуло от доклада Городецкого старческим холодом. Нет у молодых поэтов этой “желторотости” русских мальчиков, которую так любишь у героев Достоевского. Нет волнующего искания.

Несколько лет назад жестоко высмеяли мистических анархистов. К новой группе отнеслись гораздо благосклоннее, ибо слишком назрел вопрос о новой форме. Но решать его могут не те, которые выступили в адамовом костюме!».

 

Печатается по: <Без подписи>. Акмеизм-адамизм // Бюллетени литературы и жизни. 1913. № 17. С. 778 – 779.

 

 

Б. С-въ

ЗАМЕРЗАЮЩИЙ ПАРНАС

1.

 

Наша лирика за последние три, четыре года способна сбить с толку любого критика, который захотел бы разобраться в ее настроениях и задачах. Он погибнет задавленный грудой бумажных листов с самыми различными, самыми противоположными стихами.

Действительно, как найти объединяющее начало наших мистических поползновений, их общий поэтический стимул, когда чуть ли не каждый журнал проповедует свою особую программу, свой стиль, свое направление, когда направлений стало столько, сколько, кажется, есть сейчас у нас поэтов.

А их сейчас много у нас. Не слишком ли даже много?

И не решим ли мы, что все, без различия пола и возраста, стремимся писать стихи? И трагедия наша не в том ли, что писать-то мы пишем, а того, что пишем не любим и своим не считаем. И ни одно из многочисленных направлений нашей современной поэзии не может сказать с уверенностью, что именно оно властвует умами читательскими.

Поэзия мистическая, поэзия научная, поэзия парнасская, поэзия описательная, поэзия настроений, поэзия космическая, поэзия патриотическая, ассирийская, мексиканская, египетская, чуть ли не самоанская, футуристическая и только давно не вижу я в этом водовороте подлинной поэзии.

Все течения сплелись и давят друг друга, и ни одно не может выделиться.

Все еще продолжает наивно «стонать над Волгой» под серый аккомпанемент серых сборников «Знания», «Русское Богатство», проповедуют банальности «Вестник Европы» и «Современный Мир», и сотни им подобных, и совсем потерялась в этом хаосе бедная Коробочка «Русская Мысль», изумленно разводя руками.

И никто из них не может сказать: – Вот, я властитель дум.

Нет, за общим шумом ничего нельзя понять и услышать и только грубый барабан футуристов порой прорывается из этой бесцельной шумихи, а сейчас еще вполне серьезно заговорили о Рае, творимом поэзией Гумилева и Нарбута. И во всей этой сумятице есть только одно сколько-нибудь твердое и последовательное направление петербургского журнала «Аполлон».

Вопрос – каково это направление, стоит ли журнал на правильном пути, но во всяком случае направление есть определившееся и интересное, о котором стоит поговорить.

Издается «Аполлон» в Петербурге. Когда-то группа поэтов, сплотившаяся вокруг него, выпустила пламенный манифест о чистом творчестве, и объявило миру, что воскресит культ Аполлона и создаст третий и последний, великий Ренессанс.

Но, водворенный в сыром Петербургском болоте, лучезарный эллин простудился, охрип, начал чихать и понемногу засох и сморщился, как мумия. Яркий костер, зажженный его жрецами из кипарисовых ветвей, догорел, а сырые березовые ветки, которые тщетно бросали в него иерофанты, тлели и не давали пламени. Стало темно, и колючий, морозный туман повис над новым храмом бога, а жрецы променяли виссоновые хитоны на меховые шубы и забились по углам. Не эстетично, но ведь тепло! Не умирать же от холода?

О боге все забыли, и он, покинутый, одинокий, слез с пьедестала, тоже забился в самую глубину алтаря и сидит там жалкий, дрожащий.

По временам, когда становится теплее, жрецы высовываются из шуб, шепчут несколько слов молений, но, почувствовав приближение холода, прячутся обратно.


 

2.

 

Каждое выступление «Аполлона» производит очень странное впечатление. Как будто поэты, выступающие на его страницах, вышли на парад, остриженные под первый номер, застывшие в позе «на караул», подчиняющиеся слепо и беспрекословно указке свирепого фельдфебеля.

Твердо и громко маршируют они по мерзлой почве, поедая глазами начальство и с трепетом следя грудь четвертого человека.

Уныло впечатление от такой маршировки.

Однотонно, холодно и мертво. Чувствуется грозная власть приказа: «Не рассуждать». В «Аполлоне» появляется каждый раз тесный и раз навсегда определенный ряд его сотрудников. Имена их: Н. Гумилев, В. <так! – Сост. > Зенкевич, Incitatus, М. Волошин, С. Городецкий, Анна Ахматова, Б. Лившиц и Эллис.

Мне кажется, что в каждом выступлении в «Аполлоне» каждого из названных поэтов кроется немая, но жуткая трагедия. Трагедия направления. Ради этого бездушного кумира, ради свирепого дядьки, приносятся в жертву талант, чувство, живая душа – все.

В особенности больно смотреть на Анну Ахматову.

Как могла она, нежная, исстрадавшаяся, молчаливо-загадочная и жуткая, попасть в ряды этой вымуштрованной роты – для меня представляется непонятным.

Не потому ли каждый раз, как она появляется на замерзших страницах «Аполлона», получается впечатление, что в ряды дрессированных, бесстрастных кукол (я, конечно, не говорю о Городецком – этот сильный великолепный талант везде самостоятелен и оригинален, везде он – огонь и жизнь) попал живой человек, которому непривычно и страшно среди деревянных истуканов и который бьется, нарушает железный фронт и кричит от ужаса.

Проповедь чистой лирики обратилась в проповедь замерзания по узкой тропинке Парнасского творчества.

 

3.

 

В книге Валерия Брюсова «Далекие и Близкие», в рецензии на «Антологию» книгоиздательства «Мусагет», есть одно место, которое, вероятно, не было замечено редакцией «Аполлона». А мне от него стало больно. Вот оно: «<У>дачно работает в этом роде и А. Сидоров…» и т. д.

В этой фразе вся драма современного критика, запутавшегося в бездне противоречивых течений, даже затрудняющегося определить границы поэзии и ремесла.

Что такое «удачно работает в этом роде»? Что <–> поэзия кустарное производство обуви или мебели, чтобы можно было сказать такую фразу?

Ведь никто не сказал бы о Пушкине, Тютчеве, Фете, Бальмонте, самом Брюсове, что они «удачно работали в этом роде». Кто осмелится поставить их на одну ногу с ремесленниками, приравнять их творческий экстаз, их страстное вдохновение к, может быть, полезной, но тупой механической работе мастерового.

А о поэтах наших дней – о большинстве поэтов Аполлонизма, приходится говорить именно только так, с сожалением и горечью. В этой ремесленности и кроется трагедия Аполлонизма.

Парнас замерзает! Спасите Парнас!

Бросьте ремесленные замашки, деревянную скамью сапожника и шило, которым он кропотливо работает. Возьмите опять лиру, сядьте на Пегаса и вознеситесь к небу творческого восторга.

А если вы отвыкли от лиры, если вам больше по сердцу пошлость замерзающей жизни и по рукам инструменты подмастерья, то продолжайте и впредь «удачно работать в этом роде».

Будем дружно трудиться в безнадежном подвале нашей заледенелой тюрьмы. И мы напишем и бросим миру толстую, претолстую книгу мистико-космо-научно-ледяных «поэз».

Книжку выпустим в яркой желтой обложке, на которой изобразим замороженного нами эллинского бога и, чтоб быть до конца последовательными и честными, давайте поставим внизу обложки, на видном месте, жирное Каиново клеймо – «Made in Germania»[82].

 

Печатается по: Б. С-въ. Замерзающий Парнас // Жатва. М., 1913. Кн. IV. С. 348 – 353. Автором статьи был будущий прозаик и драматург Борис Алексеевич Лавренёв (наст. фамилия Сергеев, 1891 – 1959). Гумилев, ошибочно посчитавший, что приведенную заметку написал Б. Садовской, сообщал Ахматовой 9 апреля 1913 г.: «В книжном магазине посмотрел <“>Жатву<”>. Твои стихи очень хорошо выглядят, и забавна по тому, как сильно сбавлен тон, заметка Бориса Садовского» (Гумилев Н. С. Соч.: в 3-х тт. Т. 3. М., 1991. С. 236). См. также в письме Городецкого к редактору «Жатвы» А. А. Альвингу: «О “Парнасе”, по-моему, несправедливо и, главное, без достаточной осведомленности написано» (Там же. С. 338). Пассаж о кипарисовых ветках в статье Лавренева содержит намек на книгу Иннокентия Анненского «Кипарисовый ларец» (1910). Иерофант (греч. ίεροφάντης) – у древних греков старший пожизненный жрец при Элевсинских таинствах. Incitatus – псевдоним участника «Цеха поэтов» Василия Алексеевича Комаровского (1881 – 1914). Алексей Алексеевич Сидоров (1891 – 1978), поэт и переводчик.

 

 

<Без подписи>

 

ЛИТЕРАТУРНЫЙ ДИСПУТ

 

Лет пять назад на подобном бы диспуте разыгралась бы буря. Теперь же тишь, гладь да Божья благодать. Выступают люди самых разнообразных взглядов: эстеты, реалисты, символисты. Но все идет корректно и спокойно. Академия сменила революцию.

Несмотря на разнообразие взглядов, во всех ораторах замечается нечто общее: какая-то охранительность, консервативность, неприязнь к последним течениям литературы, ко всяким «акмеизмам», «эго-футуризмам». Словно все литературн

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...