Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

В тени молчаливого большинства, или конец социального




Все хаотическое скопление социального вращается вокруг одновременно непроницаемой и прозрачной реальности, вокруг масс. Они, наподобие материи и природных стихий, "пронизаны токами и течениями". Они могут быть "намагничены" - социальное окружает их, выступая в качестве статического электричества, но большую часть времени они образуют "массу" в прямом значении слова, иначе говоря, все электричество социального и политического они поглощают и нейтрализуют безвозвратно. И призыв к массам, в сущности, всегда остается без ответа. Они не излучают, а, напротив, поглощают все излучение периферических созвездий Государства, Истории, Культуры, Смысла. Именно в этом смысле масса выступает характеристикой нашей современности - как явление в высшей степени имплозивное (вбирающее, втягивающее в себя), не осваиваемое никакой традиционной практикой и никакой традиционной теорией, а может быть, и вообще любой практикой и любой теорией. Черная дыра, куда проваливается социальное. Полная противоположность тому, что обозначается как "социологическое". Социология в состоянии лишь описывать экспансию социального и ее перипетии. Она существует лишь благодаря позитивному и безоговорочному допущению социального. Предположение смерти социального есть также и предположение ее собственной смерти. Впрочем, оказывается, что и понятия класса, социальных отношений, власти, статуса, институции и само понятие социального, тоже всегда были только смутными представлениями. Стремление уточнить содержание термина "масса" поистине нелепо – это попытка придать смысл тому, что его не имеет. Говорят: "масса трудящихся". Но масса никогда не является ни массой трудящихся, ни массой какого-либо другого социального субъекта или объекта. "Крестьянские массы" старого времени массами как раз и не были: массу составляют лишь те, кто свободен от своих символических обязанностей, и кому предназначено быть уже только многоликим результатом функционирования тех самых моделей, которым не удается их интегрировать и которые в конце концов предъявляют их лишь в качестве статистических остатков. Масса не обладает ни атрибутом, ни предикатом, ни качеством, ни референцией. Именно в этом состоит ее определенность, или радикальная неопределенность. Она не имеет социологической "реальности". У нее нет ничего общего с каким-либо реальным населением, какой-либо корпорацией, какой-либо особой социальной совокупностью.

Одна и та же участь постигла все великие схемы разума. Им довелось
обрести себя и следовать своему историческому предназначению только на узких
горных тропах социальности, удерживающей смысл; но в массы они внедрились, по существу, лишь в искаженном виде, ценой крайней деформации. Так обстояло дело и с Разумом историческим, и с Разумом политическим, и с Разумом культурным, и с Разумом революционным; так обстояло дело и с самим Разумом социального. Являются ли массы "зеркалом социального"? Нет, они не отражают социальное. Массы функционируют как гигантская черная дыра, отклоняющая, изгибающая и искривляющая все потоки энергии и световые излучения, которые с ней сближаются.

Следовательно, исчезает информация. Каким бы ни было ее содержание: политическим, педагогическим, культурным, именно она обязана передавать смысл, удерживать массы в поле смысла. Массам преподносят смысл, а они жаждут зрелища. Убедить их в необходимости серьезного подхода к содержанию или хотя бы к коду сообщения не удалось никакими усилиями. Массам вручают послания, а они интересуются лишь знаковостью. Массы - это те, кто ослеплен игрой символов и порабощен стереотипами, это те, кто воспримет все, что угодно, лишь бы это оказалось зрелищным. Будучи "свободными", они противопоставляют свой отказ от смысла и жажду зрелищ диктату здравомыслия. Этого принудительного просвечивания, этого политического давления они опасаются, как смерти. Они не выражают себя - их зондируют. Они не рефлектируют - их подвергают тестированию. Политический референт уступил место референдуму (организатор постоянного, никогда не прекращающегося референдума - средства массовой информации). Однако зондирования, тесты, референдум, средства массовой информации выступают в качестве механизмов, которые действуют уже в плане симуляции, а не репрезентации. У механизма симуляции эта структура отсутствует. У молчаливого большинства не бывает представителей – репрезентация расплачивается за свое прошлое господство. Массы уже не инстанция, на которую можно было бы ссылаться, как когда-то на класс или народ. Погруженные в свое молчание, они больше не субъект (прежде всего не субъект истории) и, следовательно, не могут войти в сферу артикулированной речи, в сферу представления, не могут проходить "стадию (политического) зеркала" и цикл воображаемых идентификаций. Отсюда их главная особенность: не будучи субъектом, они уже не могут оказаться отстраненными от самих себя - ни в языке собственном (у них его нет), ни в любом другом, который претендовал бы на то, чтобы им тать. Но тогда революционные ожидания напрасны. Ибо они всегда основывались на вере в способность масс, как и класса пролетариев, отрицать себя как таковых. Однако масса - это поле поглощения и имплозии, а не негативности и взрыва. Масса избегает схем освобождения, революции и историчности.

Долгое время казалось, что апатия масс должна приветствоваться властью.
У власти сложилось убеждение, что чем пассивнее массы, тем эффективнее можно
ими управлять. Однако сегодня последствия этой стратегии оборачиваются против самой власти: безразличие масс, которое она активно поддерживала, предвещает ее крах. Отсюда радикальная трансформация ее стратегических установок: вместо поощрения пассивности - подталкивание к участию в управлении, вместо одобрения молчания - призывы высказываться. Но время уже ушло. Молчание масс, безмолвие молчаливого большинства - вот единственная подлинная проблема современности. Свидетельством может служить радикальное изменение взаимоотношений между историей и повседневностью, между публичной и частной сферой. Вплоть до 60-х годов полюсом силы выступала история: частное, повседневное оказывались лишь обратной, теневой стороной политического. Сегодня роли меняются: полюсом силы оказываются уже не историческое и политическое с их абстрактной событийностью, а как раз обыденная, текущая жизнь, все то (включая сюда и сексуальность), что заклеймили как мелкобуржуазное, отвратительное и аполитичное. Деполитизированные массы, судя по всему, находятся не по эту, а по ту сторону политического. Но обратим внимание: из этой вселенной частного и асоциального, из этой сферы инволюции, противостоящей любой революции в верхах и отказывающейся играть ей на руку, кое-кто хотел бы сделать (рассматривая ее, прежде всего, в аспекте сексуальности и желания) новый источник революционной энергии. Налицо стремление активизировать микрожелания, мелкие различия, слепые практики, анонимную маргинальность. Налицо последняя попытка интеллектуалов усилить незначительное, продвинуть бессмыслие в порядок смысла.

Социальное, безусловно, существовало, но сейчас его больше нет. Оно существовало как связное пространство, как основание реальности. Социальное отношение, производство социальных отношений, социальное как динамическая абстракция, место конфликтов и противоречий истории, социальное как структура и как ставка, как стратегия и как идеал - все это имело смысл, все это что-то значило. Оно имело смысл исключительно в пределах симулякров второго порядка. Сегодня оно поглощается симулякрами третьего порядка и потому умирает. Рациональная социальность договора, социальность диалектическая (распространяющаяся на государство и гражданское общество, публичное и частное, социальное и индивидуальное) уступает место социальности контакта, множества временных связей, в которые вступают миллионы молекулярных образований и частиц, удерживаемых вместе зоной неустойчивой гравитации и намагничиваемых и электризуемых пронизывающим их непрекращающимся движением. Но можно ли в данном случае по прежнему говорить о социуме? В Лос-Анджелесе никакой социальности уже нет. И ее тем более не будут знать следующие поколения (в Лос-Анджелесе пока что живет поколение телевидения, кино, телефона и автомобиля) - поколения рассеивания, распределения индивидов как пунктов получения и передачи информации в пространстве даже еще более размеренном, чем конвергентное: пространстве связи, соединения. Социальное существует только в пространстве перспективы - в пространстве симуляции, которое является также и пространством разубеждения, оно умирает. Пространство симуляции - это место смешения реального и модели. Реальное и рациональное для того, кто находится внутри данной сферы, неразличимы ни практически, ни теоретически. Строго говоря, тут нет даже и вхождения моделей в реальность - есть мгновенное, осуществляющееся здесь и теперь преображение реального в модель. Сегодня на производство такого рода сверхреальности ориентированы все mass media и информация (вспомним многообразные интервью, прямой эфир, кино, документальное телевидение и т. п.). Они производят ее настолько много, что мы оказываемся окруженными непристойностью и порнографией. Наезд камеры на объект, по сути дела порносъемка, делает для нас реальным то, что реальностью никогда не было, что всегда имело смысл только на некотором расстоянии. Гиперреальность - это разубеждение в возможности хоть какой-то реальности. Реального как системы координат больше нет, оно живет жизнью модели.

Но тем самым гиперреальность устраняет и социальное. Социальное, если оно имеет место как симулякр второго порядка, в симулякрах третьего порядка производиться уже не может: оно сразу же оказывается в невыносимом для себя положении. История социального никогда не приведет к революции – она навсегда остановлена знаками социального и революции. Социальное никогда не подойдет к социализму - оно наткнулось на непреодолимую для себя преграду в лице гиперреальности. социального (но, может быть, это и есть социализм?). Понятие пролетариата заменяется каким-то пародийным экстенсивным дубликатом, "массой трудящихся". Политическая экономия уходит в гиперреальность экономики (характеризующуюся безмерным наращиванием производства, преобладанием производства спроса над производством товаров и бесконечной чередой кризисов) и потому уже не достигнет стадии своего диалектического преодоления, не обернется возникновением системы удовлетворения всех потребностей и оптимальной организации дела. Отныне ничто не добирается до конца своей истории, ибо ничто не в состоянии избежать этого захвата симулякрами. И социальное умирает, так и не раскрыв нам полностью своей тайны. Пусть, однако, ностальгии по социальности предаются приверженцы удивительной по своей наивности социальной и социалистической мысли. Это они умудрились объявить универсальной и возвести в ранг идеала прозрачности столь неясную и противоречивую, более того, остаточную и воображаемую, и более того, упраздняемую своей собственной симуляцией "реальность", какой является социальное.

Город и ненависть

Вам, наверное, известно, какой огромный успех принес недавно французской кинематографии фильм под названием “Ненависть”. В фильме показан ряд бурных событий, происходящих на окраинах городов и в пригородах; в качестве актеров в нем выступают группы молодых людей, в которых “сидит ненависть”. “Во мне сидит ненависть” — выражение почти безличное, оно означает не столько субъективную эмоцию или субъективное состояние, сколько объективную и беспричинную ярость, рождающуюся в городской пустыне, прежде всего в пригородах, превращенных в настоящую свалку. Тот факт, что окраинная “преступность” приобрела невиданный размах, свидетельствует о том, что перед нами целостное общественное явление, в котором находит свое отражение определенный универсальный процесс — процесс концентрации населении и увеличения производства отходов. Речь идет о всемирной проблеме отбросов, ибо, если насилие порождается угнетением, то ненависть зарождается, когда человека отправляют на помойку.

Понятие отбросов следует модифицировать и расширить. Материальные, количественные отбросы, образующиеся вследствие концентрации промышленности и населения в больших городах — это всего лишь симптом качественных, человеческих, структурных отбросов, образующихся в результате предпринимаемой в глобальном масштабе попытки идеального программирования, искусственного моделирования мира, специализации и централизации функций (современная метрополия очевидным образом символизирует этот процесс) и распространения по всему миру этих искусственных построений.

Когда строят образцовые города, все остальное превращается как бы в остатки, в отбросы, в бесполезное наследие прошлого. Строя автостраду, супермаркет, супергород, вы автоматически превращаете все, что их окружает, в пустыню. Создавая автономные сети сверхскоростного, программируемого передвижения, вы превращаете обычное, пространство взаимообщения в пустынную зону. Именно так будет обстоять дело и в будущем, когда рядом с информационными артериями образуются информационные пустыни, возникнет своего рода информационный четвертый мир — убежище всех изгоев, тех, кого отвергли средства массовой информации. К нему добавится интеллектуальная пустыня, населенная мозгами, оставшимися без работы по причине предельной усложненности самих информационных сетей. Ее будут населять потомки тех миллионов безработных, что ныне изгнаны из мира труда.

Пространства, как и люди, становятся безработными. Строятся целые кварталы жилых домов и офисов, но они обречены навеки оставаться пустыми из-за экономического кризиса или спекуляции. Они — отходы, всего лишь отходы и навсегда останутся таковыми, это не следы прошлого и не руины, которые все-таки представляют собой почтенные памятники старины. Эти дома — памятники бездушию предпринимательской деятельности человека. И тогда хочется спросить, как же может ненавидеть и презирать самое себя цивилизация, которая с самого начала производит себя, причем умышленно, в виде отбросов, трудится над своим собственным бесполезным построением, создавая города и метрополии, подобные огромным холостым механизмам, бесконечно себя воспроизводящим; эти фантомы — результат доведенных до абсурдных размеров капиталовложений, равно как и все большей их нехватки.

Итак, наша культура превратилась в производство отходов. Если другие культуры, в результате простого обменного цикла, производили некий излишек и порождали культуру излишка (в виде нежеланного и проклинаемого дитяти), то наша культура производит огромное количество отбросов, превратившихся в настоящую меновую стоимость. Люди становятся отбросами своих собственных отбросов — вот характерная черта общества, равнодушного к своим собственным ценностям, общества, которое самое себя толкает к безразличию и ненависти.

Возникает вопрос, является ли человек действительно социальным существом. Этого нельзя утверждать наверняка; по крайней мере, у социальной сущности человека есть свои пределы. Все более плотные скопления миллионов людей на городских территориях, их совместное проживание там неизбежно ведут к экспоненциальному росту насилия, обусловленного тем обстоятельством, что в условиях вынужденного промискуитета люди как бы взаимно аннулируются. А это уже нечто противоположное социальному бытию или, наоборот, верх социальности, крайнее ее проявление, когда она начинает разрушаться сама собой. Появление масс на горизонте современной истории знаменует собой наступление и одновременно катастрофическое крушение социальности. Наши информационные артерии, Интернет и создание в скором будущем, как нам обещают, всемирной связи наводят на мысль о том, что мы как раз переступаем тот порог глобальности информации, ее доступности в любой момент и в любом месте, за которым возникает опасность автоматического сжатия, резкой реверсии, опасность информационного big crunch. Во всяком случае мы наверняка уже преодолели этот порог в сфере социального, если учесть бурный рост населения, расширение сетей контроля, органов безопасности, коммуникации и взаимодействия, равно как и распространение внесоциальности, приводящее к имплозии реальной сферы социального и соответствующего понятия. Эпицентром этой инверсии фазы, этого гравитационного провала и является современный мегаполис.

 

З.Бауман (Философия и постмодернистская социология)

 

Эра постмодерна, понимаемая здесь как эра переоценки модерна, сосредоточила внимание на удивительно схожих между собой внутренних разрывах в теле социологии и философии. Я предлагаю классифицировать те два характерных альтернативных типа философской и социологической практики, которые принято называть "модернистский" и"постмодернистский", по-другому — как законодательный и интерпретирующий. Сегодня в философии и социологии наблюдается, во-первых, рост интерпретирующего подхода, и, во-вторых, рост активности его главных представителей в их попытке упразднить альтернативный подход либо как устарев­ший, либо как изначально неверный.

"Философ, — настаивал Кант в своей "Критике чистого разума", — это не просто художник, оперирующий концепциями, а законодатель, задающий правила работы человеческого разума". Задача разума, от имени которого выступает философ, — "установить трибунал, который может обеспечить соблюдение его обоснованных требований и, в то же время выступать против всех необоснованных притязаний и выводов не произвольно, но в соответствии с его вечными и неизменными законами". Философия вынуждена быть законодательной властью. Служить людям, требующим, "чтобы знание, касающееся всех, было выше общепонятного", есть задача истинной философии. "Истина скорее может быть открыта немногим, чем многим", заявил Декарт. Судить и насаждать законы разума — ноша этих немногих, носителей истины, философов. Они призваны выполнять задачу, без которой никогда не будет достигнуто счастье многих.

Защита законодательного разума была адресована особому читателю. Этим читателем были правители. Философы и правители "модерна" обнаружили хаос и поставили перед собой задачу обуздать его и заменить порядком. Порядки, которые они собирались установить, были по определению искусственными, и потому должны были базироваться на конструкциях, апеллирующих к законам, требовавшим единообразного утверждения разума. Тем самым они рассматривали как незаконную любую оппозицию.

Философская и политико-государственная версии модернистского проекта нашли свои эквиваленты в двух аспектах социологической практики. Во-первых, социология взяла на себя критику здравого смысла. Во-вторых, она взялась за конструирование схем социальной жизни, относительно которых можно было бы эффективно выявлять отклонения, недозволенные формы поведения и все, что с системной точки зрения выступало как проявление социального беспорядка. Она предложила в качестве третейского судьи в борьбе между различными формами понимания человеческих проблем, в качестве поставщика знаний относительно "истинных пружин" человеческого поведения и судьбы и, значит, в качестве предводителя на пути к истинной свободе и рациональному существованию. Во втором случае она предлагала власть имущим свои услуги как планировщика условий, которые обеспечат предсказуемое, стандартизованное человеческое поведение. Распыляя и нейтрализуя последствия индивидуальной свободы, она ставила выявляемые ею законы рациональности на службу социальному порядку, базирующемуся на власти.

Обе функции "модернистской" социальной науки своей целью имели борьбу с амбивалентностью — с сознанием, скандально не признающим разума, за которым нельзя признать хваленой способности знания истины, со знанием, за которым нельзя признать права заявить, что оно схватывает объект и овладевает им, как это обещает "истинное" знание. Иначе говоря, их задачи совпадали в том, что касается осуждения, отрицания и лишения легитимности всего "чисто опытного" — спонтанных, самодельных, автономных проявлений человеческого сознания и самосознания. Так же, как Церковь должна была относиться к своей пастве как к сборищу грешников, модернистские социальные науки должны были относиться к своим объектам как к невеждам. "Социальная структура и государство постоянно порождаются из жизненных процессов конкретных индивидов, но не таких, какими они представляются самим себе или другим людям, а таких, какими они есть в действительности..." — писали Маркс и Энгельс. Их знаменитая фраза проложила путь двум третям мира, населенным на уровне самой низкой повседневности невеждами и глупцами, а на высотах объективной истины — остроглазыми социальными теоретиками. Дюркгеймовские правила социологического метода утверждают верховенство профессионала по отношению к непрофессионалу, к его интерпретации реальности. Эти правила входят в риторику власти, в политику законодательного разума. Как и Дюркгейм, Вебер отстаивает правду социолога, принижая познаватель­ную ценность непрофессионального знания.

Если законодательный разум стремится завоевать право на монолог, интерпретирующий участвует в диалоге. Интерпретирующий разум не знает, где остановиться, относится к каждому акту овладения как к приглашению продолжить обмен. Стратегия интерпретативного разума была в различных своих формах разработана Фрейдом, Хайдеггером, а потом Витгенштейном, Гадамером, Риккером и Деррида, Рорти. Если всмотреться в родословную интерпретирующего разума, самой заметной традицией здесь представляется герменевтическая. Множественность интерпретаций (существование конфликтующих знаний) перестает, таким образом, быть нежелательной, хотя и временной и, в принципе исправимой, и становится конститутивным свойством знания. Иначе говоря, интерпретирующий разум рождается вместе с примирением человека с внутренне плюралистической природой мира и ее неизбежным следствием — амбивалентностью и непредзаданностью человеческого существования.

Точно так же непримиримы и противоречия между двумя социологиями, разделенными той пропастью, которая разделяет законодательный и интерпретирующий разум. Постмодернистская, интерпретирующая социология отказывается от права выносить приговоры непрофессиональному знанию и, в частности, от "корректирования" здравого смысла. Она не склонна вставать по отношению к дискурсу во внешнюю позицию. Она ставит своей задачей прояснить условия, при которых знание (все знание, включая ее саму) формируется и социально поддерживается. При этом она постоянно осознает свою собственную работу не как работу, которая заменяет собой и отодвигает в сторону интерпретации, вплетенные в интерпретируемою реальность, но как работу, которая расширяет поле этих интерпретаций.

Сегодняшний кризис законодательного разума и подъем его интерпретирующей альтернативы сильно сказывается на отношениях между социологией и философией. Для социологов это означает ревизию отношения между социологией и философией, которое установилось в эпоху модерна и редко подвергалось сомнению.

С открытием интерпретирующим разумом коммунального фундамента знания и выбором коммуникационного обслуживания в качестве главной задачи философов, традиционный расклад радикально изменился. Принижен­ные внутренние тенденции социологической практики были реабилитированы. Больше того, исследование общих оснований знания, включая правильное знание, оказалось задачей социологии, поскольку "правильность" стала рассмат­риваться как социально определяемая. Традиционные темы философии были захвачены социологией. Освобожденная от шантажа со стороны законодательного разума, социология может сконцентрироваться на задаче, к которой она по самой своей природе лучше всего подготовлена — к информированному, система­тическому комментарию повседневной жизни, комментарию, расширяющему знание этой жизни и одновременно включающемуся в нее и в ходе этого трансформирующемуся.

 

28.

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...