Главная | Обратная связь
МегаЛекции

I. Поэтическая спутница. Варвара Монина





 

«На поле битв пустынном я оставлю

Жестокую лирокрушенья дрожь».

В. Монина

 

Мы двоюродные. Наши матери — сестры. Мне было 17, а ей 21 год, когда сдружил нас общий интерес к поэзии. Варя была барышня, слушательница ВЖК, я — несложившийся полуподросток, ученица 8-го дополнительного класса 4-й Мариинской гимназии на Кудринской площади.

У большой семьи Мониных [была] большая квартира на Знаменке в комфортабельном доме, кот[орый] благополучно стоит и теперь. Состав семьи: отец, мать, 8 детей — 4 брата, 4 сестры. Варя — старшая из сестер. Мать — бодрая хлопотунья, румяная, добродушная и простодушная. Она — незамысловата, да и некогда ей особенно задумываться. Отец — тяжелый, с надломленной волей, со склонностью к наукам, в своем кабинете далекий от житейских дел и детей. Дети — одаренные, красивые, но малодружные между собой. До революции еще как-то держалась материальная обеспеченность семьи. В той обстановке, в те годы Варюша писала:

 

«И в этом быте без событий

Плывет тоски моей цветок».

 

(Сборник «Анемоны»)

На даче в Пушкино произошла у нее встреча с Яковом Львовичем Гордоном. Он — синеглазый юноша крепкого сложения, лирический поэт и скрипач. Очень начитанный. Моложе Вари на несколько лет. Но дружба их была дружбой равных. Невеста была до конца дней своих удивительно моложава. Невысокая, тонкая, с пушистой шевелюрой, ясным взором карих глаз, милым овалом правильного личика, похожая на боярышню в терему. Ей не нужно было никаких прикрас. Это была редкостная женщина, абсолютно чуждая кокетства, равнодушная к нарядам и своей наружности.

Она могла ходить в огромных валенках, не интересуясь, как это выглядит со стороны. Правда, времена нашей юности были безодёжны, без званых вечеров, без общества — революция разрушила прежний бытовой уклад. И все же — эта ее черта была необщей. Но Варя и так была хороша. Мелодичный голос, мягкие, гибкие движения, неопределимая женственная прелесть, разлитая во всем существе. «Что в Вас такое особенное?» — спрашивал поклонник. — «Ничего, ничего», — отвечала она. И все же знала свою магическую привлекательность.



«Когда я вижу Вас, у меня к Вам поют флейты», — говорил сослуживец Подпалый. «Звезда» называл ее Василий Федоров, долговременный спутник жизни. «Звезда» в дальнейшем сократилась в «звездь». Некто в Румянцевской читальне, узнав ее имя, прислал восторженный акростих. Встречный на улице упорно делал предложенье руки и сердца. В какое-то лето сестра Мария насчитывала до 10 Варюшиных поклонников: два Петровских[230], Розанов, Абрам Эфрос[231], Локс[232], Тарас Мачтет, Георгий Оболдуев.

«Вы похожи на героиню лермонтовской „Тамани“», — говорил один из Петровских. Это, положим, было неверно. Варя была комнатной барышней, с нервами, малокровием, пугливостью, с наследственной надломленностью воли. «В глазах золотые круги плавают», — жаловалась она.

У нее был культ прихоти. «Я хочу из каждого экзамена делать игрушку. И сдавать только то, что хочется». Дерзость, беспечность, неопытность. Иронический тон в обращении. «Это безобразие, что мне ничего не нравится». Но все-таки нравился с детских лет. Какая-то была здесь преемственная связь…

«У Вареньки родинка, Варенька — уродинка». (Лопухиной[233].) И у этой Вареньки была под виском родинка. «Зачем природа запятнала такое милое личико?» — думал Иван Никанорович, заметив Варю, шедшую подругой стороне улицы.

Невеста была капризна. «Сельвинский поцеловал мне руку не так».

Синеглазый юноша Яков Гордон был убит на фронте гражданской войны в 1921 году. Помню боль — ослепительную, пронзительную, сшибающую с ног. Мы сидели на арбатском бульваре и рыдали. Были безумные надежды — он вернется. Были «Стихи об уехавшем»:

 

«И казак, подняв твою папаху

С бедной кровью, набекрень надел».

 

«Я не покончу с собой, что за мелодрама: поэтесса повесилась. Но я умру, зачахну естественно, без сопротивленья». Нет, не зачахла. Случилось другое. Медлю подойти к теме: «Сергей Бобров». Лучше — об ее творчестве. Оно было в ней органично, естественно и неизбежно, как дыханье. Оно встречало немало признаний.

Помню вечер ее выступления в Доме Герцена. «Если бы я сегодня говорил, это была бы сплошная патетика», — начал свое высказывание Левонтин[234]. Более скупо хвалил Иван Рукавишников, отмечая формальные достиженья. Звучали мнения: «Лучшая поэтесса СССР». «Не утончение, а уточнение», — отзывался привередливый критик Георгий Оболдуев. Ядовитый Иван Аксёнов находил в Мониной доказанное своеобразие. «Лучшее, что в Вас есть — импрессионизм!» — восклицал Пастернак. Такой период был, когда она писала «Crescendo жизнеконцерта». На вечерах Георгия Оболдуева она имела неизменный успех — личный и творческий. Говорил Иван Пулькин[235]: «Теплых слов в русской поэзии много, но эта теплота совсем особенная». Похвалы, радуя, не кружили голову поэтессе. Требовательна к себе она была неизменно.

Но требовательна была и жизнь. Родительское благосостоянье рухнуло, а зарабатывать Варя была малоспособна. Кое-кто находил оправданье ее бездействию в лермонтовском четверостишии:

 

«Творец из лучшего эфира

Соткал живые струны их,

Они не созданы для мира.

Как мир не создан был для них»[236].

 

Но увы! Страшноват быт «лучших душ» тяжелой запущенностью, упорной беспомощностью. Неоднократно, но мельком служила в каких-то возникающих учреждениях, в каких-то неопределенных должностях. Тогда было общее явленье — служить неопределенно. Серьезно она работала впоследствии в Антирелигиозном музее недолгий срок. Когда в дальнейшем встал вопрос об оформлении инвалидности, достаточного рабочего стажа не оказалось.

И все же — Сергей Бобров.

В юности Варя писала:

 

«Но не умру на этом торге

За поцелуй, за страсть, за брак,

За то, что все зовут восторгом,

А я не назову никак».

 

Она умерла на этом торге. После гибели синеглазого жениха — границы безумия, боли, болезни — ей устроили поездку в санаторий на озеро Сенеж. Там и произошла встреча, определившая дальнейшую судьбу Варвары Александровны. Что это было с ее стороны? Ведь она тогда «и башмаков еще не износила»… Инстинкт самосохраненья, требующий лекарства — какого угодно, но избавляющего от гибельной опустошенности. Бобров подкупил ее и талантливостью, и своей манерой «забавной сказочки», остроумными словечками, приемами опытного сластолюбца, жалобами на душевное одиночество и непонятость. (Хорошо действующее средство.) Несмотря на все отрицательные стороны этой связи, мужем Варвары Мониной за всю ее 48-летнюю жизнь Бобров был единственным.

 

«Я из рода бедных Азров,

Полюбив, мы умираем»[237].

 

Для Боброва Варенька (Вабик в лучшие минуты) была романом в ряду других, происходящих одновременно. Решето полно только в ту минуту, когда в него хлынет полное ведро воды. Да, человек, отдавший свою полноту, не так легко ее заменяет. Тем более она — остро-нервно-восприимчивая. Дальше был уход из родительского дома и возвращенье с зачатым ребенком. Был развод Боброва с первой женой и оформление брака с Варей, потом развод и с ней; были его постоянные измены, постоянное пренебреженье, отказы от всякой помощи, заходы на ночь и уходы на год, вторая дочь, нищета, благотворительность окружающих, одиночество, отчаянье.

Дочери — Марина и Любовь — росли. Одновременно рос Мар, сын от первой жены. Одновременно росла дочь Раиса, неизвестно от кого. Одновременно появилась «настоящая» жена Боброва — М. П. Богословская[238], и с Богословской остался он до конца дней.

Всего не знаю, всего не помню. Но вот Варя полубосая приходит к матери поздней осенью и плачет, что нет обуви. Мать дает ей то, что имеет — тапочки. Вот Варя стоит у бобровских дверей и просит помочь ей в оформлении ее положения при паспортизации. Он грубо прогоняет ее, чуть ли не пинком. В случаях захода он обращается к ней «Вар-вара-корова». «Как же ты ему позволяешь?» — «Так что же я могу сделать?» — беспомощно опускает голову она. Вот в платье из скатерти она идет беременная по улицам. В дневнике сохранилась запись тех лет: «Как свято материнство! Как легкомыслен С.Б.!» Вот на пороге дома сидит дочь Люба и поет: «Мы го-ло-да-ем»… Позднее Бобров платил алименты на детей, но приносил деньги с присказкой: «Это заработок Белочки (Богословской), это ее ночной труд, а ты берешь». Мать говорила: «Он платит деньги на детей, а что же ей?» А ей — никогда, ничего. К ней, голодной, он приходил хвастать дорогой пенковой трубкой. Садистом был всегда. В разгаре последних ласк произносил с мечтательным вздохом имя другой. Несчастная «Варвара-корова» готова была голову об стену разбить. Иногда Бобров снисходительно смягчался: «Я и тебя тоже люблю, но ты родишь вагон детей». Такой недостаток простить, конечно, очень трудно.

«Для кого же ты была невинна и горда?!»

Время шло. Дочь Марина кончила восьмилетку и ей не в чем было идти на выпускной бал. Единственная в классе не могла участвовать в складчине. Дочь Любовь — развинченная, мрачная, с началом туберкулеза. А болезни Вари? То огромный нарыв на затылке, аритмия сердца, легочная спайка, перекосившая фигуру. Но стихи — всегда.

«Никогда не тонула моя лирная скрипка».

Значит, неплохо помогали, если дочери выросли жизнеспособными, приобрели специальности, завели семьи. На старости лет Бобров стал больше интересоваться детьми, благо они уже не нуждались в помощи. Существует великолепное по характерности его высказыванье дочери Любе уже после смерти Вари: «Твоя мать всю жизнь терпела у меня нужду и молчала, а тебе 14 лет, и ты осмеливаешься у меня чего-то требовать».

Как относился поэт, прозаик, стиховед, литературовед Сергей Бобров к творчеству «Варюхи»? Ведь он не мог не быть квалифицированным критиком! Говорил: «Она способная». Всегда выискивал слова и выражения, над которыми можно было бы поиздеваться, это вообще была его манера в отношении ко всему: «Ангел-самозванец». — «Ха! Ха! Где такой прописан?» Предполагаемое названье ее сборника «Книга пик» вызывало хихиканье: «Как смешно — пик, пик, пик!» Предполагаемое названье «Звонок в пустую квартиру» превращалось в «Звонок впустую». Мою тетрадку стихов «Висячий сад» он толковал — «Висячий зад». Теперь, на старости лет, получив сохраненные мною стихи, находит Монину прекрасным поэтом. Раньше он порицал в ней всё. «Женщина должна мило болтать о пустяках: парикмахер плохо завил ей локон, левая туфелька жмет ножку и т. п. А ты говоришь, как мужчина, о стихах, о книгах. Но если уж это так, я найду более интересных собеседников среди писателей, товарищей».

Вспомню, кстати или некстати, еще частушки, бытовавшие тогда в СОПО (Союз поэтов) или по-бобровски «Сопатке».

 

«Сусанна Мар[239]

В жизни — бабочка, в стихах — комар».

 

«Тарас Григорьевич Мачтет

Сейчас стихи свои прочтэт».

 

«Стихи Василия Федорова оригинальны, как его фамилия».

 

«Монина —

Церемонина».

 

Один из членов «Сопатки», серьезный молодой человек, Яков Апушкин[240], фаворит Аксёнова, делал «Церемониной» предложенье руки и сердца. Помню строчку его стихов ей: «Губ твоих мех соболий…» Но для нее он был ничем.

Минуя тяжелую тему «Сергей Бобров», вспомним других спутников ее жизни. Георгий Николаевич Оболдуев, увлекавшийся и стихами, и автором долгие годы. Василий Павлович Федоров, бродячий чудак, физик, холостяк с неустроенной жизнью. Он следовал за Варей во всех ее переселениях, пытаясь помогать материально и литературно. Он переправил стихи Мониной Эдуарду Багрицкому[241], и тот положительно отзыв[ался] о них. Тарас Мачтет восхищался «исключительно тонкой психологией» поэтессы. Это был горбатый уродец, не лишенный поэтического дарованья, сплетник во всемосковском масштабе, знающий все чужие семейные дела. В годы войны он предлагал Варе выйти за него замуж и вместе спасать Москву. Она смеялась.

Приходили подруги по гимназии и из пишущей братии. Бывала милая, скромная Сусанна Укше[242], назову Клавдию Проскурину. Юристка Мария Зимелева говорила: «Страшно видеть запущенную тяжелую нужду, тем более что всякое предложенье отвергается». Перестала бывать. Помочь Варе можно было только доставкой денег и вещей. Советов она не признавала. Она не всегда была пассивной. Вдруг талантливо сделает тонкую вышивку, из моего летнего пальто сошьет Марине шубку. Вдруг примется хлопотать в собесе о пенсии соседке-старушке и добьется успеха. В квартире играла административно-хозяйственную роль. В СОПО свергла председательство Брюсова и поставила на его место Боброва. Не раз умела достать в Гослите французские романы для перевода, и они выходили в свет.

Она скончалась 9 марта 1943 года. Не от своих многочисленных болезней, а от внезапно налетевшего туберкулезного менингита. Конечно, этому предшествовало страшное истощенье. Болезнь была короткой. Приходила мать. Заглянул вернувшийся из эвакуации Сергей Бобров. Машина, везшая из морга тело поэта, не была переполнена провожатыми. Она лежала в гробу с потемневшим лицом, в ее позе чувствовалась мятежная неуспокоенность. Она как бы говорила: «Выгнали меня, отвергли меня, и я ушла. Но я вернусь, вернусь, как метель, как ураган, и взыщутся с вас все мои обиды, и страшен будет мой суд».

После кремации прах был заключен в урну, поставлен в хранилище и забыт. Имея пенсию 200 руб[лей] (цена 2-х кг картоф[еля] на рынке), я выкупила его, несколько месяцев спустя. Я видела останки ее сожженных костей и серый-серый прах. «Отчего так долго не хоронили покойницу?» — спрашивала служащая хранилища. «Все уезжали в эвакуацию», — неверно отвечала я. Несколько месяцев стоял прах у меня на печке, пока мы с Мариной не зарыли его на Донском кладбище. Был ясный солнечный день. Рабочий нашел свободное местечко на углу дорожки, ведущей из конторы, под кустом сирени. Могила ничем отмечена не была, и след ее пропал. Дочь Любовь отказалась хоронить мать, занятая своими настроениями и — чем еще? Никто больше не пришел на кладбище, и в землю Варвара Александровна Монина ушла безымянной. Остались стихи и сны. Но если бы всё же в вечном сне привиделся синеглазый жених, какие слова, лучше тех, юношеских, могла бы она ему сказать?

 

«Не плачь, не ревнуй, о, мой милый,

Только с месяцем я говорила,

Только с ветром играла в шалость,

Только с горьким горем шаталась».

 

В заключенье хочется привести одно из ее стихотворений. Несмотря на его несовершенство, оно очень передает ее голос, ее движенье.

 

Малинный перл

 

В годы те, когда день за днем хорошел,

Камень был у меня — малиновый перл.

Ничего о нем не спросила я,

Редко-редко его носила я.

Розоватое спелое зернышко

Я считала какой-то буренушкой.

И не ветер со скал его скалывал,

Я теряла его, не искала его.

Поздно, поздно узнала, безумица,

Что малиновый камень был умница,

Что никак не могло быть коровушкой

Розоватое скромное зернышко,

Что слегка и чуть-чуть переливчатый

Богом был мой камень обидчивый.

И не холила, не берегла его, —

Накопила с котомку я зла его.

Горе, горе, что я, как всякая,

Ротозейкой была хозяйкою.

А в колечке глазочек простенький

Богом был, стал чертом бесхвостеньким.

В рабство проданный чей-то подданный —

С глаз долой от меня греховодной.

Толи в доме и юность кончилась,

В ночь ушла я из дома отчего.

Омрачился мир, — кто ломал, кто мостил,

А может быть, просто по мне грустил.

А как стала жизнь сжигать на костре,

Так сложился стих — «Малиновый перл».

 

13 сентября 1942 года. В. М[онина]

 

О поэзии Мониной[243]

 

Варвара Александровна Монина скончалась 9 марта 1943 года. Ей было 48 лет. Она окончила гимназию Констан, поступила на словесное отделение историко-филологического факультета Высших женских курсов. Высшее образование ее осталось незаконченным. Имела двух дочерей от поэта Сергея Боброва. Несколько раз поступала на службу, последние места работы — архив Ленинской библиотеки и Антирелигиозный музей.

В. А. всегда отличалась хрупким здоровьем, но умерла не от своих многочисленных и разнообразных болезней, а от внезапно налетевшего туберкулезного менингита. Умерла — уснула. Сонную, ее увезли в больницу, откуда она не вернулась.

В. А. писала стихи с детства. Оставшееся от нее литературное наследство — 4 сборника стихов — далеко не исчерпывает всего, написанного ею. Она перевела ряд книг с французского: помню — роман «Нана»[244], «Самозванец Тома» Жана Кокто, книгу его же рассказов «Атака автобусов», немецкие сказки для Госиздата. Для себя переводила Бодлера.

В. А. с детских лет особенным чувством, как живого человека, который может сейчас войти в комнату, любила Лермонтова. Эта любовь прошла сквозь всю ее жизнь. Она прекрасно знала его биографию, собирала материалы, готовилась написать исследовательскую работу о нем.

В. А. была колким, остроумным, требовательным критиком. Рецензии ее были художественны. С каким юмором умела она высмеять фальшь, ходульность, недоработку стиха.

Ею был написан ряд рассказов и для детей, и для взрослых. Помню что-то на африканские темы, помню страницы из эмигрантского рассказа. Из всех ее произведений — кроме переводов — напечатано было одно стихотворение в сборнике «Литературного особняка»[245]и ряд статей на антирелигиозные темы в журналах.

Уцелевшие 4 сборника — даже не половина, а меньшая часть стихов, написанных ею. Сама В. А., несмотря на постоянную болезненность, не заботилась о своем наследстве, а дочери не уделили внимания трудам своей матери.

Помню первую книгу стихов В. А. (рукописную, конечно) «Анемоны». Ей было тогда лет 20. Стихи еще бледны, тема — умирание. Помню любимую ею тогда открытку Котарбинского[246]«Анемоны», откуда и заимствовано название. На цветущем анемонами лугу, лицом в землю лежит молодая женщина. Поза отчаяния, но сколько лирической прелести в линиях гибкой фигуры, в безнадежном порыве вырваться из гнетущих уз.

Сборники стихов ее менялись, перестраивались, названия их перекочевывали. Помню «Музыку земли», «Тополиную бухту», последний сборник «Вахту», сб[орник] «Оттрепетали барабаны».

Но и уцелевшие сборники дают совсем неплохой материал для суждения о творчестве В. Мониной. Один из ранних, самый последний, два средних — они достаточно показательны для наблюдения за ее художественным развитием, ее творческим самосознанием. В. А. выросла на отталкивании от символизма. Многозначительность, отвлеченность, выспренняя философичность символистов не попадали, по ее мнению, в цель поэзии. Живой поэтической конкретности слова — вот чего искала она. По этому пути шел акмеизм, но В. А. петербургский стиль казался прилизанным, нарочитым.

«Многозвонность Бальмонта меня оглушила, ошеломила, — говорила она. — Акмеизм надменен». В период общего увлечения школами и школками, игры в самоопределения, доходящий до плачевных «ничевоков»[247], она иронизировала над всеми перегородками, считая их ненужными. Лермонтов, Блок, Пастернак, а впоследствии отчасти Бобров — вот имена любимых поэтов на разных этапах ее жизни. Были временные увлечения — Ахматова, Лозинский. О его книге «Одиночество»[248]В. А. делала доклад в кружке Сакулина[249], увлекая за собою слушателей. Было тяготенье к французским лирикам.

Название 2-го сборника «В центре фуг» — перефразированное «Центрифуга»[250]. Так, вероятно, называлось временное объединение таких разнородных поэтов, как Аксёнов, Пастернак, Бобров. Ни один поэт в своем развитии не может не подвергаться чужим влияниям, и В. А. не избежала их. Пронзительная заостренность Андрея Белого, манера письма швырянием цветных пятен Пастернака, отдаленно — прием Маяковского — раздвигать плечом окружающую среду — находили отзвук в ее творчестве. Приходится говорить и о значении для нее Сергея Боброва, раз она сама неоднократно упоминала об этом. Стихотворение «Мастер» — одно из лучших во 2-м сборнике. Но что же мы видим? От первоначального ямбического четверостишия и симметричной рифмы В. А. перешла к астрофичной бобровской судороге, к игре в нарушение правил. Дал ли Бобров большее, чем манерность? В последнем сборнике эти черты отпали, как ненужное.

В 1-м сборнике «Музыка земли» — юный девический опыт грусти:

 

«Ворожи, ворожи мне, земля,

О небывшем моем торжестве».

«Но странно мне, что долг единый мой,

Наверно, никогда я не свершу,

И станет вдруг театром и тюрьмой

Та мысль, которой я еще дышу».

 

Так говорится о долге — любви. «Грусть — моя стихия», — говорила В. А. Не стоит оспаривать тех, кто считает грусть чувством упадочным. Грусть В. А. была гибкой, текучей, полной любования земной прелестью, лирическим выходом из грубой реальности. Подкупает интонация чистой горечи ее «Песни».

«Не плачь, не ревнуй, о, мой милый!»

Во 2-м сборнике отмечу 3 стихотворения: «Ленин», «Мастер», «Как в арфе Африки». Хороши также «Заклинанье», «Пеллерэн», «Финал автобиографии».

3-й сборник «Сверчок и месяц» — лучший по количеству хороших стихов, по художественной найденности. Здесь можно отметить 10–12 вещей, достигающих того неуловимого и несомненного, что называется поэзией. Хотя в целом стихи этого сборника неравноценны, и действенны в них порой лишь отдельные строчки.

Если говорить об обратной стороне медали, то окажется — стихи комнатной барышни, чье искусство — искусственность, да и то условная. Порой читаешь, досадуя.

«Сквозь темный марш ольховых концертантов» — пробьется ль, наконец, живая правда наблюдения? Выпрямится ли путаная словесность? Кажется, что у автора нет представления о большом и сильном.

«Море — огромное окно». Довольно скромно для моря — быть в размер окна. Или еще:

«Море? Оно тихое, омывает ладонь.

Бухта — в горсть».

Дождь идет. Его красоты, хотя и упоминается «неистовство жизни», — серьги, колечки, бусинки.

О поле говорится:

«Балалаечка вечерних трав».

В те времена принято было уделять преувеличенное внимание себе. В. А. не избегла этого.

«Проходишь, как луч озабоченная».

«Уходишь и плачешь, босая жар-птица».

Помимо самолюбования, тут увлечение капризом, своеволием. Кокетливо звучит:

«Гори — не гори. Не гори!»

Вдумываясь в ее творческий процесс, видишь, что стих вызван, пожалуй, в основном изысканием детали, а не внутренним напором чувства. Главное — отдельные впечатления.

 

«С мостиком озерным бережно и нежно

Целуются безвестные копыта».

 

К этим заключительным строчкам поэтически-крепко прилажено все предыдущее описание с его «коллекцией раритетов» вроде:

«Нестерпимые серебристости заречных купающихся в утре голосов».

Деталь для художника может быть всем. Но деталь, определяющая суть или ведущая к сути. Здесь же деталь подчас повисает в воздухе, не создавая целого.

В последнем сборнике военного времени, за год до смерти В. А. отрешилась от словесной манерности. Темы ее шире — гражданское рвение, действительность дня — находят в ней сострадательный отклик. Человечески «Вахта» — шаг вперед, но художественно она некрепка. Уклон в грубоватую уличную разговорность не вызрел в хлесткую меткость народной речи.

Что ж получается? Порицаю поэтессу, память о которой хочу удержать для других? Нет. Упомянутые недостатки — только препятствия к тому лучшему, основному, что заставляет хранить ее имя. Препятствия эти можно одолеть. Пускай из уцелевших стихов можно сделать тоненькую книжку — вещей в 25–30, в ней для чуткого слуха зазвучит музыка редкой прелести.

 

«Никогда не тонула

Моя лирная скрипка», —

 

говорит В. А. о себе. Как назову этот голос, этот инструмент, который всегда слышала в ее стихах? Если не «лирная скрипка», то какое-то соединение арфы и флейты. Русская поэзия, да и всякая, всегда изобиловала «теплыми» стихами. Стихи Мониной тоже «теплые», но тепло это на другое не похоже. Любовь к жизни, людям, травам, облакам, но такая необщая. Есть в ней нежная озабоченность обуютить вещь, одарить ее «жемчужной дужкой». Уменье подобрать к явлениям полуволшебный «шкатульный ключик повестей», стремление сделать подарок, угадав чье-то сокровенное желание. Ее художническая особенность — меткая небрежность, когда слово изронено, как полусонное угадывание, вскользь, но в цель.

О бурном ненастье своего времени она сказала:

 

«Кто-то ломал или кто-то метил.

А, может быть, просто по мне грустил».

 

Муза ее характеризуется ее строками о весне:

 

«Почти далекая, легкая.

Как цветенье дымки,

Почти ничего не трогая»…

 

Свойственна ей нелюбовь к яркому, громкому. Она говорит: «Эта бледность ярче красок». Томик ее стихов должен быть «тихий и стихийный».

Есть еще высокоценная черта творческого облика В. А. — целомудренность страдания. Говоря о боли, о гибели, она не жалуется, не кричит, не рыдает, а только издали упоминает. Так в обращении к дочери:

 

«Это мне —

Камень на пламени.

Так не будет тебе,

Пока ты со мною».

 

Со свойственным ей лаконизмом, «весь воздух собрав», передает она в двустишии ужас постигшей ее трагедии:

 

«На поле битв пустынном я оставлю

Жестокую лирокрушенья дрожь».

 

Иногда ее стихи убеждают в том, что общепринятый порядок слов, грамматика должны отпасть, как нечто отжившее, перед какой-то мимовольной бессвязностью. Жаль только, что — иногда.

Светило поэтессы, всегда сопутствующее ее лирическому пейзажу, — всегда месяц.

«О, месяц, месяц, месяц — ясный князь!»

 

Особое отношение, как к органу восприятия — к руке.

 

«На зоркой, зоркой на руке горит

Весь меловой твой лик».

 

В. А. не выросла до полного овладения своим даром. Причины не только в слабости ее жизненной воли, тяжелой личной судьбе, но и в трудности исторического момента. Ее поэтический опыт не должен пройти бесследно. Так петь могла бы бело-розовая повилика, виясь на изгороди и останавливая прохожих над зацветшей могилой.

В. А. Мониной

 

Ты в юности моей шла впереди.

Я дивовалась легкостью походки, —

Так смотрят с тайной завистью в груди

На вольное отплытье в море лодки.

 

Твой голос, ясный взор и стан —

Все было не от грубой плоти,

А несмеянные уста

И молча говорили о полете.

 

В годину бедствий, пору мятежа

Ты чем-то все была неуловима.

Прохладной веяла в полдневный жар,

Ударами грозы неопалима.

 

Все срывы, весь провал забуду я,

Не буду помнить меткую небрежность, —

Соперница и сверстница моя! —

Она была нежней, чем нежность.

 

Мне кажется, лелея образ твой,

Держу в руках прозрачное созданье,

Которого нарушили покой,

Дав женское именованье.

 

По струнам арфы медленной рукой

Порой рассеянно блуждая,

Ты находила вдруг звучаний строй —

Властительных — изнемогая.

 

О. А. Мочалова

 

 





Рекомендуемые страницы:

Воспользуйтесь поиском по сайту:
©2015- 2018 megalektsii.ru Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав.