Первоначальный Союз поэтов
Первоначальный послереволюционный Союз поэтов обосновался в кафе «Домино» (Тверская, 18). Его возглавлял Валерий Яковлевич Брюсов, впрочем, близко в его дела не входивший. Кафе держал папа Ройзман, человек пожилой, понурый, как бы согнутый под вечным проливным дождем, что не мешало ему вести предприятие делово! Сын его Матвей Ройзман — бойкий, видный молодчик, принадлежал к лику поэтов, хотя никогда не выступал на эстраде с чтением стихов. В сборнике Союза поэтов (их вышло всего 2)[448]помню его стихотворенье, где он вздыхает о древнееврейском культе [449]. Мотя появлялся с подругой, эффектной полькой. Секретарем Союза был скромный, невзрачный Дешкин. В его стихотворении, попавшем в сборник Союза, помню строчки о том, что желанная, единственная «не встретится, не встретится»[450]. О группе имажинистов не распространяюсь, они сами достаточно бурно и буйно заявляли [о себе]. Имена их: Вадим Шершеневич, Анатолий Мариенгоф, Александр Кусиков, Рюрик Ивнев [451]. У них был свой журнал, что-то вроде «Гостиница для путешествующих»[452]. Дальше они основали свое кафе «Стойло Пегаса»[453]. Показывался Есенин. Его причисляли к себе охотно имажинисты и неоклассики. Группа неоклассиков состояла из скромных людей, которые не рвались вперед. Сюда принадлежал танцор Большого театра Николай Николаевич Минаев, Наталья Кугушева, Мальвина Марьянова, Марианна Ямпольская[454]. Минаев в дальнейшем проявил себя как сатирик. Сатиры его претендовали на остроту ума, но соли-то ему и не хватало. Его вызывали и предлагали переменить темы. Помню, что он распространялся о слишком энергичных безработных, с которыми не стоит встречаться в переулках в темноте.
Наталья Кугушева — маленькая горбунья с милым личиком из рода татарских князей. Она не претендовала на особую значимость своих произведений. Помню ее строчку:
«Милой лирики знакомые прохлады».
Она [не] вошла в литературу, 2 раза была замужем, прогуливалась по Арбату с породистой собакой и умерла, ослепнув, в инвалидном доме. Марианна Ямпольская тоже не вошла в печать, но сильнее сказалась в окружающей среде. Она была терпеливой, самоотверженной женщиной, писала на машинке и помогала родным. В какой-то период жизни безумно влюбилась в поэта Адуева[455]; и в цикле посвященных ему стихов есть 2 превосходных: «Простое бабье слово ненаглядный…», и второе — белыми стихами, сюжетное, где говорится, как маленькая актриса московского театра покончила с собой от безысходной любви к Адуеву. Адуев в дальнейшем был автором пьесы, ловкой и остроумной, напечатанной в журнале, но не пошедшей на сцене. Он был приятелем Арго [456]. Марианна была сослана и многие годы провела в лагере, где работала на пилке дров. Оттуда доходили ее стихи, всегда трогательные; помню о маленьком китайчонке, за которым — умирающим — она ухаживала. Но главное — о встрече с Турандиной, волшебницей, тоже пилившей дрова, которая стала для Марианны сердцевиной сердца. Турандина умерла. Марианна Ямпольская вернулась в Москву сломленная, безвольная. Она умерла на 7-м этаже, с которого не спускалась. К счастью, она находилась под опекой некой Шуры, в дальнейшем получившей ее комнату. Гибели Турандиной она не смогла пережить. У Ямпольской был круг поклонников ее творчества. Беллетрист Русов, автор романа «Озеро»[457], считал, что она крупнейшая поэтесса наших лет. Неоклассик Мальвина Марьянова мало сказывалась в окружающей среде. Я встретила ее позднее, больную, наметила день свиданья, но оно не состоялось. Группа конструктивистов [458]также побушевала на эстраде «Домино». То были — Зелинский, Сельвинский, Чичерин [459]. Их манифест был — «Смена вех — мена всех». Слова произносились решительные, но уж очень разноперым было это объединение.
«Да, Лебедь рвется в облака, Рак пятится назад, А Щука тянет в воду».
В той или иной мере все трое печатались. Несколько человек говорило об отвращении и ненависти к Корнелию Зелинскому. Я его не видела. Но предисловие к сборнику убитого Павла Васильева[460]он написал совсем неплохо. Василий Павлович Федоров был ведущим лицом в Союзе. Физик по специальности. Закоренелый холостяк, жил всегда неустроенно, был взвинчен, сыпал парадоксами, резко критиковал. Его побаивались и к нему прислушивались. В те годы он был уже немолод, с недостатком шевелюры и большими безумными глазами. Легко нравился женщинам и легко их в себе разочаровывал. Был сослан туда, где «вьюга работает по-стахановски», как писал в поэме. И — не вернулся. Писал стихи, о которых насмешники говорили, что они так же оригинальны, как его фамилия. Помню название его романа «Земля дыбом»[461]. Он проскользнул бесследно. Помню строчки милого грустного стихотворенья:
«Помоги не быть, Помоги не жить».
Рифмы — день, тень, плетень. Особенно любил Ибсена. Хорошо играл в шахматы. Много говорил о еде. Делал великолепные доклады в Союзе. Сатирическая безыдейность. Тарас Григорьевич Мачтет — уродливый горбунок, постоянно попадался мне навстречу в потоке публики. Автор приятной книжки стихов, где тема родственников — «дядя Сережа, тетя Паша» — сочеталась с русскими травами, с уютным бытом в маленьких провинциальных домиках [462]. Он грубо говорил мне: «У Мониной исключительно тонкая психология, это и делает ее поэтом, а у Вас что? И почему только Вы нравитесь человеку с революционным прошлым?» Его легко было простить, жалея и смеясь. Он великолепно знал Москву и москвичей со всеми их семейными делами, состоял высококвалифицированным сплетником. Нередко злорадствовал, любил подчеркнуть превосходство других перед собеседником, но, в сущности, оставался безобидным, несчастным, запущенным, не лишенным интересных знаний. Во время войны он предлагал Мониной соединиться и вместе спасать Москву. Нашлась какая-то странная особа, которая писала ему восторженные письма: «О, Тарас!» У кого-то он имел успех. В дальнейшем след его пропал.
Федор Жиц. На фоне тогдашних критиков, любителей утопить в луже, этот коренастый человек казался более крупным, широкообъемлющим. Бобров так и говорил: «Бейте каждого автора как попало, если он силен, то выплывет». А Федор Жиц хвалил всех, в каждом умел найти достоинства. Вышла тогда его книжка, нечто вроде дневника, кусочки биографии, обрывки мыслей, наблюдений [463]. Запомнилось мне, как что-то нужное, меткое, одно наблюдение: «Всё, хорошо сделанное для себя, пригодится и другим». Я встретила его у Бальмонта, майским солнечным днем. Он принес поэту кусочек сливочного масла, щедрый дар в те голодные годы. У выхода из квартиры он побежал за мной, я от него. Потом во Дворце искусств он сказал мне: «Я Вас люблю». Потом говорил общим знакомым: «Какая она неинтересная». О стихах: «Суровый морозный воздух». След его пропал. Николай Соколов [464], молодой человек с карими глазами, постоянный член президиума. Творчества его что-то не замечала. Отзывались о нем, как о хорошем популяризаторе научных книг по физике. Николай Николаевич Захаров-Мэнский, по пренебрежительной кличке «Захарка Мэнский», хорошенький молодой человек, любитель своих собратьев, всегда взвинченный, возбужденный. Что он писал — не знаю. Говорили — хороший администратор. Николай Берендгоф[465]. Странный молодой человек с музыкальными способностями. Он находил, что с любимой девушкой не нужно встречаться. Это портит отношения. Теодор Левит — молодой человек с блестящей памятью, феноменальной эрудицией. Был сослан за антисоветские анекдоты. Остался неунывающим шутником. Впоследствии работал в издательствах. Попалась мне какая-то его статья, на уровне профессорской эрудиции. Дальнейшее неизвестно. Петр Карамышев[466]. Приятель Василия Федорова. Высокий плечистый брюнет. Василий Павлович рассказывал, что он любит посадить женщину на шкаф, а сам ходит вокруг и мурлычет, как кот. Я ему нравлюсь, он считает, что с такой истеричкой интересно иметь дело. Раз я шла с Карамышевым по Знаменке, он сообщил, что за всю жизнь написал только одно стихотворенье:
«Я здоров. Как молодой коров».
Он убеждал меня, что «Евгений Онегин» — действительно недурная вещь. Что-то случилось с ним страшное. На одном из собраний он плакал, потом исчез без следа. Какое он имел отношение к литературе, не знаю. Яков Апушкин. Молодой человек с желтым лицом. Был избранником Ивана Аксёнова, что считалось честью. «Надо же кого-нибудь из молодых и похвалить». Аксёнов выбрал Апушкина. Почему — не знаю. Апушкин уезжал летом на Кавказ, был поражен величием природы. Вернувшись говорил: «Оттуда, с вершин и круч, весь Союз поэтов кажется ничтожно-мелким. Выдерживает сравнение только Сергей Есенин! Апушкин заинтересовался Варей Мониной и даже рискнул сделать предложение. „Да нет же, нет“, — мелодично ответила она. В его стихотворенье, посвященном ей, помню строчку»:
«Губ твоих мех соболий».
Сусанна Мар. Красивая армянка, член группы «ничевоков», гордившихся пустотой. Помню ее строчку:
«Он зорь зазорых звон в крови».
Впоследствии известная переводчица, жена Аксёнова. Его строчка к ней:
«О, ночи пурпура, Сусанна, О, дочь моя».
Яков Бин. Неопределенный юноша без особых примет. Нина Хабиас [467]. В интерпретации насмешников — Похабесс. Дама в большой шляпе с наивно-откровенной чувственностью. Стихи ее — смешно-мелодраматичны:
«Я плачу черными слезами».
Таких нельзя обижать, они слишком беспомощны. Иван Грузинов. Одна из наиболее серьезных фигур в Союзе. Стихи скучно-классического направления. Издавал сборнички. Имел военное прошлое. Был сравнительно образован, думал, искал, но писал суховато, вяло. Помню строчку:
«Будь моей рабой и госпожой».
Были у него свои поклонники. Среди них такой, который говорил «монументальные произведенья». В дальнейшем Грузинов работал редактором учрежденческой стенгазеты. Постепенно он терял зрение. Тон его беседы был спокойный, рассудительный. Он не упражнялся в издевательствах. Сергей Буданцев — автор книги стихов — «Охота за миром»[468]. Считался чем-то более значительным среди других. Как-то выступал на эстраде с пылкой похвалой книги стихов Натальи Бенар [469], которая далеко не была ему безразлична. Был мужем поэтессы Веры Ильиной [470], строгой, скромной женщины, кончавшей тогда университет. Вера Ильина иногда печаталась в журналах. Помню строчку ее стихотворенья, посвященного матери:
«Я за тебя. Я твой крест длиннорукий, Сгорбленный горем невзгод и утрат».
Были у нее свои поклонники. Она жила на Молчановке, где раз я ее навестила. Наталья Бенар. Миловидная, небольшая девушка, тихая, скромная на вид, с великолепным знанием французского языка. Она ни к какой группе не принадлежала и никаких выходок за ней не числилось. Помню ее строку:
«Юность коптит у печки…»
Выходила книга ее стихов, довольно объемная, где она говорила о своей темной звезде. Брюсов рецензировал книгу Бенар и определил ее как «серьезные поиски дебютантки». Отчего так случилось, что эта «застенчивая» Наташа стала добычей каждого, спилась, заболела, превратилась в героиню трактирных скандалов, в конце концов была выслана и погибла в состоянии полного разложения? В кафе ходил некий восточный человек и откровенничал, что не выносит больше такую «женщину с надрывом». Наталья Бенар многим испортила жизнь. Появлялся молодой человек Полонский [471], однофамилец известного поэта. Он казался думающим, ищущим, более воспитанным, но подлаживался, под общий тон. Как-то он высказался после моего выступления: «Поговорим лучше об Ольге Алексеевне, как о женщине». Похаживал большой, добродушный Арго. Вторым этапом Союза поэтов был дом Герцена, где звучали новые имена. Имели успех: Марк Тарловский[472], Надежда Вольпин. Иногда выступала симпатичная Сусанна Укше, юристка по профессии. Заслуживало одобрения ее стихотворение о попугае, хвалил Петр Коган. Она говорила: «Я ничего не добиваюсь, пишу, потому что пишется». Показывалась прехорошенькая Варенька Бутягина. Кто-то усиленно хвалил такой ее образ:
«Я оторву от лодки берег. От сердца — память о тебе».
Встречался мне Евгений Сокол, полуслепой, но с таким даром ядовитых слов, что они прилипали накрепко. Его за это боялись. Какой-то срок своей жизни он был мужем поэтессы Лады Руставели [473]. Лада была безумно влюблена в декабриста Пестеля и готовила о нем поэму. В 1920-х гг. Монина собрала под заявлением много подписей и свергла с председательского поста Союза Валерия Брюсова. На престол воссели Бобров и Аксёнов. Мотив был тот, что Брюсов не уделял Союзу внимания. Из тех, кто еще топтал в те времена московские тротуары, назову Цинговатова, Акима Ипатьевича Кондратьева, Ромма [474]. Алексей Яковлевич Цинговатов был осанистый мужчина, рыжий, с толстыми, красными губами. О нем говорили: «Он страшен, он похож на вампира». «Вампир» дал мне французский роман, для пробы в редакции, как переводчицы. Я перевела указанные 20 страниц. Он ответил: «Переводить Вы, конечно, можете, но смотрите на этот эпизод, как на случай». Он приглашал меня в театр, на пьесу «Каин». Центральным местом в спектакле был страшный женский выкрик: «В мире — смерть!» Цинговатов написал брошюру о мытье полов. Александр Ромм читал небольшое изящное стихотворенье. Тема была: «Те, кто придут ко мне сегодня, не застанут меня дома. Меня нет дома для самого себя». Аким Ипатьевич, не знаю, что писал, но хвастал своей библиотекой и с презреньем смотрел на мои рваные туфли. Кажется, все, что могла сказать.
Стихотворения
«Рассветный час» (1917–1924)
«Спокойной девушке в себе не верю…»
Спокойной девушке в себе не верю. Не мне со страхом закрывать, когда Стучатся, двери Завистнице, ветрам и зверю. Осенний вечер кровь прольет и стынет. Широко небо пустоту полей раздвинет. Трещат кое-где костры. Усталый Человек лениво сук подкинет. Я выйду, пью полей холодное дыханье И слушаю, дрожа, родное тоскованье В тягучем волчьем завыванье. Вот только нет на теле волчьей шубы… Голодный взгляд и странно сухи губы… И жуток смех, открывший зубы…
Сон
Сон крепок, словно сытый волк, С дождей взял серебро и шелк. Днем в белых тучах тихо бродит сон. Кто любит сон, тот странно днем смущен. Сон — жизни снег — земле, Сон — белое перо в орле. Сон плавность девушке дает И воину подносит мед. Есть тихие, родные сну слова, От них закружится, слабея, голова…
Нежный, видела во сне, Преданно тебя любила. Сплю я крепко на спине. Рано. Солнце не всходило. Поезд. Люди. Суета. Мы как будто едем к морю. Бледно-розовы уста, Сильны руки, звонки шпоры. Милый, синий, милый взгляд. Я проснуться не хотела! Встала рано, вышла в сад — Словно облачное тело…
Догнал меня на дорожке. Как целовались… Осень, весна и начало зимы. Блаженные колокола качались, И жили только деревья да мы.
И, затаив за бледностью силы, На нас опустила взоры смерть. И так неуклонно ты умер, милый, Словно продолженье нежности — смерть.
Помню себя легкой, как пена, Взнесенной на последнее острие. Неизъяснимой была перемена, Странной — и я вступала в нее…
Кого искала, догоняла, Какою песнею томилась, Когда с румянцем ярко-алым Вдруг на лугу я очутилась?
День, одаренный крупным зноем, Здесь делал явными все силы. Луг изумрудным был покоем, Где незапамятно любила.
Остановилась, прояснилась И в свет я солнечный врастаю, И в сердце, что смятенно билось, Ширь золотую ощущаю.
И где течет, блистая, речка, Пьяна от солнечного смеха, Я кругло-звонкое словечко Бросаю на лесное эхо!
Час просыпанья, как лазурный грот, Сияет музыкой безмолвной. Пока сильнеет пламенный восход, Час плещет ласковые волны.
Прозрачно сплю, и ум мой ослеплен. Вся в облачном движенье келья. Как бережливо преломляет сон День розовым достоинством веселья!
«О, полумесяц, сердце не царапай…»
О, полумесяц, сердце не царапай. Ты, вечер, синею смолою капай.
Будь ласков к белым, хмурым, молодым. Купаю плечи, вспоминая Крым. Что в том, что я давно уж не любима? У горечи есть крылья Серафима.
Я днем играю в шарики забот. Ночь, в ушки поцелуй меня и в рот.
«В безветренную ночь хлынь на спину, коса…»
В безветренную ночь хлынь на спину, коса. Тьма летняя кругла, как плод. Совсем бледна заката полоса. Мне близки те, кто едет и идет.
Босая, ноги погружаю в пыль. Я словно странствую к святым местам. И этой ночью много кротких сил. Я южным вручена ветрам!
Не я, а ночи бархатный прибой Слагает верности слова. Я только обращаю голос мой В ту сторону, где спит Москва…
«Чтоб книга обо мне любимою была…»
Чтоб книга обо мне любимою была, Я стану жить неслышным танцем гнева. Чтоб на могиле, мрамором бела, Стояла плачущая дева!
Мне сладко думать, что я буду — прах. Здесь сухо и пестро, и здесь я не любима. Но в ландышах, в дожде, в колоколах Мое воскреснет кругленькое имя!
ПРОСЕЛОЧНАЯ ДОРОГА
Единственная святыня Русского захолустья, Единственный выход Деревенской грусти — Проселочная дорога, Уклонами, вдоль изб, Бегущая неудержимо С гор вниз. Обойдется и шатким мосточком, Не погнушается лужей, Колким леском проберется, Только сдвинется уже… В унылую погоду Долгий дождь отнимает простор, Хоть плачь или штопай чулки Под скучный в избе разговор! Но знаешь — версты и версты — Несет вековую тревогу В неведомое скитанье Проселочная дорога! Твое содроганье, Твоя не новая грусть — Песчинка, подхваченная В ее стремительный путь!
ВЯЧЕСЛАВУ ИВАНОВУ
Ночь совершенней дня, И в Вас, как в звездной ночи, Стоит надмирная прохлада.
Безогненностью дальнего огня, Крылатым холодком мне в очи — Вы над ковром ликующего сада.
Так, всякий, кто знал Вас, Бывал на Альпах. Вас всякий знал, кто раз У счастья просил пощады. Через меня послана Белая роза — Роза бездонного мира — Поцелуем глубин благовонных, Веяньем звездного неба Навстречу сиянию в Боге И вечной живости веры — Даром любви.
Как странно я запомню это лето, Где, царственным вниманием согрета, Я в ласточку менялась из совы! О, древнее лукавство жизни, Приоткрывающее путь к отчизне — Зеленый цвет травы! И как меня загадочно делили, Потягивая кончики усилий, Любовь, трава и лень! О, сад мой под Москвой, всех трогательней мест! Глядеть, дышать — никак не надоест! Торжественно-бездумен день!
БАЛЬМОНТУ
Колкой шерсткою рукоплесканья пробежали В говорливой, многолюдной зале. Люстры слабо-пьяный свет — Душу обнимающий браслет. Голос вспоминал Эпоху Возрожденья, Страстно-рыжую и полную кипенья, И стояло предо мной весь час Ваше имя зорким, как алмаз. Может быть завидным перед смертью Воздух золотистый на концерте, И, подобна греющим ручьям, Нежность к Вашей жизни и стихам.
ФИЛИ
В сугробах старого дома Тетушки пили кофе В медлительные часы Медлительной крови.
Неизменная Анна, Всегда опрятно одета, Входила подать сливки, Простучав каблуком по паркету.
Ленились в саду розы. Воздух жужжал от зноя. В низкие окна ломилось Небо голубое.
Но опускали шторы, Ведя разговор по хозяйству, Затворяли дверь на террасу Из нелюбви к пространству.
В комнатах чинно. Дышит Прохладный букет резедовый, Начат роман английский, Герои с пробором ровным.
Или пасьянс разложен, Тоскующий беспредметно О человеческой жизни Нашей, грустной и смертной.
ПРАДЕД
Никто никогда не расскажет: Каким был мой прадед? Шутником ли? Прижимистым? Рослым? Был ли суровым в правде? Избяным запахом дышит Галич костромской, Откуда с рыбным лотком Он шел на встречу с судьбой — С Москвой. Шагал отважно, Сероглаз, молчалив, упрям, Мертвым серебром рыбы Торгуя по господам. Что думал он на ветру, С ношей идя перелеском? Мечтался ли дом ему, Окна с ситцевой занавеской? Или без мысли вдыхал, Шагая, смутную радость, Что держит правнучку, меня, На земле вескостью клада.
Сеанс «Джоконды»
Леонардо да Винчи
«Тебе восторг далекий хор Поет сквозь заросли преданья, И крепкий воздух снежных гор — Твое посмертное молчанье».
Зеленоватые струйки на побегушках У жажды неги сквозной — Фонтаны. Музыка искр и брызг. Леонардо, внедренный в окно. Вот вошла. Полуоткрытые двери. Улица, как кометный хвост. Моря волненье. На середину выдвинутый холст. Лунный обморок. Корней недомолвки. Человеку великий соблазн — Матовое лицо Моны Лизы С двойственным выражением глаз. Борясь с хищными свистами, Палимый едким огнем, Линии чистые Намечает он. В ее улыбке — Дрема и топи. Полуотказ жить на Земле. Дерзновенье Луной над любовью Полнеет.
«Второй „Домострой“» (1923)
I Наказание от отца к сыну
«А плетью бережно биты: и разумно, И больно, и страшно, и здорово». Сильвестр
Не разоряй зорь. Не спугивай снов. Не возмущай камнем Глубокую тишь. Веруй в скрытые клады. Помни страх. Из крепких корней Носи корону в кудрях.
Почерпни из берложьего дома Тепла запас. Не бери черта в рот. От моленья Лукавых не отводи глаз. Достойно и прямо Живи меж дерев. Взволнуй, воспитай Праведных гнев.
По глазам и душам Странствуй странным, Легче пуха Касаясь раны. Нет отечества кроме грома В седых туманах Отца. Нет дома кроме дома, Ясного кротким сердцам.
Не зная, Что жалость, что ярость В тебе и судьбе, Что веток дрожанье, Рябь на воде, Движенье, дыханье, Вздох, Солнечный свет — Тво и чертог. Поклон ручьям И мгновенной Влюбленности алых зарниц. Руки води осторожно, Как для ласки птиц.
Спицы сломались В колеснице пророка Ильи, Яблоню, грушу От потопа не спасли. Птицы зарылись в гнезда, В грохоте мир пропал, Звезды с неба сорвались, Грозный вал набежал. И все — ради молоденьких просторов Меж невестиных берез, Ради садовых дорожек В отважной россыпи слез. Нависли колосья влаги, Жаворонки ясны. Каждый зверек оживает
С весельем своей вины. И метнул Саваоф Горячей строкой на сушу — Из обломка радуг моих Построй человечью душу.
II Како царя и князя чтили
Спугнет для забавы собака Воркующих голубей. Не всякой кланяйся власти, Не всякой силы робей. Кто правит жаром сердечным — Князь. Кто владеет счастливым даром — Князь. Чье сладостно повеленье, Радостно приказанье, Кто дали не проглядит, Тонкое закалит, Чей обличительный глаз Зорче зори в сто раз — Князь. Кто своей властью Дает наибольшую власть, У того от всякой напасти Меткий таится указ. Ищи — кто владеет простором, Покоряйся, чтоб этим сильнеть. Тот предан глухому позору, Кто миру ответил — нет.
III
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|