Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Почему я не стал премьер-министром 31 глава

 

В марте потеплело, и меня уже не заставляли сидеть в квартире, запирали ее на висячий замок, а в мое распоряжение родители предоставляли двор, веранду и ключ от замка. Целый день я носился по двору со своим перекрашенным «мессером». Играл чаще один — потому что любил сочинять разные истории — один, хоть и были у меня молдавские друзья, да и русские, что за стеной жили, Валерка и Юрка.

 

На веранде мне оставляли воду и что-нибудь на [426] обед: тарелку кислой капусты и кусочек влажного черного хлеба, посыпанного сахаром. Сюда же я выносил свои игрушки — паровоз и клоуна.

 

30 марта 1947 года я, как обычно, играл во дворе. Придумывал истории. Кое-что помню, есть любопытные, да некогда записать. Сочинял для себя, никому не рассказывал. Военные в основном истории. Так вот, играл я во дворе, и что-то понадобилось мне на веранде. Толкнул дверь, а она закрыта. Нажал язычок железной щеколды — не открывается. Значит, заперта изнутри. Но почему? Кем?

 

Побежал за дом, набрал кирпичей, сложил их перед большим окном веранды, влез на эту подставку и заглянул в окно. Ничего необычного. Дверь в квартиру, массивная, обитая войлоком, закрыта. Большой железный замок висит на могучих петлях. Однако пригляделся внимательней... В левом углу, у лестницы, стоял большой эмалированный таз, в котором мама летом варила варенье. Лестница, приставная, деревянная, вела на чердак с наглухо забитой крышкой — никто из семьи туда никогда не лазил.

 

Из-за таза выглядывала синяя куртка. Поглядел подольше — она зашевелилась. Вор! Я слез с кирпичей и побежал на улицу. Быстро сообразил: через несколько домов от нас жил Соколов, у которого есть пистолет. Повезло — Соколов оказался дома. Выслушал, положил в карман оружие, позвал еще соседа, и втроем мы поспешили в наш двор. Соколов плечом надавил на дверь, и после двух-трех попыток она, взвизгнув, как поросенок, отворилась. Мы ступили на веранду. Никого.

 

— Откроем квартиру, посмотрим там, — решил Соколов. Я дал ему ключ, и Соколов снял замок. Походили по комнатам, все на месте. Вышли. Соколов защелкнул замок, вернул ключ и посмеялся надо мной.

 

— Показалось! — решил и его сосед. Чего, мол, хотите от пятилетнего... Но я-то видел, видел своими глазами! Я видел, а мне не поверили. И когда Соколов с напарником ушли, я время от времени влезал на свой кирпичный наблюдательный пункт под окном веранды. И увидел: человек в синей рабочей одежде железной скобой, какими крепят телеграфные столбы, пытался выдрать замочное кольцо. Я снова бегом к Соколову. На сей раз он лениво выслушал меня и с еще [427] большей неохотой отправился со мной. Когда мы, опять с трудом открыв дверь, вошли на веранду, замок едва болтался на полувыдернутом кольце. Соколов посмотрел на кусочки древесины на полу, на потолок и чердачный люк, с краев которого осыпалась известка, и выбежал во двор. Я за ним, и мы увидели, как с нашей крыши прыгнул в огород человек в синем и побежал вниз к Бычку. Соколов рванул за ним, размахивая пистолетом. Вор спешил на другой берег по колено, по пояс в воде. Подоспел и Соколовский сосед. За Бычком они схватили моего «гостя» и под руки привели во двор.

 

— Что с ним будем делать? — спросил меня Соколов, уже как взрослого. — Может, в подвале у вас закроем, пока отец придет?

 

— Что вы! Он же всю нашу солку сожрет! — Вор казался мне существом, способным запросто умять бочку квашеной капусты, а вовсе не молодым парнем, размазывающим слезы по лицу. Ненависть к воровству осталась навсегда, тем более что с того случая меня обворовывали одиннадцать раз, по мелочам и по-крупному. Однако поймать мне больше никого не удавалось, и я с удовольствием вспоминаю, что, перед тем как сдать нашего «гостя» в милицию, отец по дороге несколько раз приложил его к телеграфному столбу.

 

А красть-то у нас было нечего. Трех лет не прошло, как полностью обобрали нас в Киеве. Что успели нажить при голоде-то? Вот у соседей наших кое-что было, если сравнивать. Валерка как-то позвал меня к себе — родителей не было дома — и показал круглую коробочку с мелкими желтыми опилками. «Золото!» — прошептал Валерка. У нас были такие опилки на Дальнем Востоке, когда отец спас геолога. Еще Валерка показал пачку каких-то бумажек с одинаковыми военными картинками. Похожи на деньги, ан нет. «Облигации», — пояснил Валерка.

 

Когда я спросил у мамы, почему у нас нет таких, она ответила, что мы их давно сдали в Фонд обороны. Туда же мама отнесла и золото — подарок отцу от друзей спасенного геолога. Фонд обороны представлялся мне огромным богатырем, спасшим страну. Звучало непонятно и гордо. В Фонд обороны мои родители отдали и облигации, и здоровье, и ушли совсем [428] молодыми. А соседям нашим и в оккупации жилось неплохо. Хозяин служил у немцев в депо, жена его тоже где-то была при деле, бабка работала переводчицей в комендатуре. Моя мать прозвала соседку Пусей, а ее мужа Акакием Акакиевичем. Потом я понял, он весьма походил на жалкого гоголевского чиновника, особенно когда вернулись победители. Он первым заискивающе поздравил моего отца с медалью «За победу над Германией»... А почему — Пуся, я понял через много лет, когда прочитал «Радугу» Ванды Василевской, где у немецкого офицера любовница Пуся...

 

Я начал эти записки, когда мне было 11 лет. Сохранился блокнот. Может, не очень художественно получается, зато все «по правде», как было. Я не помню себя ребенком. Кажется, я им не был. Так говорят и мои знакомые. Какой-то случай подстерег меня родиться между Финской и Великой, в год Змеи, 1941-й. Плохая примета: похож на отца больше, чем на мать. Хотя родился в рубашке. 4 апреля. По летописи — день основания Москвы. Я — Овен, и вот какие познания почерпнул как-то из старого численника:

 

«Родившиеся в этом месяце великодушны, очень преданы тем, кого любят, но несправедливы и жестоки к тем, кто им не нравится».

 

Есть цветок и есть ствол, как говорит Егор Исаев. Цветок — на день, ствол — надолго. И если осталась во мне ствольность, то она оттуда, из той жизни, из той эпохи, что строили мои родители. Они не погибли на фронте, не пропали в освенцимах, они сгорели молодыми — после войны на войне.

 

А соседи наши застенные, застенчивые, что служили немцам, долго жили после моих родителей, возможно, живут и сейчас и получают по закону заработанную пенсию. И вор тот живет. Соколов его запер тогда в его же чулане, а ключ отдал мне. Вор жил рядом с нами, и его мать, старая молдаванка, обрадовалась, что ее сынок наконец-то попался!

 

Студентом, в шестидесятые годы, я приехал в свой город, зашел в голубую фанерную густэрь, пропахшую дешевым красным вином и мититеем — жареными перчеными колбасками. В таких густэрях всегда полно народу — рабочие, пенсионеры, причем редко кто напивался, в основном приезжие. Я взял себе или приобрел, как сказала бы одна изысканная современная [429] поэтесса, стакан красного «гибрида», что в ту пору был по 56 копеек за литр. Присел к дымному столу. Что-то знакомое выказал взгляд сидящего напротив человека. Нет, я не вспомнил его, не узнал, а он со спокойным любопытством разглядывал меня и, отхлебнув вина, назвал по фамилии, чтоб удостовериться, значит. Я кивнул. Дальше — молчание. Я допил и ушел, чувствуя, как, улыбаясь, он глядит мне вслед, постаревший и уже не в той синей одежде... А меня потянуло на нашу 32-ю улицу.

 

Улица 32, дом 37! Все «авеню» и «стриты» у нас в поселке были под номерами, как в Нью-Йорке. Сейчас они стали Летными, Аэродромными, Школьными... На теперешней Школьной летом 1947-го организовали детскую площадку. Здесь меня, шестилетнего, как и многих мне подобных, спасали от голода. Диагноз — дистрофия. Голод был повенчан с болезнями. Про мамино здоровье я уж говорил, она только из больницы вышла, а отца тоже положили в госпиталь — с желтухой. С летной работы сняли. Вот так. Когда выздоровел, назначили его диспетчером на аэродроме, а потом начальником службы движения. Сидел в тесной комнате среди многочисленных металлических коробок с мигающими лампочками и следил за полетами. Иной раз он брал меня к себе на работу — послушать радиоприемник. Передачи я любил исключительно про события в мире, политику, и доныне помню трансляцию митинга из Бухареста — провозглашение Народной Румынии. Выступала Анна Па-укер, их министр иностранных дел, если не ошибаюсь.

 

Я любил эту комнату с большими картами под плексигласом, цветными карандашами и командирской линейкой на столе. Жаль, конечно, что отец не летает, он ведь был хорошим пилотом в войну, да и сейчас может По-2 хоть на платок посадить. На бреющем летал ниже земли, вдоль балок. Война научила, чтоб «мессеры» не сшибли. А совсем недавно сады опылял, над нашим абрикосом цветущим прошел. Теперь на земле. И заработок намного меньше. И мама перестала работать — куда ей с такими легкими? А семья увеличилась. С Украины, спасаясь от голода, приехали бабушка и мамина сестра, тетя Надя. На Украине, стало быть, тоже несладко было. И стал отец кормить нас пятерых на свою наземную зарплату. [430] Тетя Надя долго не могла устроиться на работу. Молодая, а специальности никакой, в оккупации была, да и до войны в школе не Бог весть как училась, в основном на «ДПГ», по-украински — «дуже погано». Поработала на кожевенном заводе, в других местах, но везде недолго, и объясняла это тем, что она «дуже нервена». Я запомнил ее работу в общепитовской столовой, потому что был там, и мне кое-что перепало. Тогда ходили доедать объедки, если достанутся, конечно, и если в тарелке не окажется не всегда докуренная «до фабрики», то есть до названия, «казбечина».

 

Тетя Надя была не из робких и, когда считала, что ее оскорбляют клиенты, за словом в карман не лазила:

 

— Выбирай выражения, когда говоришь с интеллигентной женщиной, а то як зафирдефлычу по соплям!

 

С бабушкой она разговаривала быстро и без знаков препинания, как бы читая нудную повесть, сокращала слова и вместо «я кажу» говорила «я ку». Добрую тетю Надю я любил и называл «Котинские глаза» — за хитроватый кошачий разрез их...

 

В ту пору мы болели малярией. Мама, бабушка, тетя Надя и я — все болели, кроме отца. Я даже трижды болел. Эпидемия. По дворам ходили фельдшерицы с таблетками желтого американского акрихина. Он был горький-прегорький, и лицо от него становилось желтым. Мама заворачивала таблетку в папиросную бумажку, и я глотал. Болеть не хотелось. Как я ненавидел комаров с длинным хоботком, налетающих из балки, с Бычка, противно гудящих! Были такие, что подбирались тихонько, как глухонемые. Я знал, что из-за них меня трясет в страшном ознобе, мама накрывает меня всеми одеялами и меховой отцовской курткой, и все равно зуб на зуб не попадает. Потрясет — и снова в жар. Градусник показывает 41. Хочется кожу содрать, суставы ломит. Каждый звук бьет по внутренностям. Меняется вкус пищи, и сладкое кажется горьким.

 

В дни болезни купили мне игрушечную пушку за 12 рублей 50 копеек, тогда это казалось очень дорого, и, значит, я действительно сильно болел, коли мне купили такую. Правда, деньги эти я сам долго собирал в копилке, но игрушки покупались крайне редко.

 

После малярии я попал на детскую оздоровительную площадку. Страна спасала детей. Первый день прошел в муках. Давали молочную рисовую кашу с растопленным сливочным маслом. Сама белая, а озерко, яркое, как солнце, посредине. Вкусно очень. Впервые ел такую. Целый день болел живот.

 

Детская площадка помещалась на школьном дворе, где под деревянным навесом нас кормили, лечили и занимали играми. Вечером мама забирала меня домой, и мы шагали мимо стройки, где за колючей проволокой работали пленные немцы, небритые, заросшие, страшные в своих косых пилотках. Ненависти к ним не испытывал. Жалости — тоже. Был страх, а все другие чувства к ним придумались потом. Со мной тогда было именно так. Пленные строили дом и занимались разными поделками на продажу. 5 сентября 1947 года тетя Надя купила у одного из них аккуратную деревянную скамеечку за 5 рублей. До сих пор помню, что почем было и в какой день куплено.

 

Ходил по стройке сторож — георгиевский кавалер, старик Метати. Любил с пленными покалякать:

 

— Ганс, у вас в Германии есть колхозы?

 

— Колхозы?! — Ганс таращит глаза и со страхом говорит: — Наин! Нет колхозы...

 

— Будут! — твердо обещает ему Метати.

 

— Наин, найн! — в ужасе машет руками Ганс.

 

— Не переживай — Сталинград был, и колхозы будут, — успокаивает его сторож.

 

Когда пленных стали возвращать на родину, в фа-терлянд, стало быть, Ганс спросил у Метати:

 

— Вы на нас не обижаетесь, что мы на вас напали?

 

— Мы ни на кого не обижаемся — ни на вас, ни на шведов, ни на татар, ни на поляков.

 

— А кто же, дед, вам теперь без нас все достроит?

 

— Мериканцы напрашиваются.

 

Мир накалялся, и я не знал тогда, что за океаном уже разработан план «Фентвуд», пострашней «Барбароссы», и для меня и сверстников уготован атомный костер.

 

— Это дело звестное, — комментировал начальник военизированной охраны аэропорта майор Кузьменко. Он всегда так говорил и был спокоен. У себя на службе перед проверкой повесил лозунг: «ВОХРА — родная сестра Красной Армии!». Отчитался на собрании перед [431] инспектором и закончил речь так: «Мы должны решить тую задачу во что бы то ни стало!»

 

— Вы же майор, надо грамотно говорить, — упрекнул инспектор.

 

— Я хохол, — ответил Кузьменко, — и у меня одни колхозники!

 

Инспектор стал говорить о недостатках службы, но майор показал ему из кармана горлышко бутылки, и гость выразил надежду, что все недочеты будут устранены.

 

— Это дело звестное, — согласился Кузьменко, и они удалились вдвоем...

 

Отцу дали путевку в Кисловодск. Отец совсем отощал — скелет, обтянутый кожей. Кисловодск был очень кстати. На курорт ездили поправляться, а не сгонять вес, как сейчас. У приехавшего из отпуска первым делом спрашивали: «Сколько набрал?»

 

Жить стало полегче. Москва всерьез занялась нашей республикой. Говорили, что раскрыто вредительство в снабжении. Прошел слух, что приедет разбираться сам Сталин, ему много писали. Сталин не Сталин, но прилетел кто-то из очень высокого начальства и меры принял крутые. Потом узнали — Косыгин. Сталин его ценил и снялся с ним на крейсере «Молотов»...

 

Несколько дней в городе шло выселение. Во дворах стояли грузовики с открытыми бортами. Люди грузили свою мебель, скарб и куда-то уезжали. Никто не плакал, не причитал — словно перебирались в новые квартиры. Так было во многих дворах. Куда переселяли и за что, я не знал.

 

В ту пору я подружился с добрыми, забитыми молдавскими ребятишками. Коля Епуре и его сестра Тамара жили с матерью и слепой бабкой в землянке. Мы по сравнению с ними были просто аристократами. Да и они на нас смотрели как-то по-другому, словно ожидали от нас самых благородных поступков. Я же однажды что-то не так сделал или сказал, и Тамара выдала мне укоризненно: «Русские, а не имеете совестя!»

 

Закончилось выселение, прошли суды над работниками торговли и спекулянтами, на улицах стали продавать жареные пирожки с повидлом. В центре города, конечно. В магазинах появился коммерческий [432] хлеб — по 30 рублей за буханку. Мама давала мне красную тридцатку, и я с темного утра до обеда выстаивал очередь у обшарпанного глиняного магазина...

 

День, а верней, вечер 15 декабря 1947 года — незабываемый, счастливейший. Отец пришел с работы:

 

— Сегодня отменены карточки и снижены цены! — Он держал в руке газету. Хлеб, и не только хлеб, теперь можно покупать свободно, сколько хочешь. В такое даже не верилось. Да и сейчас, десятилетия спустя, если вдумаешься, потрясает этот шаг тогдашнего руководства. Только два года как кончилась война, даже Англия сидит на карточках, а у нас отменили! Радость и гордость — вместе.

 

Еще осенью поговаривали о денежной реформе, и тетя Надя раз, прибежав с базара, сказала, что там уже видели новые деньги: «Сталин нарисован». Рассказывалось и воспринималось как достоверное: и впрямь, реформа свершилась, но на купюрах Сталина не было.

 

Однако после отмены карточек наша семья не сразу стала жить сытно. Зима 48-го тоже выдалась голодной. Отец по здоровью не летал, да еще его избрали секретарем партийной организации. Иногда я встречал пожилых людей, кому помог отец мой в ту пору>то отрез на костюм выписал, то просто жизнь спас, вовремя отправив в санаторий. Только уже не записывали в его летную книжку, как в годы войны, «спас жизнь экипажу». Себя он только не щадил, мой отец, боевой пилот, сталинский сокол, железный большевик...

 

Зима 1948-го. Отец на курсах политработников в Киеве, мать в больнице. Достанет тетя Надя пшеничных зерен, потрет их, бабушка напечет лепешек. Правда, не каждый день. Еще капуста кислая была и огурцы соленые. Так что выжили, ничего. А летом опять будет лебеда, крапива, а там, глядишь, и огород поспеет, только б засухи не было, как в прошлые годы. Из стихийных бедствий случались у нас еще землетрясения, но это так, мелочь. Погремят тарелки в шкафу, подрожат стекла, покатится железная кровать на колесиках^. Вот в Ашхабаде потом было — да! Летчики говорили, жертв больше, чем в Хиросиме, весь город смело. А у нас разрушений почти не было, и люди не особенно боялись в своих мазанках. Правда, кое-кто, набравшись страху, бежал по улице, сшибая всех, будь [433] то женщина или ребенок. И в летнюю теплынь руки в шерстяных варежках — понятно почему. Под варежками кольца и прочее золото...

 

В июне 48-го снова не повезло Молдавии — теперь по-иному. В новом кинотеатре «Бируинца», что по-русски «Победа», показывали новый фильм «Поезд идет на восток». Мы с отцом смотрели. А перед этим были у мамы, носили передачу — мама наша снова лежала в больнице. В кино, среди сеанса, когда по ходу картины поезд остановился на одной из многочисленных и незапоминающихся станций, новенькие каменные стены кинотеатра дрогнули от грома. Потом еще и еще. Народ потянулся из зала. Мы с отцом стойко досидели до конца фильма, а когда зажегся свет и остатки зрителей хлынули к выходу, выяснилось, что двери не открываются, — ночевали в кинотеатре. Отец спал на полу, а я на голубом бархатном диванчике у зеркальной тумбы посреди фойе. Небо громыхало всю ночь, а с рассветом, когда утихло, нам удалось выбраться на свет божий. Прежней улицы не было. Ее заменил глубокий ров с потоками воды. По его склонам торчали камни, обломки асфальта, корни деревьев. По улице-реке плыли мебель, доски, корыта, детские коляски. По извилистому берегу — остаткам тротуара — мы пробираемся из центра горока к себе, на Рышкановку. Сыро и зябко. Отец снял гимнастерку и надел на меня. Он шагал в майке, а я с ним рядом в зеленой до пят гимнастерке, как пугало. Город наш расположен чашей, и мы спускаемся по ее стенке вниз, как бы внутрь, и снова поднимаемся — теперь к своей улице. Ее тоже не узнать. Многих домов нет. «Вилла» наша, однако, выдержала натиск стихии, стоит, как мокрая курица, почти одиноко, но стоит! Тетя Надя и бабушка развязывают узел с вещами.

 

— 3 вечера полыло з неба, як з ведра! — наперебой говорят они. — Мы вузел собралы, та наверх, на гору!

 

Ночь они пересидели у знакомых возле аэродрома. Там, на холме, дома не смывало.

 

Вечером ливень повторился, но уже не такой, как вчера. Стали рассказывать о жертвах наводнения. Особо досталось вокзалу — он в низине, и погибло много транзитных пассажиров. В общем, невеселые дела. Говорили, что вода в Днестре поднялась на 14 метров. В «Правде» появилась малюсенькая заметка о [434] стихийном бедствии в Молдавии и о том, что братские республики оказывают помощь.

 

На огороде я находил цветные черепки тарелок, непонятные страницы церковных книг, а то и ржавую пулеметную ленту и весьма пригодную немецкую гранату — «лимонку». Сейчас бы такую... Подойти и ак-куратненько бросить в окошко отделения милиции, где меня недавно садистски избили за то, что вышел в 12 ночи подышать возле дома и на вопрос субъекта в штатском: «Почему так поздно шляешься?» — ответил: «А что, в Москве комендантский час введен?»

 

...По вечерам разжигали костер, и ребята постарше складывали в него патроны, а когда и гранату положат и отбегут в сторону, а мы, мелюзга, наблюдаем из оврага. Старшие ведут счет рвущимся патронам, а потом подходят к костру. Да не всегда точно считали. В одном классе со мной учился Борька Чичасов — у него трех пальцев недоставало на руке. Борька очень стремился попасть в нашу подпольную организацию, в которой я будто бы состоял. Потом я выяснил, что никакой организации нет, это все Шурка Басанов придумал. Наговорил, сколько у них народу, сколько в пещере оружия припрятано, даже печать румынскую показал и какую-то бумажку с подписями: председатель Басанов, секретарь Ульман. Оказалось, они с Ульманом и составляли всю организацию, а меня третьим вербанули, потому что очень уж мне хотелось тайны.

 

Наводнение занесло огороды илом, и впервые после войны на них что-то уродилось. Мы даже поросенка завели и козу Майку — чтоб мама молоко пила. Мы с бабушкой пасли Майку в овраге у Бычка. Пасла в основном бабушка, а я так, время от времени по траве лазил. Трава высокая, сочная. Мне семь лет уже! Скоро будет восемь и когда-то, очень далеко, десять лет... Вечером лег на кухне на топчан и говорю:

 

— Мама, посмотри, ведь я уже не просто мальчик, а настоящий мальчишка! — И вправду, ростом выделялся среди сверстников. В этом году в школу. Не рвался, боязно как-то было.

 

У каждого свое детство. И мне всегда интересно читать о чьем-то детстве. Обо всей жизни — почему-то не так, а вот о детстве — да.

 

В июле меня отправили в пионерский лагерь в село Большой Фонтан Дубоссарского района, километрах [435] в 25 от нас. Местком выделил путевку — подкрепить перед школой. На грузовике с открытыми бортами нас, ребятишек, повезли от аэропорта. Дети авиаторов, почти все старше меня. Я никого не знал, — правда, были с детской площадки две девчонки — воображалы, но они не в счет. А я так стеснялся влазить на грузовик, не умел, не пробовал никогда, однако сверху кто-то руку подал. Отец провожал меня и дал завернутый в газету кусок окорока.

 

В первый лагерный вечер мальчишки затеяли какую-то шумную игру, девочки жались к воспитательнице, а я забился в темный угол площадки для пионерских линеек и горько плакал. До сих пор осталось то ощущение одиночества и обездоленности, мучившее меня теплым молдавским вечером 14 июля 1948 года. Иной раз в глазенках своих сыновей я вижу подобную муку, и мне становится так горько, как тогда, хотя с десяти лет я ни разу не плакал.

 

Утром, слюнявя химический карандаш, я написал родителям бодрое короткое письмо, наклеил припасенную марку и отправил треугольником. Писать уже умел. Правда, только карандашом, печатными буквами, однако в сентябре, в первом классе поразил учительницу, которая читала стихотворение, а ученики хором повторяли:-.

 

Осень наступила высохли цветы, и глядят уныло голые кусты. Вянет и желтеет травка на лугах, только зеленеет озимь на полях.

 

— Что ты там делаешь? — спросила меня учительница.

 

— Пишу.

 

— Как? Зачем?

 

— Чтобы дома прочитать и выучить.

 

В первом классе мы писали карандашом, пером № 86; «скелетиком», тонким пером, не разрешали... А первое письмо из лагеря сохранилось: «...Здоровле мое хорошее. Поздравляю вас с праздником днем Военно-морского флота СССР». В ответ родители через кого-то передали мне 5 рублей, которые я сохранил и, приехав домой, купил у соседей котенка. [436] Лагерь запомнился рыжим, конопатым Славкой Долговым, который по ночам лазил под кроватями и напевал такую нелепицу:

 

— М^сулик, пасулик, цынцун! Становилось страшновато. В шумный тихий час заходил наш добрый доктор:

 

— Гыбята, а гыбята, а газве так можно?

 

Не -действовало. Тогда его сменял физрук со свирепыми глазами, которые делали его лицо совершенно зверским:

 

— Пионэры! Спортсмэны! Цыц, вашу...

 

1 августа я был дома. Меня стали готовить к школе. Купили тетради, цветные карандаши «Спартак», с большим трудом достали букварь. А главное, мама сшила мне из синей китайки первый в жизни настоящий костюм — с длинными брюками. Отец сделал к ним ремень из ненужной ему теперь портупеи. Поглядел на меня:

 

— Эх, если б у меня был такой костюм в детстве! Так хотелось учиться, да не давали. А тут все тебе — только учись.

 

Если был какой-нибудь праздник, отец восклицал:

 

— Подать мой самый лучший костюм!

 

— А он у тебя один, — отвечала мама.

 

— Подать и его!

 

И то это было потом, в конце, ибо единственный штатский костюм появился у отца за год до смерти...

 

Что ж, теперь, когда мой сын приносит плохую отметку, мне тоже хочется сказать, что в детстве не наелся хлеба досыта, а школу окончил с золотой медалью. Но я почему-то молчу.

 

Утро, августовское утро, оно не раз разбудит меня — все десять школьных лет. Оно прохладнее, чем в июле, роса холодней и тяжелей, скоро, как ни жаль, конец свободе, скоро школьный двор, ещё не пыльный, в неярких предутренних тенях. И каждый раз оно такое, августовское утро, что понимаешь: никогда, никогда оно не повторится, никогда не будешь ты счастлив так, как сегодня...

 

В волнениях приближалось 1 сентября. Из событий тех дней помню гибель югославского генерала Арсо Иоановича — его портрет в пилотке был в «Правде» — и смерть Андрея Александровича Жданова. В нашей

 

19 Ф. Чуеа [437] семье государственные утраты воспринимались как личное горе.

 

Перед самой школой я опять заболел малярией. Словно два электрода, плюс и минус, вот-вот должны соединиться в голове — такая это болезнь. В школу я попал только 14 сентября. Отец и мать повели. До школы было километра три с половиной, и ходили пешком. Трамвай гремел только в центре города, да еще кое-где, только не на Рышкановке. Я попал в 1-й «А» к молодой и очень строгой учительнице Антонине Никитичне Смирновой.

 

— Бабушка, я тройку получил! Мама, я тройку получил! — Радость неописуемая. Первая оценка — неважно какая. Главное, поставили оценку. Однако у домашних моя тройка радости почему-то не вызвала, и три дня мама издевательски протягивала мне за столом три помидора, три яблока, три сливы...

 

ФИНСКИЕ ДОМИКИ

 

Поселок наш назывался «Финские домики аэропорта», а короче — «Финские». Шесть деревянных одноэтажных домов, каждый на две семьи. В 1950 году получить квартиру было сложней, чем сейчас место на Ваганьковском кладбище столицы. Но кому дать, в аэропорту решали сообща, всем миром. После жесточайших споров мы оказались в числе счастливчиков — потому что мама болела. Как радовались: две комнаты и веранда! Весной мы с мамой разбили перед домом клумбы — я заранее насобирал цветочных семян в городском парке. На грядках лук, редиска, помидоры, картошка. Осенью отец заколол кабана — большим трофейным ножом с надписью по лезвию «Ulles fur Deitchland». Так что зиму с мясом были. А коза наша Майка, объевшись земли, сдохла. Большое несчастье — маме было нужно козье молоко.

 

Рядом с нами жили Евсеевы. Символический забор между дворами, который не столько от соседей, сколько затем, чтобы подчеркнуть законченность участка. Глава Евсеевых — дядя Женя, Евгений Сергеевич.

 

Дядя Женя! Я помню вас еще в 1949 году — мне восемь лет. Вы тогда впервые приехали в Кишинев и посетили нашу старую хибару, нашу «виллу». Мы [438] пили чай во дворе за деревянным столом, под вишней. Вы были в темно-синем кителе с орденом Красного Знамени, Боевого! И не обычного, с красно-белой ленточкой, нет — орден был привинчен к кителю. Послевоенные мальчишки высоко ценили Красное Знамя, связывая с ним самые легендарные подвиги отцов. Но привинченный орден казался нам еще почетней, он появился раньше тех, что с ленточкой, и получить его, мы считали, было труднее. Потом я узнал, что у вас есть еще ордена, но носили вы только этот.

 

— Мой новый командир, — сказал отец. Он к тому времени прошел медкомиссию и снова стал летать — теперь вторым на Ли-2. Я всегда стеснялся гостей, но вы, дядя Женя, стали рассказывать мне о своих сыновьях — их четверо: Алик, Вадим, Слава и Женя, — сразу я не запомнил имен, потом, позже, мне предстояло дружить с ними, драться и снова дружить. Вскоре после знакомства вы с отцом взяли меня в полет. Первое крещение воздухом было не из приятных. Впрочем, не первое: меня еще грудного отец возил с места на место на бомбардировщике Г-2 — это мне говорили. И все-таки первое то, что запомнилось. Я вижу кабину Ли-2 — старого труженика авиации, который и поныне скромно и достойно утюжит пятый океан рядом с так называемыми лайнерами. На левом сиденье вы, справа — мой отец. Я стою посредине, и у меня перед глазами плечи двух сильных людей. Мы летели из Кишинева в Бельцы — полчаса туда, полчаса назад, но как я намучился! Вы с отцом меня намучили. Штурвал ходил то вверх, то вниз, то влево, то вправо. Земля плыла откуда-то сбоку, а небо снизу... Дома весь вечер я проклинал самолеты, летчиков и авиацию.

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...