Родной, знакомый, неприятный 6 глава
Если к нашему подъезду шла милиция, Гена снимал трубку. – Бляди идут, – лаконично сообщал он. И я тотчас запирал двери на щеколду. Милиция уходила ни с чем. Гена Сахно получал честно заработанный рубль. Так мы и жили. Мать все повторяла: – Я рада. что тебя наконец печатают… Затем меня неожиданно посадили в Каляевскую тюрьму. Подробности излагать не хочется. Скажу лишь одно – в тюрьме мне не понравилось. Раньше я говорил старшему брату: – Ты сидел в лагере… Я служил в лагере… Какая разница? Это одно и то же… Сейчас я понял. Это вовсе но одно и то же. А подробности излагать не хочется… Затем меня неожиданно выпустили. И предложили уехать. Я согласился. Я даже не спрашивал, готова ли к отъезду мать. Меня изумило, что есть семьи, в которых эта проблема решается долго и трагически. С Глашей тоже не было хлопот. Пришлось уплатить за нее какие‑то деньги. По два шестьдесят за килограмм ее веса. Глашу оценили чуть дороже свинины. И значительно дешевле нототении… Сейчас мы в Нью‑Йорке, и уже не расстанемся. И прежде не расставались. Даже когда я надолго уезжал…
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Отец мой всегда любил покрасоваться. Вот и стал актером. Жизнь казалась ему грандиозным театрализованным представлением, Сталин напоминал шекспировских злодеев. Народ безмолвствовал, как в "Годунове". Это была не комедия и не трагедия, а драма. Добро в конечном счете торжествовало над злом. Низменные порывы уравновешивались высокими страстями. Шли к одной упряжке радость и печаль. Центральный герой оказался на высоты. Центральным героем был он сам. Я думаю, у моего отца были способности. Он пел куплеты, не имея музыкального слуха. Танцевал, будучи нескладным еврейским подростком. Мог изобразить храбреца. Это и есть лицедейство…
Владивосток был театральным городом, похожим на Одессу. В портовых ресторанах хулиганили иностранные моряки. В городских садах звучала африканская музыка. По главной улице – Светланке – фланировали щеголи в ядовито‑зеленых брюках. В кофейнях обсуждалось последнее самоубийство из‑за неразделенной любви… Дед Исаак был театральной личностью. Бывший гвардеец, атлет и кутила, он немного презирал сыновей. Один писал стихи. Второй играл на сцене. Наиболее дельным и практичным оказался младший, Леопольд. Восемнадцати лет он навсегда бежал из дома. Отец мой тоже писал стихи. И речь в них шла о тяге к смерти. В чем проявлялся, я думаю, избыток жизненных сил. Стихи увлекали его как элемент театрального представления. И еще он полюбил теннис. У теннисистов была эффектная спецодежда. Судейство велось на английском языке… Как многие захолустные юноши, отец и его братья потянулись в столичные города. Михаил уехал в Ленинград совершенствовать поэтическое дарование. Донат последовал за ним. Размашистый Леопольд оказался в Шанхае. Мой отец поступил в театральный институт. Как представитель новой интеллигенции довольно быстро его закончил. Стал режиссером. Все шло хорошо. Его приняли в академический театр. Он работал с Виньеном, Толубеевым, Черкасовым, Адашевским. Я видел положительные рецензии на его спектакли. Видел я и отрицательные рецензии на спектакли Мейерхольда. Они были написаны примерно в те же годы. Затем наступили тревожные времена. Друзья моих родителей стали неожиданно исчезать. Мать проклинала Сталина. Отец рассуждал по‑другому. Ведь исчезали самые заурядные люди, И в каждом помимо достоинств были существенные недостатки. В каждом, если хорошо подумать, было нечто отрицательное. Нечто такое, что давало возможность примириться с утратой.
Когда забрали жившего ниже этажом хормейстера Лялина, отец припомнил, что Лялин был антисемитом. Когда арестовали филолога Рогинского, то выяснилось, что Рогинский – пил. Конферансье Зацепи н нетактично обращался с женщинами. Гример Сидельников вообще предпочитал мужчин. А кинодраматург Шапиро, будучи евреем, держался с невероятным апломбом. То есть совершалась драма, порок в которой был наказан. Затем арестовали деда – просто так. Для отца это было полной неожиданностью. Поскольку дед был явно хорошим человеком. Разумеется, у деда были слабости, но мало. Притом сугубо личного характера. Он много ел… Драма перерастала в трагедию. Мой отец растерялся. Он понял, что смерть бродит где‑то неподалеку. Что центральный герой находится в опасности, Как в трагедиях Шекспира. Потом моего отца выгнали из театра. Да и как было не выгнать, следуя его же теории. Еврей, отец расстрелян, младший брат за границей и так далее. Отец стал писать для эстрады, Он сочинял фельетоны, куплеты, миниатюры, интермедии. Он стал профессиональным репризером и целыми днями выдумывал шутки. А это занятие, как известно, начисто лишает человека оптимизма. Одну его стихотворную репризу я запомнил навсегда: Видеть зава довелось, Наш завмаг силен, как лось, Только вот уж десять лет Лососины в маге нет.. Я спросил отца, что все это значит? Как связаны понятия в этом безумном четверостишии? Отец рассердился и закричал трагическим высоким голосом: – Ты не улавливаешь сути! Ты просто лишен чувства юмора!.. Он задумался. Уединился минут па сорок. И затем торжествующе огласил новый вариант: Наш завмагом молодец, Как соленый огурец, Только вот уж десять лет Огурцов в сельмаге нет… – Ну как? – спросил он. – Огурцы продаются на каждом шагу, – сказала мать. – Ну и что? – А то, что это – не жизненно. – Что не жизненно? Что именно – не жизненно? – Да это – "огурцов в сельмаге нет…". Ты бы лучше написал про говяжьи сардельки. Отец схватил себя за волосы и крикнул: – При чем тут сардельки?! Я вам не домохозяйка! Ваша пошлая жизнь меня совершенно не интересует!.. "Не жизненно!" – повторял отец, запираясь в своем кабинете… Я знал, что он тайно пишет лирические стихи. Через двадцать лет я их прочел. К сожалению, они мне не понравились.
Его эстрадные репризы были лучше. Например, выходит конферансье и объявляет: – Сейчас Рубина Калантарян исполнит мексиканскую песенку "Алый цветок". Вот ее содержание. Хуанито подарил мне алый цветок. Я бедняк, сказал Хуанито, и не могу подарить тебе жемчужное ожерелье. Так возьми же хотя бы этот цветок!.. Хуанито, сказала я, ты подарил мне нечто большее, чем жемчужное ожерелье. Ты подарил мне свою любовь!.. Итак – Рубина Калантарян! Мексиканская песенка "Алый цветок"! Песня исполняется НА РУССКОМ ЯЗЫКЕ!.. В зале смеялись, я это помню… У отца была романтическая внешность. В его лице ощущалась какая‑то необоснованная, излишняя представительность. Он выглядел моложавым, довольно элегантным. И все‑таки казался обитателем горьковской ночлежки. Он напоминал разом – Пушкина и американского безработного. Конечно, отец выпивал. Пожалуй, не больше, чем другие. Но как‑то заметное. Короче, его считали пьяницей, и зря. Его артистизм и в трезвом состоянии немного эпатировал публику… Отец был поставщиком каламбуров и шуток. Мать обладала чувством юмора. (Дистанция – как между булочником и голодающим.) Такие разные люди сосуществовать не могут, это ясно. Как все легкомысленные мужчины, отец был добродушным человеком. Мать – невоздержанным и резким. Ее исключительная порядочность не допускала компромиссов. Любой ее жест принимал характер самопожертвования. В безжалостном свете ее моральной чистоты недостатки отца катастрофически проявлялись. Они развелись, когда мне было восемь лет… Итак. культ личности, война, эвакуация. Затем – развод, халтура, женщины… Ресторан Дворца искусств… Его постоянно окружали какие‑то непрезентабельные личности. Хотя сам он был вполне порядочным человеком. А в денежных отношениях – так просто щепетильным. Мне импонировала его снисходительность к людям. Человека, который уволил его из театра, мать ненавидела всю жизнь. Отец же дружески выпивал с ним через месяц…
Шли годы. Сын подрос. Вождя разоблачили. Дед был реабилитирован, как говорится – "за отсутствием состава преступления". Отец воспрянул духом. Ему казалось, что наступает третий, заключительный акт жизненной драмы. И что добро наконец победит. Можно сказать, уже победило… Он второй раз женился. Его полюбила молодая симпатичная женщина‑техник. Возможно, она приняла его за гениального чудака. Такое иногда случается… Короче, дела поправлялись. Представление набирало утраченный темп. Восстанавливались нарушенные законы классической драмы. И что же дальше? Ничего особенного. Государством руководили какие‑то неясные, лишенные индивидуальности вожди. В искусстве царило мрачноватое, бесцветное единодушие. Людей как будто не расстреливали. И даже не связали. Вернее, сажали, но редко. И притом за какие‑то реальные действия. Или, как минимум, за неосторожные публичные высказывания. Короче, за дело. Не то что раньше… Тем не менее при Сталине было лучше. При Сталине издавали книжки, затем расстреливали авторов. Сейчас писателей не расстреливают. Книжек не издают. Еврейских театров не закрывают. Их просто нет… Наследники Сталина разочаровали моего отца. Им не хватало величия, блеска, театральности. Мой отец готов был примириться с тиранией, но с тиранией – восточной, красочной и диковатой. Он убежден был, что Сталина похоронили зря. Его нельзя было хоронить как обыкновенного смертного. Не следовало писать о его болезни, о кровоизлиянии в мозг. Да еще публиковать какой‑то неуместный анализ мочи. Надо было заявить, что Сталин воспарил. Даже просто написать – исчез. И все бы поверили. И продолжала бы существовать великая легенда. Чем Сталин хуже этого малого из Назарета?!.. А так – стоят у мавзолея недовольные раскормленные дядьки. С виду – разодетые пенсионеры… Жизнь становилась все более тусклой и однообразной. Даже злодейство носило какой‑то будничный, унылый характер. Добро перерождалось в безучастность. Про хороших людей говорили – этот не стучит… Я не помню, чтобы мой отец всерьез интересовался жизнью. Его интересовал театр. 3а нагромождением отцовских слов, поступков, мыслей едва угадывалась чистая, нелепая душа. Вспоминается его разговор с писателем Минчковским. Минчковский выпил и сказал: – Донат, представь себе, я был осведомителем. Отец возмутился: – Я больше не подам тебе руки! Минчковский объяснил: – Я хороших людей не закладывал. Только плохих. Мой отец на секунду задумался и произнес: – Кто же тебя, Аркадий, поставил судьей? Что значит – плохие, хорошие? Почему это решал именно ты? Разве ты Христос?!.. (Последняя фраза, я уверен, когда‑нибудь зачтется моему отцу.) Минчковский снова пояснил:
– Плохие – это те, которые друзей не угощают… Которые пьют в одиночку… – Тогда еще ничего, – сказал мой отец. В те годы он был чуть ли не доцентом музыкального училища, где по его инициативе создали эстрадный класс. Там он и преподавал. Студентов называл учениками. В манере Пифагора… Ученики его любили за демократизм. Но обстановка в этом заведении была довольно гнусная. Один из педагогов написал донос. Там говорилось, что мой отец развращает студентов. Ходит с ними по ресторанам. Ухаживает за молоденькими девушками. И так далее. Донос был анонимный. Отца пригласили в дирекцию. Показали ему злополучную бумагу. Отец вынул лупу и говорит: – Позвольте взглянуть? Ему разрешили. Он склонился над бумагой. Через минуту раздалось тихое бормотание: – Так… Нажим в заглавных буквах… Шатен… Промежуток между "бэ" игвердымзнаком…Узкиеглаза… Незамкнутый овал… Курит одну сигарету за другой… "Эр", переходящее в "е"… Ботинки сорок третьего размера… Хорошо… Короткий росчерк над буквой "дэ"… Усы… Перекладина… Оборванная линия…Шурка Богуславский… Затем отец поднялся и торжественно воскликнул: – Это написал Шурик Богуславский! Анонимщика разоблачили. Предпринятое отцом графологическое исследование дало блестящие результаты. Богуславский сознался. Было организовано собрание. И мой отец сказал: – Шура! Александр Германович! Ну как же ты, член партии, мог это совершить?! Я потом говорил отцу: – То, что Богуславский – коммунист, вполне логично. Это‑то как раз логично и естественно… Но он продолжал сокрушаться: – Коммунист… Член партии… Фигура, облеченная доверием… Было в моем отце какое‑то глубокое и упорное непонимание реальной жизни… События между тем принимали довольно неясный оборот. Я печатался на Западе. Дочка моего отца полюбила юного сиониста Леню. Молодожены собирались уезжать. Я колебался между тюрьмой и Парижем… Наконец, моего отца выгнали с работы. – Ну и хорошо, – сказал я, – поедем вместе. – Куда? – Куда угодно. В капиталистические джунгли. – И что там делать? – Ничего. Стареть… Мой отец почти рассердился. Еще бы – покинуть сцену в третьем акте! За три минуты до аплодисментов!.. Что я мог сказать ему? Что мы – не сцена, а партер? Что наступил антракт? Что он может тянуться до святого пришествия?.. (Да отец мой, видимо, и не знал, что такое – святое пришествие.,.) Сначала уехали моя жена и дочка. Затем сестрица с Леней. После них – я, мать и собака… Через год в Америку приехал мой отец. Поселился в Нью‑Джерси. Играет в бинго. Все нормально. Аплодисментов ждать пока что неоткуда… И только одно меня беспокоит… Не беспокоит, а удивляет, что ли… В общем, моя жена при каждом удобном случае… Если какое‑то происшествие или литературное сборище… Короче, что бы я ни сделал. моя жена всегда повторяет: – Боже, до чего ты похож на своего отца!..
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Жизнь превратила моего двоюродного брата в уголовника. Мне кажется, ему повезло. Иначе он неминуемо стал бы крупным партийным функционером. К этому имелось множество самых разнообразных предпосылок. Однако не будем забегать вперед… Тетка моя была известным литературным редактором. Муж ее – Арон – заведовал военным госпиталем. Помимо этого он читал лекции и коллекционировал марки. Это была дружная, хорошая семья… Мой старший брат родился при довольно загадочных обстоятельствах. До замужества у тетки был роман. Она полюбила заместителя Сергея Мироновича Кирова. Звали его – Александр Угаров. Старики ленинградцы помнят этою видного обкомовского деятеля. У него была семья. А тетку он любил помимо брака. И тетка оказалась в положении. Наконец пришло время рожать. Ее увезли в больницу. Мать поехала в Смольный. Добилась приема. Напомнила заместителю Кирова о сестре и ее проблемах. Угаров хмуро сделал несколько распоряжений. Обкомовская челядь строем понесла в родильный дом цветы и фрукты. А в теткино жилище был доставлен миниатюрный инкрустированный ломберный столик. Видимо, реквизированный у классово чуждых элементов. Тетка родила здорового симпатичного мальчика Борю. Мать решила снова поехать в обком. Добиться приема ей не удалось. И не потому, что Угаров зазнался. Скорее наоборот. За эти дни счастливого папашу арестовали как врага народа. Шел тридцать восьмой год… Тетка осталась с младенцем. Хорошо, что Угаров не был ее мужем. Иначе бы тетку сослали. А так – сослали его жену и детей. Что, конечно, тоже неприятно. Видимо, тетка сознавала, на что идет. Она была красивой, энергичной и независимой женщиной. Если она и боялась чего‑нибудь, то лишь партийной критики… К тому же появился Арон. Видимо, он любил мою тетку. Он предложил ей руку и сердце. Арон был сыном владельца шляпной мастерской. При этом он не выглядел типичным евреем – близоруким, хилым, задумчивым. Это был высокий, сильный, мужественный человек. Бывший революционный студент, красноармеец и нэпман. Впоследствии – административный работник. И, наконец, в преклонные годы – ревизионист и диссидент… Арон боготворил мою тетку. Ребенок называл его – папа… Началась война. Мы оказались в Новосибирске. Боре исполнилось три года. Он ходил в детский сад. Я был грудным младенцем. Боря приносил мне куски рафинада. Он нес их за щекой. А дома вынимал и клал на блюдце. Я капризничал, сахар есть не хотел. Боря с тревогой говорил нашим родителям: – Ведь сахар тает… Потом война кончилась. И мы уже больше не голодали… Мой брат рос красивым подростком западноевропейского типа. У него были светлые глаза и темные курчавые волосы. Он напоминал юных героев прогрессивного итальянского кино. Так считали все наши родственники… Это был показательный советский мальчик. Пионер, отличник, футболист и собиратель металлического лома. Он вел дневник, куда записывал мудрые изречения. Посадил в своем дворе березу. В драматическом кружке ему поручали роли молодогвардейцев… Я был младше, но хуже. И его неизменно ставили мне в пример. Он был правдив, застенчив и начитан. Мне говорили – Боря хорошо учится, помогает родителям, занимается спортом… Боря стал победителем районной олимпиады… Боря вылечил раненого птенца… Боря собрал детекторный приемник. (Я до сих пор не знаю, что это такое…) И вдруг произошло нечто фантастическое… Не поддающееся описанию… У меня буквально не хватает слов… Короче, мой брат помочился на директора школы. Случилось это после занятий. Боря выпускал стенгазету к Дню физкультурника. Рядом толпились одноклассники. Кто‑то сказал, глядя в окно: – Легавый пошел… (Легавым звали директора школы – Чеботарева.) Далее – мой брат залез на подоконник. Попросил девчонок отвернуться. Умело вычислил траекторию. И окатил Чеботарева с ног до головы… Это было невероятно и дико. В это невозможно было поверить. Через месяц некоторые из присутствующих сомневались, было ли это в действительности. Настолько чудовищно выглядела подобная сцена. Реакция директора Чеботарева тоже была весьма неожиданной. Он совершенно потерял лицо. И внезапно заголосил приблатненной лагерной скороговоркой: – Да я таких бушлатом по зоне гонял!.. Ты у меня дерьмо будешь хавать!.. Сучара ты бацильная!.. В директоре Чеботареве пробудился старый лагерный нарядчик. А ведь кто бы мог подумать?.. Зеленая фетровая шляпа, китайский мантель, туго набитый портфель… Мой брат совершил этот поступок за неделю до окончания школы. Лишив себя таким образом золотой медали. Родители с трудом уговорили директора выдать Боре аттестат зрелости… Я тогда спросил у брата: – Зачем ты это сделал? Брат ответил: – Я сделал то, о чем мечтает втайне каждый школьник. Увидев Легавого, я понял – сейчас или никогда! Я сделаю это!.. Или перестану себя уважать… Уже тогда я был довольно злым подростком. Я сказал моему брату: – На фасаде вашей школы через сто лет повесят мемориальную доску: "Здесь учился Борис Довлатов… с вытекающими отсюда неожиданными последствиями…" Дикий поступок моего брата обсуждался несколько месяцев. Затем Борис поступил в театральный институт. Он решил стать искусствоведом. О его преступлении начали забывать, Тем более что занимался он великолепно. Был секретарем комсомольской организации. А также – донором, редактором стенной газеты и вратарем… Возмужав, он стал еще красивее. Он был похож на итальянского киноактера. Девицы преследовали его с нескрываемым энтузиазмом. При этом он был целомудренным и застенчивым юношей. Ему претило женское кокетство. Я помню записи в его студенческом дневнике: "Главное в книге и в женщине – не форма, а содержание…" Даже теперь, после бесчисленных жизненных разочарований, эта установка кажется мне скучноватой. И мне по‑прежнему нравятся только красивые женщины. Более того, я наделен предрассудками. Мне кажется, например, что все толстые женщины – лгуньи. В особенности, если полнота сопровождается малым бюстом… Впрочем, речь идет не обо мне… Мой брат окончил театральный институт. Получил диплом с отличием. За ним тянулось безупречное комсомольское досье. Он был целинником и командиром стройотрядов. Активистом дружины содействия милиции. Грозой мещанских настроений и пережитков капитализма в сознании людей. У него были самые честные глаза в микрорайоне… Он стал завлитом. Поступил на работу в Театр имени Ленинского комсомола. Это было почти невероятно. Мальчишка, недавний студент, и вдруг такая должность!.. На посту заведующего литературной частью он был требователен и деловит. Он ратовал за прогрессивное искусство. Причем тактично, сдержанно и осторожно. Умело протаскивая Вампилова. Борщаговского, Мрожека… Его побаивались заслуженные советские драматурги. Им восхищалась бунтующая театральная молодежь. Его посылали в ответственные командировки. Он был участником нескольких кремлевских совещаний. Ему деликатно рекомендовали стать членом партии. Он колебался. Ему казалось, что он – недостоин… И вдруг мой братец снова отличился. Я даже не знаю, как лучше выразиться… Короче, Боря совершил двенадцать ограблений. У него был дружок в институте но фамилии Цапин. И вот они с Цапиным грабанули двенадцать заграничных туристских автобусов. Унесли чемоданы, радиоприемники, магнитофоны, зонтики, плащи и шляпы. И между прочим, запасное колесо. Через сутки их арестовали. Мы были в шоке. Тетка побежала к своему другу Юрию Герману. Тот позвонил друзьям – генералам милиции. На суде моего брата защищал лучший адвокат города – Киселев. В ходе суда обнаружились некоторые подробности и детали. Выяснилось, что жертвы ограбления были представителями развивающихся стран. А также – членами прогрессивных социалистических организаций. Киселев решил этим воспользоваться. Он задал моему брату вопрос: – Подсудимый Довлатов, вы знали, что эти люди являются гражданами развивающихся стран? А также – представителями социалистических организаций? – К сожалению, нет– разумно ответил Борис. – Ну, а если бы вы это знали?.. Решились бы вы посягнуть на их личную собственность? Лицо моего брата выразило крайнюю степень обиды. Вопрос адвоката показался ему совершенно бестактным, Он досадливо приподнял брови. Что означало: "И вы еще спрашиваете? Да как вы могли подумать?!.." Киселев заметно оживился. – Так,– сказал он,– и наконец, последний вопрос. Не думали ли вы, что эти господа являются представителями реакционных слоев общества?.. В этот момент его перебил судья: – Товарищ Киселев, не делайте из подсудимого борца за мировую революцию!.. Но брат успел кивнуть. Дескать, мелькнуло такое предположение… Судья повысил голос: – Давайте придерживаться фактов, которыми располагает следствие… Моему брату дали три года. На суде он держался мужественно и просто. Улыбался и поддразнивал судью. Когда оглашали приговор, брат не дрогнул. Его увели под конвоем из зала суда. Затем была кассация… Какие‑то хлопоты, переговоры и звонки. И все напрасно. Мой брат оказался в Тюмени. В лагере усиленного режима. Мы с ним переписывались. Все его письма начинались словами: "У меня все нормально…" Далее шли многочисленные, но сдержанные и трезвые просьбы: "Две пары шерстяных носков… Самоучитель английского языка… Рейтузы… Общие тетради… Самоучитель немецкого языка… Чеснок… Лимоны… Авторучки… Самоучителя, французского языка… А также – самоучитель игры на гитаре…" Сведения из лагеря поступали вполне оптимистические. Старший воспитатель Букин писал моей тетке: "Борис Довлатов неуклонно следует всем предписаниям лагерного режима… Пользуется авторитетом среди заключенных… Систематически перевыполняет трудовые задания… Принимает активное участие в работе художественной самодеятельности…" Брат писал, что его назначили дневальным. Затем – бригадиром. Затем – председателем совета бригадиров. И наконец – заведующим баней. Это была головокружительная карьера. И сделать ее в лагере чрезвычайно трудно. Такие же усилия на воле приводят к синекурам бюрократического руководства. К распределителям, дачам и заграничным посадкам… Мой брат стремительно шел к исправлению. Он был лагерным маяком. Ему завидовали, им восхищались. Через год его перевели на химию. То есть на вольное поселение. С обязательным трудоустройством на местном химическом комбинате. Там он и женился. К нему приехала самоотверженная однокурсница Лиза. Она поступила, как жена декабриста. Они стали мужем и женой… А меня пока что выгнали из университета. Затем – призвали в армию. И я попал в охрану. Превратился в лагерного надзирателя. Так что я был охранником. А Боря – заключенным. Вышло так, что я даже охранял своего брата. Правда, очень недолго. Рассказывать об этом мне не хочется. Иначе все будет слишком уж литературно. Как в "Донских рассказах" Шолохова. Достаточно того, что я был охранником. А мой брат – заключенным… Вернулись мы почти одновременно. Брата освободили, а я демобилизовался. Родственники устроили грандиозный банкет в "Метрополе". Чествовали, главным образом, моего брата. Но и меня помянули добрым словом. Дядя Роман высказался следующим образом: – Есть люди, которые напоминают пресмыкающихся. Они живут в болотах… И есть люди, которые напоминают горных орлов. Они парят выше солнца. широко расправив крылья… Выпьем же за Борю, нашего горного орла!.. Выпьем, чтобы тучи остались позади!.. – Браво!– закричали родственники.– Молодец, орел, джигит!.. Я уловил в дядиной речи мотивы горьковской "Песни о Соколе"… Роман слегка понизил голос и добавил: – Выпьем и за Сережу, нашего орленка! Правда, он еще молод, крылья его не окрепли. Но и его ждут широкие просторы!.. – Боже упаси!– довольно громко сказала мама. Дядя укоризненно поглядел в ее сторону… Снова тетка звонила разным людям. И моего брата приняли па Ленфильм. Назначили кем‑то вроде осветителя. А я поступил в многотиражку. И к тому же начал писать рассказы… Карьера моего брата развивалась в нарастающем темпе. Вскоре он стал лаборантом. Потом – Диспетчером. Потом – старшим диспетчером. И наконец – заместителем директора картины. То есть лицом материально ответственным. Недаром в лагере мой брат так стремительно шел к исправлению. Теперь он, видимо, не мог остановишься… Через месяц его фотография висела на Доске почета. Его полюбили режиссеры, операторы и сам директор Ленфильма – Звонарен. Более того, его полюбили уборщицы… Ему обещали в недалеком будущем самостоятельную картину. Шестнадцать старых коммунистов Ленфильма готовы были дать ему рекомендацию в партию. Но брат колебался. Он напоминал Левина из "Анны Карениной". Левина накануне брака смущала утраченная в молодые годы девственность. Брата мучила аналогичная проблема. А именно, можно ли быть коммунистом с уголовным прошлым? Старые коммунисты уверяли его. что можно… Брат резко выделялся на моем унылом фоне. Он был веселым, динамичным и немногословным. Его посылали в ответственные командировки. Все прочили ему блестящую административную карьеру. Невозможно было поверить, что он сидел в тюрьме. Многие из числа не очень близких знакомых думали, что в тюрьме сидел я… И снова что‑то произошло. Хотя не сразу, а постепенно. Начались какие‑то странные перебои. Как будто торжественное звучание "Аппассионаты" нарушилось режущими воплями саксофона. Мой брат по‑прежнему делал карьеру. Произносил на собраниях речи. Ездил в командировки. Но параллельно стал выпивать. И ухаживать за женщинами. Причем с неожиданным энтузиазмом. Его стали замечать в подозрительных компаниях. Его окружали пьяницы, фарцовщики, какие‑то неясные ветераны Халхин‑Гола. Протрезвев, он бежал на собрание. Успешно выступив на собрании, торопился к друзьям. Сначала эти маршруты не пересекались. Брат делал карьеру и одновременно – губил ее. Он по трое суток не являлся домой. Исчезал с какими‑то непотребными женщинами. Среди этих женщин преобладали весьма некрасивые. Одну из них, я помню, звали Грета. У нее был зоб. Я сказал моему брату: – Ты мог бы найти и получите. – Дикарь,– возмутился мой брат,– а знаешь ли ты, что она получает спирт на работе! Причем в неограниченном количестве… Очевидно, мой брат все еще руководствовался юношеской доктриной: "В женщине и в книге главное не форма, а содержание!" Потом Борис избил официанта в ресторане "Нарва". Брат требовал, чтобы официант исполнил "Сулико"… Он стал попадать в милицию. Каждый раз его вызволяло оттуда партийное бюро "Ленфильма". Но с каждым разом все менее охотно. Мы ждали, чем все это кончится… Летом он поехал на съемки "Даурии" в Читу. И вдруг мы узнали, что брат на казенной машине задавил человека. Да еще офицера советской армии. Насмерть… Это было страшное время предположений и догадок. Информация поступала самая разноречивая. Говорили, что Боря вел машину совершенно пьяный. Говорили, правда, ч то и офицер был в нетрезвом состоянии. Хотя это не имело значения, поскольку он был мертв…
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|