Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Часть 1. О памяти и припоминании. 10 глава




25 Правда, у находящейся в центре фигуры есть крылья, но они сложены, амурчики разлетаются от нее: что это - намек на возвышение? Венец на голове и особенно число четыре - «магический квадрат» медиков-математиков - по-видимому, представляют собой лекарство от болезни.

Часть первая. О памяти и припоминании

чаянию или, скорее, если следовать Габриэлю Марселю, безысходности, inespoir26? Разве обращаясь к acedia религиозных людей, не совершаем мы достойную ее работу скорби? Нам могут возразить, что у работы скорби нет предшественников в литературе по меланхолии. И в этом смысле работа скорби - это открытие Фрейда. Однако у работы скорби есть свои предшественники в сфере средств, которые медицинская, психологическая, моральная, литературная и духовная традиции рекомендовали против меланхолии. Среди этих лекарств я нахожу веселость, юмор, надежду, веру, а также.... труд. Авторы «Сатурна и меланхолии» не были неправы, когда искали в лирической поэзии конца Средневековья и Возрождения (в частности английской - начиная с Мильтона и Шекспира с его «Сонетами» и кончая Китсом) восхваление противоречивого и, так сказать, диалектического настроения - когда Меланхолию сменяет Восторг под покровительством красоты. Потребовалось бы проследить вплоть до Бодлера череду поэтических образов меланхолии, чтобы вернуть ей ее загадочную глубину, которой не исчерпать никакому учению о болезнях. Именно в эту сторону увлекает нас Жан Старобински в работе «Меланхолия перед зеркалом. Три варианта прочтения Бодлера»27. Разве в помещенном в начале «Цветов зла» стихотворении «Посвящение» сатурническая книга не называется книгой Скуки? Потухший взор Меланхолии отражается в зеркале рефлексивного сознания, отсветы которого преобразует поэзия. Дорога памяти, стало быть, открывается «Сплином»: «Столько помню я, словно мне тысяча лет...» - образы исторического прошлого неотступно преследуют знаменитое стихотворение «Лебедь», которое мы будем читать под другим углом зрения, так что запоминание истории совпадет с историзацией памяти28:

Андромаха! Полно мое сердце тобой...29'23*

А почему бы не вспомнить in fine последние квартеты и сонаты Бетховена с мощным звучанием в них возвышающей грусти? Вот и произнесено нужное слово: возвышение. Эта деталь, отсутствующая в коллекции метапсихологии Фрейда, мог-

26 Впервые проблематику ««беспричинной грусти» я обсуждал в конце первого тома «Философии воли», в разделе «Грусть о конечном» (Le Volontaire et Involontaire. Paris, Aubier, 1950, 1988, p. 420 sq).

27 Starobinski /. La M?lancolie au miroir. Trois lectures de Baudelaire. Paris, Juillard, coll. «Coll?ge de France», 1984.

28 См. третью часть третьей главы - с. 545-547.

29 Жан Старобински размечает таким образом дорогу, ведущую от античной acedia через меланхолию Дюрера к бодлеровскому сплину, который в свою очередь приводит к памяти. См. третий способ прочтения «Меланхолии перед зеркалом»: «Мечтательные образы: «Лебедь».

Глава 2. Работающая память...

ла бы, вероятно, сообщить последней тайну возвращения от удовольствия к печали, осуществляемого в возвышенной печали-в веселости30. Да, горе и есть эта грусть, не проделавшая работу скорби. Да, веселость - это вознаграждение за отречение от утраченного объекта и гарантия примирения со своим интериоризованным объектом. И так же как работа скорби является неизбежным путем работы воспоминания, веселость может увенчивать своей милостью работу памяти. На горизонте этой работы маячит «счастливая» память, где поэтический образ дополняет работу скорби. Однако этот горизонт скрывается из виду за исторической работой, теорию которой предстоит создавать по ту сторону феноменологии памяти.

После всего сказанного я возвращаюсь к оставленному нами вопросу о том, в какой мере можно переносить в план коллективной памяти и в план истории категории патологии, выведенные Фрейдом в двух очерках, о которых мы только что говорили. Предварительное заключение можно вынести, идя в двух направлениях - от Фрейда и от феноменологии раненой памяти.

Идя от Фрейда, мы выделим различные намеки на ситуации, которые заведомо превосходят психоаналитические сцены, - с точки зрения как работы воспоминания, так и работы скорби. Такого расширения вполне можно было ожидать, поскольку все ситуации, вызванные в ходе психоаналитического курса лечения, имеют отношение к иному - не только к иному «семейного романа», но и психосоциальному иному и, если можно так сказать, к иному исторической ситуации. К тому же сам Фрейд не обошелся без подобных экстраполяции в «Тотеме и табу», «Моисее и монотеизме», «Будущем одной иллюзии», «Недовольстве культурой». И даже некоторые из этих частных примеров психоанализа, осмелимся сказать, были психоанализами in absentia, и причем самым знаменитым был психоанализ доктора Шребера. Что же сказать о работах «Моисей Микеланд-жело» и «Леонардо да Винчи. Воспоминания детства»? Никакое сомнение не должно нас здесь останавливать. Транспозиция осуществлялась с необычайной легкостью благодаря определенным перетолкованиям психоанализа, близким к герменевтике, как это можно видеть в некоторых ранних работах Хабермаса, где психоанализ переформулирован в терминах десимволизации и

0 Ссылаясь на «поэтическую меланхолию в постсредневековой поэзии» и У великих елизаветинцев, которая предвосхитила «Оду меланхолии» Китса, авторы «Сатурна и меланхолии» описывают эту эстетизированную меланхолию как «преувеличенное самосознание» (op. cit., p. 228). Запоздалый (лат.).

Часть первая. О памяти и припоминании

повторной символизации и где акцент делался на роли систематических искажений коммуникации в социальных науках. Единственное затруднение, на которое не было ответа в герменевтических интерпретациях психоанализа, касается отсутствия терапевтов, авторитетных в межчеловеческих отношениях. Но разве нельзя сказать, что в этом случае именно публичное пространство дискуссии является эквивалентом того, что выше было названо «ареной» как опосредующей сферой между терапевтом и пациентом?

Как бы ни обстояло дело с этим поистине опасным затруднением, для нас важнее обратиться к коллективной памяти, чтобы на этом уровне искать эквивалент патологическим ситуациям, с которыми имеет дело психоанализ. Именно двухполюсная структура личной идентичности и идентичности общностной в конечном счете оправдывает распространение фрейдовского анализа скорби на травматизм коллективной идентичности. Здесь можно говорить, прибегая не только к аналогии, но и непосредственно к понятиям психоанализа, о коллективном травматизме, раненой коллективной памяти. Понятие утраченного объекта находит прямое применение в трактовке «утрат», которые касаются власти, территории, населения, образующих субстанцию государства. Поведение скорби, охватывающее диапазон от выражения печали и до полного примирения с утраченным объектом, сразу же иллюстрируется великими траурными церемониями, вокруг которых сплачивается весь народ. В этом отношении можно сказать, что такие формы скорбного поведения являют собой особый пример отношений, где переплетаются частные и публичные выражения. Именно таким образом наше понятие больной исторической памяти находит оправдание a posteriori* в этой двухполюсной структуре форм скорбного поведения.

Перенос категорий патологии в исторический план будет полностью оправдан, если удастся показать, что он касается не только исключительных ситуаций, о которых речь шла выше, но и фундаментальной структуры коллективного существования. Здесь следует вспомнить основополагающее отношение истории к насилию. Гоббс был прав, когда выводил политическую философию из изначальной ситуации, где страх насильственной смерти толкает человека от «естественного состояния» к отношениям договорного характера, что должно прежде всего обеспечить ему безопасность; таким образом, никакое историческое сообщество не рождалось иначе, чем через отношение,

* Из последующего (лат.).

Глава 2. Работающая память...

которое без колебания можно уподобить войне. То, что мы превозносим как «основополагающие события», по существу является актами насилия, задним числом узаконенными хрупким правовым положением. Что создает славу одним, для других - поругание. Что для одной стороны является торжеством, для другой - проклятием. Именно таким путем в архивах коллективной памяти накапливаются символические раны, требующие исцеления. Если говорить точнее, то, что в историческом опыте представляет собой парадокс, иными словами, избыточность памяти здесь и недостаточность памяти там, может быть истолковано в понятиях сопротивления, влечения к повторению и в конечном счете подчиняется опыту трудной работы воскрешения в памяти. Избыточность памяти, в частности, перекликается с влечением к повторению, о котором Фрейд говорит, что оно ведет к замене переходом к действию подлинного воспоминания, благодаря которому настоящее примиряется с прошлым: сколько насилия со стороны мира, понимаемого как acting out (действующий извне), «вместо» воспоминания! Можно, если угодно, говорить о памяти-повторении применительно к этим унылым празднованиям. Но тут же следует добавить, что эта память-повторение сопротивляется критике и что память-воспоминание есть по сути критическая память.

Если это так, то недостаточность памяти подлежит такой же реинтерпретации. То, что одни культивируют с мрачным наслаждением, и то, чего другие избегают с нечистой совестью, - это одна и та же память-повторение. Одни стремятся укрыться в ней, другие, напротив, боятся, что она поглотит их. Но и те, и другие одинаково страдают от дефицита критики. Они не достигают того, что Фрейд называл работой воспоминания.

Можно сделать еще один шаг и высказать мысль о том, что расхождение между работой скорби и работой воспоминания приобретает весь свой смысл скорее в плане коллективной памяти, чем в плане памяти индивидуальной. Поскольку речь идет о ранах, нанесенных собственно национальной любви, можно с полным основанием говорить об объекте утраченной любви. Раненая память вынуждена всегда соотносить себя именно с утратами. Чего она не умеет выполнять, так это работу, которую навязывает ей опыт реальности: отказ от нагрузок, благодаря которым libido остается связанным с утраченным объектом, поскольку утрата не была полностью интериоризовна. Однако здесь самое время подчеркнуть, что подчинение опыту реальности, конститутивное для подлинной работы скорби, является составной частью работы воспоминания. Высказанная ранее

Часть первая. О памяти и припоминании

мысль об обмене значением между работой воспоминания и работой скорби находит здесь полное подтверждение.

О переходе с патологического уровня на собственно практический говорят замечания, касающиеся соответствующего лечения расстройств. Фрейд постоянно призывал психоаналитика к кооперированию с пациентом, к проведению сеанса от начала и до конца под знаком взаимодействия пассивной, страдательной (pathiqu?) стороны памяти и ее активной, действенной стороны. В этом отношении понятие работы - работы припоминания, работы скорби - занимает стратегическое место в рефлексии об ослаблении памяти. Это понятие предполагает, что мы не только испытываем расстройства, о которых идет речь, но и несем за них ответственность, как об этом свидетельствуют терапевтические советы, сопровождающие процесс проработки. В определенном смысле злоупотребления памятью, о которых мы теперь будем говорить, могут возникать как перверсивные изменения этой работы, где скорбь связана с вспоминанием.

2. Практический уровень:

память, подвергшаяся манипуляциям

Сколь бы ни были ценны патологические интерпретации избыточности и недостаточности коллективной памяти, я не хотел бы, чтобы они заняли у нас все место. Наряду с пассивными, страдательными, претерпеваемыми формами этих нарушений, даже учитывая коррективы, внесенные самим Фрейдом в одностороннюю трактовку пассивности, - следует уделить определенное внимание злоупотреблениям (в прямом смысле этого слова), являющимся следствием согласованных манипуляций памятью и забвением со стороны властей предержащих. Теперь я буду говорить не столько о раненой памяти, сколько о памяти инструментализованной (здесь имеется в виду веберовская категория целерациональности - Zweckrationalit?t, - противоположная категории ценностнорациональности - Wertrationalit?t, а также используемая Хабермасом категория «стратегический разум», противоположная понятию «коммуникативный разум»). Именно в этом плане можно наиболее обоснованно говорить о злоупотреблениях памятью, которые одновременно являются и злоупотреблениями забвением.

Специфику этого второго подхода составляет переплетение проблематики памяти с проблематикой идентичности - как коллективной, так и индивидуальной.

Глава 2. Работающая память...

В следующей главе мы остановимся на этой проблеме переплетения в связи с теорией Локка, где память превращается в критерий идентичности. Сердцевина проблемы - это мобилизация памяти на службу исследованию, изучению потребности в идентичности. О вытекающих из этого отклонениях мы узнаём по нескольким тревожным симптомам: излишек памяти в том или ином регионе мира, а стало быть, злоупотребление памятью - недостаток памяти в другом регионе и, как следствие, злоупотребление забвением. Итак, именно в проблематике тождества следует теперь искать причину непрочности памяти, которой манипулируют. Эта непрочность присоединяется к собственно когнитивной ненадежности, вытекающей из близости между воображением и памятью и находящей в последней побуждающую силу, стимул.

Чем обусловлена непрочность идентичности? Конечно же ее сугубо неявным, предположительным, притязательным характером. Эта claim (претензия), как скажут англичане, это Anspruch (притязание), скажут немцы, проявляет себя в ответах на вопрос «кто?», «кто я такой?», имеющих форму «что»: вот что мы такое, мы - другие. Мы таковы - именно так, и никак иначе. Непрочность идентичности проявляется в ненадежности ответов в форме «что», претендующих дать рецепт обретения провозглашаемой и рекламируемой идентичности. Проблема, таким образом, переносится с уровня непрочности памяти на уровень непрочности идентичности.

В качестве первой причины непрочности идентичности следует назвать ее непростое отношение ко времени; это - первейшая трудность, которая как раз оправдывает обращение к памяти как ко временной составляющей идентичности наряду с оценкой настоящего и планированием будущего. Итак, отношение ко времени составляет затруднение в силу неоднозначности понятия «самотождественного» (m?me), имплицитно содержащегося в понятии идентичности. В самом деле, что означает «оставаться тем же самым» наперекор времени? Когда-то я имел дело с данной загадкой и в этой связи предложил различать два смысла идентичности: такой же, как idem, same, gleich, и тот же самый, что и ipse, self, Selbst. Мне показалось, что сохранение «я» во времени основывается на сложной игре между «самотождественностью» (m?met?) и самостью (ips?it?), если позволительно прибегнуть к таким варваризмам; в этой двойной игре практические и патические аспекты более опасны, чем аспекты концептуальные, эпистемические. Я сказал бы, что соблазн идентификации, «идентифицирующее безрассудство», как оворит Жак Ле Гофф, состоит в снижении идентичности ipse

Часть первая. О памяти и припоминании

до уровня идентичности idem, или, если угодно, в соскальзывании, в отклонении, ведущих от гибкости, свойственной сохранению «я» при обязательстве, к несгибаемой твердости характера в квазитипологическом смысле слова.

Вторая причина непрочности - воспринимаемое как угроза столкновение с другим. В самом деле, другой именно потому, что он другой, может восприниматься как опасность для собственной идентичности - для идентичности «мы» и для идентичности «я». Разумеется, все это может вызвать удивление: разве нужно, чтобы наша идентичность была столь непрочной, что не смогла бы выносить, выдерживать того, что другие иначе, чем мы, ведут свою жизнь, понимают друг друга, вплетают собственную идентичность в ткань совместного бытия? Это так. Именно оскорбления, реальные или воображаемые покушения на самоуважение под воздействием с трудом выносимой инаковости изменяют отношение, какое тождественный себе поддерживает с другим, заставляя переходить от согласия к отвержению, к разрыву.

Третья причина непрочности - наследование основополагающего насилия. Это факт, что не существует исторической общности, которая была бы порождена чем-то иным, нежели так называемое изначальное отношение к войне. То, что мы восславляем под названием основополагающих событий, - это по существу насильственные деяния, узаконенные постфактум государством с непрочным правом, а в конечном счете - самой древностью, старостью. Одни и те же события для одних означают славу, для других - унижение. С одной стороны - восславление, с другой - проклятие. Именно таким образом в архивах коллективной памяти накапливаются реальные и символические обиды. В данном случае третья причина непрочности идентичности сливается со второй причиной. Остается показать, с помощью какой уловки те или иные виды злоупотреблений памятью могут соединяться с претензией на идентичность, собственная непрочность которой только что была выявлена.

Манипуляции памятью, о чем мы будем говорить в дальнейшем, вызваны вторжением между претензией на идентичность и публичными выражениями памяти многоликого и вызывающего тревогу фактора. Речь идет о феномене идеологии, механизм которой я пытался выявить ранее31. Идеологический

31 Ric?urP. L'Id?ologie et l'Utopie. Paris,?d. du Seuil, coll. «La Couleur des id?es», 1997. Мой анализ затрагивает таких отличных друг от друга мыслителей, как Маркс, Альтюсер, Манхейм, Макс Вебер, Хабермас (раннего периода), К. Гирц.

Глава 2. Работающая память...

процесс непрозрачен по двум причинам. Прежде всего он остается скрытым; в отличие от утопии, он скандален; он маскируется, выступая в своих разоблачениях против соперников в сфере конкуренции идеологий: в идеологии всегда погрязает именно другой. Вместе с тем, идеологический процесс отличается крайней усложненностью. Я предложил различать три оперативных уровня феномена идеологии в зависимости от их воздействия на постижение мира человеческой деятельности. Если рассмотреть эти факторы сверху донизу, от поверхностного уровня до глубинного, то обнаружится такая последовательность: искажение реальности, легитимация системы власти, интеграция мира в целое с помощью символических систем, имманентных действию. На самом глубинном уровне, в сфере, где работает Клиффорд Гирц, феномен идеологии предстает в качестве конституирующего некую непреодолимую структуру действия, поскольку символическое посредничество порождает различие между мотивациями человеческого действия и наследственными структурами генетически запрограммированных форм поведения. На этом фундаментальном уровне устанавливается примечательная корреляция между символическим синтезом и семиотическими системами, часть которых явно относится к сфере риторики тропов32. На этом глубинном уровне анализ феномена идеологии включается в орбиту «семиотики культуры». Именно в таком понимании - как фактор интеграции - идеология может представать в качестве хранительницы идентичности, поскольку она предлагает символический ответ на вопрос о причинах непрочности этой идентичности. На таком глубинном уровне, уровне символически опосредованного действия, речь еще не может идти о манипуляции и тем более о злоупотреблении памятью. Здесь можно говорить лишь о негласном воздействии на нравы в традиционном обществе. Именно это делает понятие идеологии практически неискоренимым. Однако следует тут же добавить, что данная конституирующая функция идеологии не может осуществляться ни вне связи со второй функцией идеологии - функцией оправдания системы порядка или власти, ни (пусть даже потенциально) в отрыве от функции искажения, которая соединена с предыдущей функцией. В итоге именно в

«Без идеи о том, каким образом метафора, аналогия, ирония, двусмысленность, игра слов, парадокс, гипербола, ритм и все другие элементы того, что мы неудачно называем «стилем», действуют... в проекции личных позиций их публичной форме, мы не можем определить значение идеологических высказываний» («Ideology as a cultural system» // Geertz C. The Interpretation of cultures. New York, Basic Books, 1973, p. 209).

Часть первая. О памяти и припоминании

обществах, не имеющих иерархической политической структуры и в этом смысле не имеющих власти, можно было бы попытаться отыскать чистый феномен идеологии как интегративной и в каком-то отношении невинной структуры. Идеология в конечном счете вращается вокруг власти33.

На деле идеология стремится узаконить авторитет порядка или власти: порядка - в смысле органического отношения между целым и частью; власти - в смысле иерархического отношения между правящими и теми, кем правят. В этом плане исследования Макса Вебера, посвященные понятиям «порядок» (Ordnung) и «господство» (Herrschaft), представляют значительный интерес для нашей работы, несмотря на то, что автор «Хозяйства и общества» («Wirtschaft und Gesellschaft») тематически не исследует идеологию и ее отношение к идентичности. Весь веберовский анализ власти34 вращается вокруг претензии на легитимацию, с которой выступает любая форма власти, будь она харизматической, традиционной или бюрократической; в таком случае вся игра ведется вокруг природы узлового момента - nexus, - объединяющего претензии на легитимацию, поднятые правителями до уровня веры в упомянутый выше авторитет со стороны тех, кем управляют. В этом узловом моменте коренится парадокс авторитета. Идеология, как можно предположить, и возникает в лакуне между потребностью в легитимности, которая вытекает из системы власти, и нашим ответом в форме веры. Идеология как бы добавляет к нашей спонтанной вере что-то вроде прибавочной стоимости, благодаря чему спонтанное верование становится способным удовлетворять потребность в авторитете. На этой стадии функция идеологии состоит в том, чтобы восполнять нехватку доверия, виновниками которой являются любые системы власти, а не только харизматическая система - «поскольку вождь послан свыше», и система, основанная на традиции - «поскольку так дано от века», но также и бюрократическая система - «поскольку предполагается, что эксперт действует от имени знания». Опираясь на эту гипотезу, Макс Вебер

33 Гирц, который вел свои исследования в Марокко и Индонезии, охотно признает это: «Именно через идеологические построения, схематические образы социального порядка человек - хорошо ли это или плохо - осуществляет себя как политическое животное». «Функция идеологии, - продолжает он, - заключается в том, чтобы сделать возможной автономную политику, разрабатывая для нее понятия, которые обосновывали бы власть и придавали ей смысл, создавая убедительные образы, благодаря которым она стала бы доступной разумному пониманию» (ibid., р. 218).

34 Ric?ur P. L'Id?ologie et l'Utopie. Op. cit., p. 241-248.

Глава 2. Работающая память...

определяет типы легитимности, их императивы и требования исходя из типов веры, «благодаря которым» порядок становится легитимным, власть - оправданной. Так что типы веры, каждый по-своему, создаюты основания для повиновения. Впрочем, именно так определяется власть - как легитимная, заставляющая себе повиноваться. Herrschaft, согласно Веберу, по существу состоит в иерархическом отношении между управлением и подчинением. Оно явным образом определяется ожиданием повиновения и вероятностью («шансом») того, что оно будет реализовано. Именно в этой критической точке приводятся в действие символические системы и их риторическое выражение, о которых говорит К. Гирц. Они поставляют аргументы, возводящие идеологию в ранг прибавочной стоимости, добавляющейся к вере в легитимность власти35.

Это отношение идеологии к процессам легитимации систем власти, как мне представляется, образует главную ось, по отношению к которой располагаются, с одной стороны, более фундаментальный феномен общностной интеграции, опирающейся на символические - стало быть, риторические - опосредования действия, с другой стороны - феномен более очевидный, вызывающий сожаление и требующий разоблачения, то есть эффект искажения, которому Маркс посвятил лучшие страницы «Немецкой идеологии»36. Хорошо известны и спорные метафоры перевернутого образа человека, стоящего вниз головой. Механизм искажения, который был представлен через образы, был бы вероятным только при условии, если бы он был связан с феноменом легитимации, поставленным мной в центр идеологического устройства, и если бы он в конечном счете затрагивал непреодолимые символические опосредования действия. При отсутствии этих опосредовании хулитель идеологии предстает способным дать основополагающей человеческой реальности, то есть практике, преобразующей деятельности подлинное, неискаженное описание, не подлежащее никакой интерпретации в понятиях значения, ценности, нормы. Этот реализм, или эта онтоло-

35 Отважившись использовать выражение «прибавочная стоимость», я утверждаю, что марксистское понятие прибавочной стоимости, относящееся к производству ценностей в рыночной экономике, могло бы образовать лишь частную форму общего феномена прибавочной стоимости, связанной с осуществлением власти, поскольку экономическая власть в капиталистической рыночной экономике является ее специфическим вариантом в силу разделения труда между правителями и теми, кем управляют.

36 Ric?urP. L'Id?ologie et l'Utopie. Op. cit., p. 103-147.

Часть первая. О памяти и припоминании

гия практики37, точнее, онтология живого труда38 составляет одновременно и силу, и слабость Марксовой теории идеологии. Если в самом деле практика не включает в себя в качестве первоначального идеологический слой в первом смысле слова, то не понятно, что в этой практике могло бы послужить причиной искажения. Осуществляемое вне этого изначального символического контекста изобличение идеологии - это всего лишь памфлет, направленный против пропаганды. Такая очистительная работа не напрасна, и при определенных условиях она может быть необходимой, если целью ее станет перестройка публичного пространства дискуссий, а не беспощадная борьба, перерастающая в гражданскую войну39.

Если этот анализ вызывает доверие, то есть если он корректен, легко заметить, какие пружины используются при различных способах манипуляции памятью.

Не составляет труда соотнести их с различными оперативными уровнями идеологии. На самом глубинном уровне - на уровне символических опосредовании действия - память включается в конституирование идентичности с помощью нарративной функции. Идеологизация памяти становится возможной благодаря разнообразным средствам, которые предлагаются работой по нарративной конфигурации. Подобно тому, как персонажи рассказа, а вместе с ними и рассказанная история включаются в интригу, нарративная конфигурация способствует моделированию идентичности главных действующих лиц, а также и контуров самого действия. Рассказ, напоминает Ханна Арендт, повествует о «кто» действия. Точнее, именно селективная функция рассказа предоставляет для целей манипуляции средства

37 Труд Мишеля Анри, посвященный Марксовой онтологии (Marx. T. 1. Une philosophie de la realit?. Paris, Gallimard, 1976), является своего рода образцом глубокого понимания марксистского анализа человеческой реальности. Вскоре после выхода в свет этой прекрасной книги я подверг его разбору, который был опубликован в работе: «Ric?ur P. Lectures 2. La contr?e des philosophes. Paris,?d. du Seuil, coll. «La Couleur des id?es», 1992; переиздание см.: coll. «Points Essais», 1999,.p. 265-293.

38 Petit J.-L. Du travail vivant au syst?me des actions. Une discussion de Marx. Paris, Ed. du Seuil, 1980.

39 Таково было требование Хабермаса, когда он писал труд «Познание и интерес» (Habermas J. Connaissance et Int?r?t. Paris, Gallimard, coll. «Biblioth?que de philosophie», 1976; r??d.: coll. «Tel», 1979; см.: Р. Ric?ur. L'Id?ologie et l'Utopie. Op. cit., p. 285-334). Интерес к эмансипации, отличный от интереса к контролю и манипуляции, которым соответствовали бы эмпирические науки, и даже от интереса к коммуникации, свойственного историческим и истолковывающим наукам, мог бы лежать в основании критических социальных наук, таких как психоанализ и критика идеологий.

Глава 2. Работающая память...

хитрой стратегии, использующей одновременно как забвение, так и воскрешение в памяти. Мы вернемся к этому в разделе, посвященном забвению. Но именно на том уровне, где идеология действует как дискурс, поддерживающий власть, господство, приводятся в действие ресурсы манипуляции, предлагаемые рассказом. Господство - и это понятно - не ограничивается физическим принуждением. Даже тиран нуждается в риторе, софисте, которые возвещали бы о его замыслах по соблазнению или устрашению. Навязанный рассказ становится, таким образом, специальным инструментом этой двойной операции. Прибавочная стоимость, которую идеология присоединяет к доверию, предлагаемому теми, кем управляют, в ответ на требования легитимации, выдвинутые правителями, сама выступает как нарративное построение: рассказы об основании, о славе и поругании питают дискурс подхалимажа и устрашения. Также становится возможным связать явные злоупотребления памятью с последствиями искажения, имеющими место на феноменальном уровне идеологии. На этом очевидном уровне навязанная память подкрепляется самой «дозволенной» историей - историей официальной, историей прирученной и публично восславленной. На деле практикуемая память - это, если иметь в виду институциональный план, память, которой обучили; принудительное запоминание, таким образом, действует в интересах вспоминания событий общей истории, признанных основополагающими для общей идентичности. Следовательно, замкнутость рассказа ставится на службу идентифицирующей замкнутости сообщества. Преподанная история, история, которой обучают, но также и история восславленная. К принудительному запоминанию прибавляются мемориальные церемонии, поминания, установленные общим соглашением. Таким образом, между припоминанием, запоминанием и поминанием заключается несущий в себе опасность пакт.

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...