Бойцы вспоминают минувшие дни 4 страница
— А они и не будут спрашивать полковой комитет. Просто тайком отправят Яновского с офицерским конвоем — и вся недолга. — Что же делать? — Вот в этом-то и закавыка... Кое-что мы как будто придумали, но надо еще все детали обмозговать, осечки в этом деле быть не должно. Может быть, потребуется твоя помощь, Алексей. Согласен? — Ну конечно. — А ты все-таки молодчиной вел себя в тот вечер с Яновским, — снова повторяет Денисов. — И нам с Калашниковым наука: уехали в Маневичи, бросили полк. Нет, теперь дудки — из полка ни на шаг. Каждую минуту [50] надо быть начеку. Кстати, тебе привет от Зины Рудневой. — Ты видел Зину? — Видел. Она сегодня обещала быть здесь, в полку... Да не егозись ты, Алексей. Сиди. Все предусмотрено. Если тебя в землянке не окажется, придет сюда, ко мне. Да, хорошая она девушка. Чистая, ясная. И смелая... Сижу как на иголках, машинально глотаю галушки, невпопад отвечаю Денисову. Денисов добродушно подсмеивается. Неожиданно раздается взрыв — словно бомба разрывается где-то в стороне штаба. Потом винтовочный выстрел... Второй... Третий... — Пошли, Алексей! Ночь. Не видно ни зги. Подсвечивая фонариком, бежим к штабу. Дважды останавливают часовые, но тут же, узнав, пропускают. У штаба странная тишина. Значит, не здесь. Но что это? В тусклом свете электрического фонарика видно: окна разбиты, рамы разворочены. Проемы окон темны. Только в одном из них кто-то медленно ходит со свечой. Доносятся приглушенные голоса. После короткого разговора с дежурным входим в штаб. В коридоре мой приятель, начальник команды конных разведчиков, подпоручик Траксман. — Что случилось? — Беда. Большая беда... Пройдем ко мне, Алексей Александрович.
Денисов остается. Мы с Траксманом идем по коридору. Все двери настежь. В первой комнате сидит на скамейке наш священник. Около него хлопочут две сестры милосердия. Одна держит горящую свечу, другая бинтует голову. Батя стонет. Его лицо мертвенно-бледно. Сестры стоят спиной ко мне. Одна из них оборачивается. — Зина! На мгновение радостно вспыхивают ее глаза, и она бросает через плечо: — Подожди, Алеша. Через полчаса освобожусь. В следующей комнате, где жил Яновский, все разворочено: окна выбиты, нелепо торчит в проеме исковерканная [51] рама, стол и скамейки опрокинуты. На полу в луже крови, среди битого стекла и разбросанных карт, ничком лежит Яновский. Чуть поодаль стоит подпоручик Левандовский. В высоко поднятой руке он держит горящую свечу и остановившимися глазами смотрит на Яновского. Входим в комнату Траксмана — он живет при штабе. Подпоручик плотно закрывает за собой дверь и взволнованным шепотом рассказывает: — Штабники устроили сегодня пьянку в комнате Яновского. Сам Яновский как будто не пил: его цыганские романсы мешали мне читать. Я уже собрался было ложиться спать, как вдруг — взрыв. Впечатление такое, словно бомбу бросили на штаб. Тушу свет. Слышу — крики, стрельба под окнами. Выхожу в коридор. На четвереньках ползет окровавленный батя. Вбегаю в комнату Яновского. Там — столпотворение, кровь, стоны... Словом, Яновский убит наповал. Штабс-капитан Леонов тяжело ранен — у него все лицо изуродовано. Прапорщика Дунаева слетка задело. Он-то и рассказал, что в открытое окно была брошена связка гранат. — Кто бросил? — А черт его знает. Говорят, патруль заметил двух бегущих солдат, открыл по ним огонь и промазал. Одного из бегущих опознали: Сизов из первой роты, земляк Маслова, вестового Яновского. Этого Сизова не так давно избил покойник, когда тот приходил к своему земляку. Сизова ищут. На месте его нет. Очевидно, убежал. Сейчас ведь это запросто... Да, дела, Алексей Александрович. Жутко... Странно, в разведке не трушу, а тут мурашки по спине бегают. Почему бы это?.. Окажите, поручик, вы не останетесь у меня ночевать? Я вам топчан поставлю. Или на моей кровати устрою. Останетесь?
— Нет, не могу. В роте надо быть. Как бы чего... А как сестры здесь оказались? — Случайно. Приехали за больными и прямо в эту кашу угодили. Сейчас повезут батю в госпиталь. В Маневичи... Значит, не останетесь? — Нет. Сами понимаете. — Конечно. Конечно... У крыльца штаба ко мне подходит Денисов. Рассказываю ему все, что узнал от Траксмана. [52] — Значит, Сизов?.. Что ж, это, пожалуй, лучше, чем то, что могло быть в тот вечер... С крыльца штаба быстро сбегает Зина. — Алеша, милый, здравствуй. Здравствуйте, Дмитрий Николаевич... Вот ведь никак не думали, что такое у вас увижу. Ужас-то какой. — Что с батей? — опрашивает Денисов. — Мне кажется, все обойдется. Он больше испугался. И верно — так неожиданно. А вот со штабс-капитаном плохо. Совсем плохо. Если и выживет, останется слепым. Его уже отправили в Маневичи. Сейчас повезем батю. — Ну, други, я пошел... Ты, Алексей, к себе вернешься? — Конечно. А что? — Да так, на всякий случай. Мало ли что... Ну, будьте здоровы. — Ой, погодите, Дмитрий Николаевич. Чуть не забыла. Злна вынимает из-под халата небольшой сверток, завернутый вазету, и передает Денисову. — Спасибо, Зина. Молодчина вы! Расцеловал бы, да вот его боюсь, — улыбается Денисов. — Ну, бегу, бегу. У вас небось считанные минуты остались, а разговоров на сутки... — Алеша, родненький ты мой! — и Зина ласково прижимается ко мне. — Так соскучилась по тебе, так мечтала вволю наговориться, а сейчас позовут. И Зина, волнуясь, перескакивая с одного на другое, рассказывает: — Месяц в госпитале работаю, а кажется, годы прожила: так много увидела, так много поняла. Сколько вокруг горя, Алеша, сколько страданий. И сколько мерзости... Вот тут недавно сестры зовут меня на вечеринку. Я, как всегда, отказываюсь: противна эта грязь, это пьянство. До сих пор мне непонятно, как можно в такое время этим заниматься. Но тут слышу, будто из твоего полка офицер на вечеринке будет. Я, конечно, бегом. Почему-то решила, дурочка, что ты приехал. А оказался поручик Ослендер. Ты его знаешь? Он мне сразу не понравился: прилизанный, приглаженный, выутюженный, а мне кажется, что белье у него грязное. И не ошиблась: нутро у него гнилое, пакостное... Стал приставать, мерзости [53] говорить... Нет, даже противно рассказывать... Я убежала. А он взял двух сестер и куда-то с ними уехал. Они вернулись пьяные, жалкие, растерзанные и ревмя ревут... Ну, зачем я тебе об этих пустяках, о ерунде всякой рассказываю, когда надо сказать так много важного, большого... А вот Дмитрий Николаевич хороший человек. Большой, настоящий. Я понимаю Калашникова, когда он говорит, что за Денисовым можно пойти в огонь и в воду...
— Что ты ему передала, Зина? — Как, он тебе ничего об этом не говорил? Ничего? Ну, и скрытный же он. А я скажу. И знаю, Дмитрий Николаевич не рассердится: он так много хорошего говорил о тебе... Понимаешь, Алеша, у вас в полку плохо с большевистской литературой. Ну так вот Дмитрий Николаевич и наладил доставку через меня. Проводник вагона, дядя Никита, привозит из Москвы и передает мне. А я — Денисову или Калашникову. Вот и все. — Но ведь это опасно, Зина. — Пустяки. Нельзя же сейчас жить так, как до сих пор я жила в слободе — за десятью запорами, ваткой обложенная. — Зина! — раздается звонкий голос сестры на крыльце штаба. — Вот и пора. А о самом главном так ничего и не сказала... Алеша, любимый, — и Зина прижимается щекой к моей щеке. — На днях приеду. Непременно приеду. И скажу все, все. Жди, Алеша... Зины я так и не дождался: на следующий день был отдан приказ готовиться к выходу полка на позиции. Началась обычная в таких случаях суета: проверка и чистка оружия, общая баня, улучшение питания, выдача жалованья. Солдаты шли на позиции сумрачные, злые, молчаливые. Теперь уже для всех стало ясно: о наступлении не может быть и речи. Хорошо, если полк будет хотя бы держать оборону. В этой суете как-то забылась история с Яновским. Сизов исчез, капитан зарыт в землю, раненые отправлены в госпиталь — и все старались не вспоминать ни того вечера, когда солдаты требовали расправы с ненавистным офицером, ни той ночи, когда раздался взрыв в комнате штаба. [54]
К тому же и ту пору и события в стране развивались бурно. Правда, к нам на фронт известия приходили скупо, с запозданием, но Денисову все же удалось наладить сносную информацию, и мы знали, как восторженно встретило Государственное совещание (это сборище контрреволюции) генерала Корнилова, как рабочая Москва ответила на это дружной забастовкой, как меньшевики и эсеры послушно пошли на поводу у кандидата в диктаторы и как генералы предательски отдали немцам Ригу, оголив подступы к революционному Петрограду. Когда же Корнилов поднял мятеж и конный корпус генерала Крымова пошел в поход на Питер, полк насторожился. Денисова, Калашникова, его ближайших друзей в те дни можно было встретить всюду — в окопах, в землянках, блиндажах. Они говорили с солдатами, держали их в курсе событий, звали на борьбу с Корниловым. К этому делу Денисов привлек и меня. Нет, он не давал мне никаких заданий, не уговаривал, не толкал. Просто вначале он как-то затеял откровенный разговор с солдатами, и тут я окончательно понял, что мне нельзя оставаться в стороне. Дело в том, что в эти дни у нас в полку переходила из рук в руки неведомо как попавшая к нам телеграмма генерала Корнилова. Генерал-мятежник хвастливо обещал спасти Россию, выдавал себя за сына казака-крестьянина. — Прежде всего, врет генерал, — спокойно говорил Денисов. — Никакой он не казак, не крестьянин, а сын царского чиновника. Ну, а к чему клонит, это ясно... — Яснее ясного, — откликались солдаты. — Нас на смерть кличет. — Нет, уж мы как-нибудь сами. Своей рукой. — А может, и впрямь все так, как в этой бумажке прописало? — раздается неуверенный голос. — А ты больше слушай Корнилова — скорее в землю ляжешь... Хватит. Верили. Будя... Теперь все свободное время (его имелось достаточно: на нашем участке царило затишье) я проводил среди солдат. Слов нет, среди них были разные люди. Некоторые мечтали об одном: сбросить постылую солдатскую шинель и вернуться домой. Но в глазах многих [55] я увидел: отказываясь продолжать надоевшую, чужую им войну, они готовы насмерть драться с корниловцами за хлеб, землю, волю, свободу. Офицеры еще резче, еще отчетливее раскололись на два лагеря. Некоторые, особенно молодые, перешли на сторону солдат. Другие затаились, шушукались и ждали только сигнала уйти к Корнилову. Разное влекло их в тот, корниловский, лагерь. Максимов надеялся: Корнилов укрепит дисциплину, спасет армию от развала, продолжит войну. Лично для себя он едва ли ждал чего-либо от генерала-диктатора. Он понимал, что победивший Корнилов не осыплет милостями и наградами сына мелкого чиновника. Да едва ли они нужны были ему, эти милости и награды: я не помню, чтобы он когда-либо зарился на них.
Иначе строил свои планы Ослендер. Сын крупного коммерсанта, владелец доходных домов в Петрограде и какой-то фабрики в Тверской губернии, он видел в Корнилове охранителя папиных, а значит, и своих, богатств от посягательства «черни». Тщеславный, жадный, готовый на всякую пакость исподтишка. Словом, это были тревожные дни, когда в предвидении решающих событий каждый, хотел он этого или нет, должен был определить свое место в предстоящей борьбе. Однако внешне корниловщина прошла как-то мимо нашего полка. Офицеры, сторонники Корнилова, не решались поднять у нас восстание. И в этом, безусловно, заслуга наших большевиков во главе с Денисовым и Калашниковым: они сделали все, чтобы мятеж, если он вспыхнет, кончился бы неизбежным провалом... Как-то в один из октябрьских дней полковой комитет предложил второму батальону собрать делегатов от рот для выбора батальонного командира взамен Яновского. Мы собрались в одной из ротных землянок. Председательствовал Калашников. Коротко, но просто и ясно он рассказал о сложной, тревожной политической обстановке — она обязывает особо внимательно подходить к выбору своих командиров. [56] И вдруг, совершенно неожиданно, назвал мою фамилию. Вначале показалось, что ослышался. Но нет, Калашников снова повторяет: — Предлагаю выбрать командиром второго батальона поручика Гречкина. Краснею, как мальчишка, и благодарю судьбу, что в землянке полумрак. Делегаты единогласно голосуют за мою кандидатуру. Не помню, что я говорил в ответ, но потом Денисов, смеясь, заверил меня: — Коряво, но здорово, с душой сказал. Когда делегаты расходились после собрания, солдаты поздравляли меня, крепко жали руку. И ощущение этого первого в моей офицерской жизни искреннего, дружеского солдатского рукопожатия я помню до сих пор... Через несколько дней наш полковой комитет вынес решение об упразднении погон. Невольно вспомнилось то далекое время, когда, впервые надев погоны прапорщика, я поднимал руку к козырьку, отвечая на отдание чести солдатам, и сам красиво козырял офицерам на улицах Петрограда, подолгу стоял у магазинных витрин, любуясь своим отражением. Сейчас умом я понимал, что все это — мишура. Больше того: отдельные мерзавцы опоганили офицерское звание, и по делам этих мерзавцев многие судят обо всех, кто носит погоны. Я снова вспомнил те неодобрительные враждебные взгляды, которыми встретили меня на вокзале в Саратове. Но, сознаюсь, мне было чуть грустно, когда я осторожно срезал погоны со своей гимнастерки. Так поступило большинство офицеров нашего полка, включая и командира полка подполковника Покровского. Однако несколько человек решительно отказались снять погоны. Среди них Максимов, Ослендер и прапорщик Кулагин. Последний был сыном домовладельца в Казани, но никогда не кичился ни деньгами своего отца, ни офицерским званием. Я уважал его за смелость. Кулагин был храбр, не кланялся пулям, был прост и ровен с солдатами. После моего возвращения из госпиталя мы часто встречались. Как всегда, он был молчалив, чуть мрачноват и как-то безразличен ко всему, что творилось тогда [57] в полку. Только однажды разговорился и посетовал на то, что ему опостылело это затишье на франте: «Словно на даче под Казанью. Только граммофона не хватает. Тоска». И вот вдруг он заартачился. Как и следовало ожидать, возглавил эту группу офицеров Максимов. Прошел слух, будто он сказал своим друзьям: «Погон не сниму. Насильно вздумают снять — убью и тех, кто пойдет на это, и себя. Живым погоны не отдам». И мы знали: Максимов сделает так, как сказал. С каждым днем положение обострялось. Солдаты волновались. Нам стало известно, что в соседнем полку убили в лесу двух поручиков, отказавшихся снять погоны. И мы вызвали Максимова на заседание полкового комитета. Вести собрание пришлось мне, но говорить с Максимовым я упросил подполковника Покровского. Максимов явился в полковой комитет при орденах и в новых погонах поручика: два дня назад пришел приказ о присвоении ему следующего чина. Кстати сказать, в этом же приказе мне было присвоено звание штабс-капитана. — Что прикажете? — сухо осведомился Максимов. — Полковой комитет и я удивлены вашей недисциплинированностью, господин поручик. Этого за вами раньше не наблюдалось. — В чем это выражается, позвольте спросить? — Вы не выполнили постановления полкового комитета о снятии погон. — Впервые слышу, господин подполковник, что полковой комитет имеет право разжаловать офицеров, — сухо бросает Максимов. — Вы же прекрасно знаете, что ни о каком разжаловании не может быть и речи. За вами остаются и ваше звание и ваша должность. Вы снимете погоны — и только. — Снять погоны? — Раскосые глаза Максимова прищурились, на высоком лбу появились мелкие капельки пота. — Эти погоны, как и эти ордена, политы моей и вражеской кровью, господин подполковник... Я как-то попытался подсчитать, сколько на моем счету убитых врагов. Дошел до пятидесяти и обился. Никогда ничем дурным я не опозорил эти погоны. Они чисты. Так во имя чего я должен снимать их? Они с честью добыты мною в боях [58] за родину. Пусть снимает их тот, кто изменяет присяге, кто отказывается воевать, отдает врагу родную землю. — Мне хорошо известна ваша храбрость я отвага, господин поручик. И все же вам придется снять погоны. Это ни в какой мере не умалит ни ваших заслуг, ни вашей воинской чести. Таков мой приказ. — Разрешите подумать, господин подполковник. — Хорошо. Можете идти. Об исполнении моего распоряжения доложите завтра к двенадцати часам. Назавтра поручик Максимов не явился к подполковнику Покровскому: ночью он исчез из полка вместе с Ослендером и несколькими солдатами. Говорили, будто он ушел на юг, где формировалась белая армия. В эту же ночь из моего батальона исчезли двадцать три солдата. Полк таял, расползался по швам.
* * *
Пасмурным и зябким октябрьским днем, когда мы с вестовым Крюковым мастерили печку в нашей землянке, ко мне вошел подпоручик Столяров. Сын школьного учителя из Самары, он до войны окончил учительскую семинарию и был призван в армию прапорщиком запаса. К званиям, чинам, орденам, наградам относился с редким равнодушием. За все время войны удосужился получить только одну «клюкву» — так называли мы орден святой Анны четвертой степени. Его давали всем офицерам после первого боя. На эфесе шашки делалась надпись «За храбрость», черный темляк сменялся красным, и к головке эфеса прикреплялся маленький орденок. Был Миша Столяров скромным человеком, доброжелательным к людям. — Алексей, хочешь пойти к немцам? — улыбаясь, говорит Столяров, когда Крюков выходит из землянки. — За «языком»? Нет, хватит с меня. — Зачем за «языком»? Просто в гости. С визитом. — Да ты что, Михаил, в своем уме? Немцы таких визитеров и на двести шагов не подпустят. — Чудак. Да неужто на смерть зову? Ведь и я с тобой пойду. — Жизнь надоела? [59] — Хватит шутить, Алексей. Ты, как сурок, сидишь в своей землянке и ничего не знаешь. В соседний полк на днях приходили немецкие офицеры. Теперь решено нанести им ответный визит. Место встречи выбрано как раз против твоей пятой роты. Нас поведет командир третьего батальона капитан Сомов. — Командир полка разрешил? — Нет. Он не знает и знать ничего не должен. Получено благословение от председателя полкового комитета. Этого вполне достаточно. Да ты пойми, Алексей. Пора кончать войну. А для этого надо прежде всего договориться с немцами. По всему видно, им самим до смерти надоела вся эта кутерьма. А если мы с ними договоримся — руки у нас будут свободны и мы с чистой совестью сможем уйти по домам. Тем более, сам знаешь, какая дома крутая каша заваривается. Ну, понял наконец? — Заманчиво. Очень заманчиво. Но ты уверен, что немцы не встретят нас пулеметами? — Все договорено. К тому же мы не первые и не последние: братание идет по всему фронту... Ну, согласен? Вот и хорошо. Зайдем за тобой под вечер... Да, чуть не забыл: Кулагину ни слова. — То есть как ни слова? Ведь он командует пятой ротой. — Скажи, идем в командирское наблюдение за противником. — Чепуха. Врать не буду. К чему?.. Да ты что, не доверяешь Кулагину? — Не очень. Темный он какой-то. Ну, тебе виднее. Жди в сумерки. Ушел Михаил, а меня сомнения гложут. Правильно ли мы поступаем, что идем к немцам? Нет, конечно, правильно. Надо попробовать договориться. Но можно ли верить немецким офицерам? Где гарантия, что они поступят так, как скажут? И все-таки идти надо. Там, на месте, будет виднее. Да и занятно поговорить с ними, поглядеть, чем они дышат. Но почему такой доброжелательный ко всем Михаил не доверяет Кулагину? Да, Кулагин вошел в Союз офицеров. Да, он упорно [60] отказывался снять погоны. Но ведь он снял их. Не ушел с Максимовым и Ослендером... Вызываю Кулагина. Рассказываю, что идем к немцам. Даю указания, как должна вести себя рота. Кулагин слушает молча. Лицо мрачное. Глаза прищурены. — Дело, конечно, вашей совести, господия штабс-капитан, — наконец сухо говорит он. — Но я полагаю, что мы пришли сюда не целоваться с противником, не ходить к нему в гости, а бить его. Таково мое личное мнение... Что же касается ваших приказаний по роте — они будут выполнены. Разрешите идти? Так вот он какой, этот Кулагин. Может быть, действительно не следовало ему говорить? Нет, я сделал верно — так честнее. А точка зрения Кулагина — это его точка зрения, и только. Время до вечера проходит быстро: надо как следует подготовиться к встрече. Однако настроение по-прежнему смутное... Первым влезает в мою землянку Миша Столяров. Рассказываю ему о разговоре с Кулагиным. — Этого следовало ожидать, —мрачно откликается Миша. — Обидно. Я все время надеялся, что он не такой... Ну, ничего не поделаешь: будем считать, что одним плохим человеком на свете стало больше. Но он бессилен нам помешать. На худой конец, побежит ябедничать командиру полка. И только. А на это нам наплевать. Вскоре в землянку входят два знакомых офицера из соседнего полка, наш капитан Сомов и подъесаул Рогозин из казачьей сотни, стоящей в нашем тылу. Сомов, придирчиво проверив, хорошо ли мы побриты и достаточно ли блестят наши пуговицы, отзывает меня в сторону. — Вас как будто удивляет присутствие подъесаула в нашей группе?.. Это я его пригласил. Мы с вами в немецком не слишком сильны, а он свободно говорит. Так что будет очень кстати... Ну, пошли?.. Вечер холодный и ветреный. Низко бегут по небу рваные серые тучи. Порывами налетает колючая крупа и сечет лицо. Гуськом, не отрываясь друг от друга, проходим наши проволочные заграждения, мостик через безыменный ручей, [61] разделяющий наши и вражеские окопы, — и вот уже немецкая проволока. В темном небе неожиданно вспыхивает ракета и раздается резкий оклик: — Halt! {1} К нам выходит немецкий офицер в каске, с белой повязкой на рукаве. Спрашивает пароль и любезно предлагает следовать за ним. Зигзагами петляем в проволочных заграждениях, спускаемся в глубокую траншею и попадаем наконец в блиндаж командира батальона. Все оборудовано добротно, по-немецки: траншея обита тесом, накатник из толстых бревен. Хозяин блиндажа — пожилой подтянутый офицер, вылитый кайзер Вильгельм, с типичными, лихо загнутыми кверху кончиками усов. Остальные три офицера молоды и приветливы. Вначале разговор не клеится, хотя подъесаул Рогозин и капитан Сомов — он, оказывается, не так уж плохо говорит по-немецки — усиленно пытаются завязать непринужденную беседу. Но вот мы разворачиваем наши свертки, вынимаем водку, копченую колбасу, черный хлеб, и лед трогается. На столе появляется немецкий коньяк и свиные консервы. За трапезой быстро развязываются языки. Мой сосед, юный, розовощекий, голубоглазый, белобрысый офицер, просит называть себя Эдуардом и безбожно коверкает такое простое русское имя Алексей. Разговор ведут Рогозин и Сомов. Они говорят о русской революции, о затянувшейся войне, о тяготах русского и немецкого народов. Немцы поддакивают, соглашаются, радушно улыбаются. — Позвольте задать вам вопрос, господин офицер, — ободренный этими улыбками, обращается Сомов к хозяину блиндажа. — Мы не хотим войны. Нам не нужно чужого добра. Нам нужен только мир... Скажите, если мы уйдем по домам, вы не будете наступать? Этот вопрос ставит в тупик офицера. Чуть помолчав, он сухо отвечает: [62] — Мы тоже хотим мира. Но это от нас не зависит. Армия повинуется кайзеру. Неопределенный ответ расхолаживает нас, но в стаканах налито вино, молодые офицеры поднимают тост за мир — и снова идет оживленный разговор. Мы с Эдуардом отсаживаемся в сторонку и ведем горячую беседу. Сейчас мне трудно понять, как ухитрились мы говорить друг с другом: он знал считанное число русских слов, мои познания в немецком языке, пожалуй, были еще скромнее. И все же я понял, что у его отца где-то в Вестфалии есть небольшой участок земли. Отец стар и болен. Старший брат убит два года назад. Он, Эдуард, остался единственным работоспособным мужчиной в семье. Ему не нужна война, он мечтает вернуться домой, заняться хозяйством, спасти мать и отца от голода и нищеты. Увлекшись, Эдуард залпом выпивает все, что налито в его стакане. Захмелев, наклоняется ко мне и доверительно шепчет, что Германии нужна такая же революция, как в России. Тогда не кайзер и генералы, а сам народ решал бы свою судьбу и, конечно, непременно заключил бы мир... В знак дружбы обмениваемся подарками: он дает мне маленький маузер, а я — часы. Брезжит рассвет. Все слова сказаны, все вино выпито, пора расходиться. Оглядываю землянку. Миши Столярова нет. Исчез и молодой офицер Фридрих, с которым Миша сидел за столом. Выходим с Эдуардом в траншею. Останавливаемся около бойницы. Эдуард протягивает бинокль. Мглистое утро. Серые низкие тучи. Пустынная, такая знакомая мне, «ничейная» полоса между окопами... Что это? Недалеко от мостика, по которому мы переходили вечером, стоит группа солдат — наших и немецких. Все они без оружия. Среди них Фридрих и Столяров. Миша размахивает руками, очевидно что-то горячо говоря солдатам. Из окопов поодиночке быстро выскакивают, словно в кукольном театре, и бегут к этой группе маленькие фигурки солдат — наши и немцы. Дух захватывает от неожиданности, от буйной радости. — Дружба, Эдуард! Конец войне! Мир! [63] Эдуард до боли крепко жмет мою руку: — Bruder!.. Bruder!.. {2} Мир!.. Мир! — Мир!.. Мир!.. Выскакиваем из траншеи, бежим по проходу. И вдруг длинная пулеметная очередь разрывает тишину. Мы резко останавливаемся. В той толпе, где Михаил, кто-то падает. Солдаты поворачиваются к нашим окопам, что-то кричат, угрожающе машут кулаками. Очередь обрывается. Мы с Эдуардом подбегаем к солдатам. На влажной, холодной земле лежит Михаил. На его шинели расплылось большое кровяное пятно. Рядом, широко раскинув руки, мертвый Хохлов, солдат пятой роты. Наклоняюсь к Мише. — Это Кулагин... Как он мог? Как посмел?.. Моим родителям ничего не сообщай... До поры... Неужели Кулагин? Нет, не может быть... Рядом со мной стоит наш солдат. Ходуном ходят желваки на давно не бритых щеках. Зло, негодующе глаза смотрят в сторону нашего окопа. «Так неужели Кулагин?.. Как же я не догадался? Как не разгадал смысла его слов?.. » Кто-то из немцев приносит носилки, чтобы унести Мишу в свои окопы: они ближе наших. Нет, мы никому не отдадим Мишу и Хохлова. Они будут с нами. Медленно несем носилки к нашим окопам. Солдаты шагают молча. Только слышно, как тяжело дышат те, кто несут мертвого Хохлова и раненого Мишу. Губы солдат крепко сжаты. В глазах ненависть и гнев. Нет, не завидую Кулагину, если он повстречается с нами... Навстречу выходит из окопа дежурный по полку, два штабных офицера и врач. Врач спешит к носилкам. Дежурный офицер подходит ко мне и сухо объявляет: — Следуйте за мной, штабс-капитан. — Что это? Арест? [64] — Приказ командира полка немедленно доставить вас в штаб. — Разрешите хоть узнать, что скажет доктор. — Приказ командира полка ясен: немедленно доставить в штаб... А здесь обойдутся без вас... Меня запирают в одной из комнат штаба. В голове все та же неотвязная мысль: как мог я не разгадать замысла Кулагина? Но разве можно было допустить, что Кулагин, два года провоевавший с нами локоть к локтю, будет стрелять по своим, безоружным?.. В комнату вводят капитана Сомова. — Что с Мишей? — Не волнуйтесь, штабс-капитан. Рана серьезная, потеря крови большая, но доктор заверил, что будет жить. Словно гора сваливается с плеч. — Кто стрелял? — Кулагин. Хорошо, что солдаты заметили, а то бы всех уложил. Набросились на него, избили. Отняли чуть живого. Доктор говорит — надежды нет. — Собаке собачья смерть! — зло вырывается у меня. Сомов удивленно вскидывает глаза и тихо говорит: — Может быть, вы и правы, штабс-капитан. Но все это пока никак не укладывается в голове. Никак... В эту ночь я не мог уснуть; снова и снова перебирал в памяти все, что видел, что слышал после своего возвращения в полк. Да, Денисов был прав. Стоять в стороне нельзя: уже заговорили пулеметы. Надо выбирать: или с Максимовым, Ослендером, Кулагиным, или с Денисовым, Калашниковым, солдатами. И в эту бессонную ночь в штабной комнате я твердо выбрал путь, по которому прошел всю свою долгую жизнь... Наутро по приказу командира полка нас с Сомовым освободили из-под ареста, даже не допросив. Командир полка окончательно потерял власть над солдатами. Через несколько дней он послал рапорт в дивизию с предложением расформировать полк, ставший небоеспособным. [65] — Алешка! Революция! Зимний взят! Ленин — глава правительства! —ураганом влетая в мою землянку, кричит Денисов. Я никогда не видел его таким. Всегда выдержанный, внешне спокойный, неторопливый, он весь сияет, обнимает меня, размахивает газетным листом. — Гляди — снова «Правда»! Декреты о земле и мире! Читай. Беру газету, но Денисов тут же отнимает ее. — Погоди. Ты возиться будешь. Сам прочту. Самое главное прочту. Слушай! И Денисов читает, вырывая из газеты отдельные фразы: «Рабочим, солдатам и крестьянам! Второй Всероссийский съезд Советов рабочих и солдатских депутатов открылся... Опираясь на волю громадного большинства рабочих, солдат и крестьян, опираясь на совершившееся в Петрограде победоносное восстание рабочих и гарнизона, съезд берет власть в свои руки.
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|