Роман–хроника 8 страница
– Это уже не слово, а идея, – откликнулся Половский. – А идея материальна и целенаправленна. Отдельное слово может быть термином бестелесным, но группа слов, определяющая идею, обязательно материальна. – Верно, – согласился Веженский. – Совершенно правильно. Слово дано нам для того, чтобы экономить энергию, в нас сокрытую, слово – предтеча действия. Вот мы с вами пять минут поговорили, а ведь как экономно обозначили свои препозиции. – Они у нас общие. А пойдите-ка обозначьте препозиции с солдатами! – Солдатская препозиция – окоп. – Для окопов каски нужны, Александр Федорович! Хорошие винтовки! Железные дороги нужны для того, чтобы окопы начать рыть! Летательные аппараты необходимы! Артиллерия! А где это все в России?! Веженский глянул на приглашенных: все разбились на группки, но кто-то, безликий, юркий, улыбчивый, в дальнем углу стола прислушивался к их разговору, а заметив, что и Веженский почувствовал это, засуетился, стал делать какие-то неловкие жесты и растерянно-чарующе улыбаться. – Увлеклись, – усмехнулся Половский. – Как мысль невозможна без слов и слово без мысли, так и мы без российских бед и надежд наших – не жильцы на этом свете. Без соглядатаев – тоже. Пойдемте-ка за чаем. Налив себе по маленькой чашечке из самовара – чаем у Хрисантовых не обносили, – они стали у окна, и Половский, словно продолжая спор, начатый с самим собой, заговорил: – Вашей идее в армии союзников несть числа, Александр Федорович, младшие чины алчут крестов и генеральских погонов, солдатня – грабежа. Но ведь мы не готовы – понимаете? Мы совершенно не готовы. Причем – и в этом ужас весь солдат голод перенесет, нехватку патронов отыграет в штыковой атаке, отсутствие летательных аппаратов и хорошей артиллерии заменит российской сноровой храбростью. Мы не готовы страшнее. У нас идеи нет. Понимаете? В России нет общенациональной идеи...
Глядя в чуть раскосые, угольные глаза Полонского, Александр Федорович тихо и со значением спросил: – Самодержавие, православие, народность? – В век электричества, синематографа, метрополитена, атаки капиталом самодержавие, православие, народность! Скорлупа сие, а не идея. Смысл идеи – в широкой привлекательности ее, в общедоступности не национальной, но общечеловеческой, в той магии подражательности или – во всяком случае желании подражательности, которая повсеместно вербует идее союзников. Мы выгодны миру с этой нашей, как вы изволили выразиться, идеей: все более и более теряем былую весомость, орудуем одним нам понятными словесами, когда со всех сторон нас обступает дело – не словеса. – Вы славно мыслите. Но как истинно русский интеллигент этим, видимо, свою функцию в обществе и ограничиваете? – В террористы поступить? Податься в берлогу Кропоткина? – Туда – не надо, – очень тихо сказал Веженский. – Экономя энергию на словесах, надо делом заниматься. – Социализм? Это в России нереализуемо. – Верно. Социализм у нас невозможен. А разум – да. Я отказываюсь считать Россию страной полудиких варваров, которых невозможно разбудить. – Чем будить собираетесь? Японцы-то проснулись оттого, что в доках грохот – флот строят...
* * *
До Минска осталось верст десять. Дзержинский, прильнувший к окну, определил это по тому, как мельчали крестьянские наделы, как все больше повозок было на шляхе, и по тому, наконец, что в воздухе все ощутимее стало пахнуть деповской гарью. – Ну вот, – сказал Дзержинский. – Давай прощаться. До встречи в Берлине, Миша. – Нет, Феликс, почему – я? Паспорт ведь твой. Сегодня ночью ты страшно кашлял. Тебе надо скорее за границу, подлечиться, прийти в себя – бери паспорт.
– Может, предложишь разыграть на орла и решку? – спросил Дзержинский. – У меня здесь друзья. Меня переправят. А тебе надо проскочить с нашей компанией паспорт верный, ты пройдешь границу. – Феликс, это несправедливо и не по-товарищески, наконец... В дверь постучали. – Да, да, пожалуйста, – ответил Дзержинский, сняв с верхней полки маленький баул, купленный в Сибири. Николаев вошел в купе, дверь за собою прикрыл мягко и спросил: – Вы покидаете нас, Юзеф? – Да, Кирилл. Но, думаю, свидимся. – Я тоже так думаю. Вот моя карточка – здесь и петербургский адрес, и владивостокский, и парижский, и берлинский. – Спасибо, Кирилл. Мне бы очень хотелось повидаться с вами в Берлине. – Когда думаете там быть? – Скоро. Николаев понизил голос: – Под каким именем? Сладкопевцев медленно передвинулся к двери. Николаев это заметил, шагнул к столику, присел. – Заприте, – сказал он Сладкопевцеву. – На минуту стоит запереть. Дело заключается в том, что купец первой гильдии Новожилов – мой дядя. Следовательно, вы, – он кивнул на Сладкопевцева, – мой двоюродный брат, Анатоль. Истинный Анатоль, кстати, сейчас в Париже. Брюнет, чуть заикается и при этом отменно глуп. Но сие пустое. Кстати, я не храплю – это Шавецкий заливается. Я ночами думаю. Помните, в Сибири вы еще заметили, что в купе у нас храпят? Я сам из-за храпа моих спутников страдаю. Дзержинский вспомнил, как отец сказал ему, четырехлетнему еще, когда дети разбили любимую чашку матушки и каждый боялся признаться, что именно он задел ее в шумной, веселой свалке в гостиной, перед ужином: «Посмотри мне в глаза, сын». Феликс увидел себя тогда в зрачках отца крохотным, тоненьким, в синей матроске. – Ты не задевал чашку, – сказал отец, – у тебя глаза не бегают. (Отец всегда говорил с детьми на равных – даже с Владысем, которому годик был. «Нельзя сюсюкать, – говорил отец, – никто не знает, когда в человеке закладывается главное, определяющее его – может быть, именно в тот час, когда годик ему всего, и лопочет он несвязное, но глаза-то, глаза ведь живут своим, духовным – смеются, страшатся, печалятся, излучают счастье». ) Дзержинский запомнил отцовскую фразу о «бегающих зрачках», глазам человеческим привык верить, никогда, однако, не играя в «прозорливость».
Глаза у Николаева были грустные, умные, бархатные («Женщины, верно, к нему льнут, – отметил Дзержинский, – а они чувствуют истинное в человеке острее и быстрей, чем мы»), а хитрованство свое он напускал – иначе ему нельзя, обойдут «на перекладных»; словом – чистые были глаза у Николаева, без суеты и второго, тайного дна. Словно бы почувствовав, что Дзержинский сейчас наново анализирует его, Николаев грустно покачал головой: – Впервые вижу живых революционеров. Лицом, как говорят, к лицу... Анатоль, братец, вы изволите принадлежать к фракции социал-демократов? – Нет, – ответил Сладкопевцев. – Жандармов уж кликнули? Ждать в Варшаве? Николаев поморщился: – Господи, Анатоль, если я к вам серьезно отношусь, Маркса читаю, Кропоткина, Струве, Бурцева, то уж и вы, будьте любезны, ко мне относитесь соответственно. – Он не кликнул жандармов, – медленно сказал Дзержинский. – Мне будет обидно, если я обманулся. – Я не намерен в тюрьме анализам предаваться, Юзеф, – жестко возразил Сладкопевцев. – Какой резон Николаеву дать нам уйти? – Человеческий, – ответил Дзержинский. – В чем-то мы сейчас сходимся: ему мешают те же силы, что и нам. На этом этапе и в иных аспектах, но силы – те же самые. – Я не верю, – повторил Сладкопевцев упрямо. – Придется поверить, – вдруг улыбнулся Дзержинский. – Выхода иного у нас нет. Не в Дегаева же нам играть, а? Да и Николаев – отнюдь не Судейкин: тот пугался, а этот, смотри, улыбается, слушая твои угрозы. – Он меня фруктовым ножиком резать будет, – хохотнул Николаев. – Ножичек прогнется, он – расейский, в нем стали нет, одна мякоть. – Хорошо сказано, – заметил Дзержинский. – С болью. Николаев достал из кармана портмоне, вынул толстую пачку денег: сотенные билеты были перехвачены аккуратной, красно-синей, американской, видно, резиночкой «гумми». – Возьмите, Юзеф. Возьмите, сколько надо, в Берлине отдадите. – Спасибо. Но я, к сожалению, в ближайшее время вернуть деньги не смогу, посему вынужден отказаться.
– Да перестаньте вы, право! Думаете, я не понимал, отчего последние дни к столу не садились? Деньги кончились, гордыня, а может, конспирация ваша. А я вас разгадал уж как дней пять. Больно открыто вы «Искру» слушали, больно ликующе – в глазах-то у нас душа живет, разве ее скроешь? – У вас мельче денег нет? Рублей тринадцать, четырнадцать? Это я мог бы взять с уплатой через месяц, – сказал Дзержинский. Николаев полез в карман, вытащил смятые ассигнации, пересчитал: – Только десятками. – Я возьму двадцать... – Пойдем, Анатоль, в мое купе, до границы нам ехать и ехать, пока-то еще жандармский контроль придет. – Николаев покачал головой и тихо добавил, глядя на Дзержинского пристальными трезвыми глазами: – Мой компаньон, славный и добрейший Шавецкий, считает, что подряд на дорогу он пробил сидением у столоначальников в губернаторстве. А мне ему сказать неловко, что я губернаторше бриллиантовое колье подарил за двенадцать тысяч. – Я могу быть спокоен за вашего двоюродного брата? – спросил Дзержинский, кивнув на Сладкопевцева. – Он доедет до Берлина? – Куда захочет, туда и доедет. Поезд стал замедлять ход. Николаев протянул руку Дзержинскому, и тот пожал ее, крепко пожал, с верой. Николаев отворил дверь, все же запертую Сладкопевцевым («Когда, черт, успел? »), и кликнул Джона Ивановича. – Гувернер, – сказал он, – проводите-ка Юзефа до экипажей, неловко барину баул тащить, хоть и маленький. Дурак – не заметит, умный – задумается... – Райт, – согласился Джон Иванович, подхватив баул. – Правильно. – Доперло, – снова усмехнулся Николаев, – а я в Москве, на Казанском, приемчик этот оценил, – и он подмигнул Дзержинскому. Сладкопевцев обнял товарища холодными руками, прижался к нему, смутился, видно, этого своего юношеского порыва, шепнул: – Если не свидимся, спасибо тебе, Юзеф. – За что, друг? – За тебя спасибо, – ответил Сладкопевцев и быстро вышел из купе.
* * *
... Напрасно старается ППС представить дело так, будто ее отделяет от немецких или русских социал-демократов отрицание ими права на самоопределение, права стремиться к свободной независимой республике. Не это, а забвение классовой точки зрения, затемнение ее шовинизмом, нарушение единства данной политической борьбы – вот что не позволяет нам видеть в ППС действительно рабочей социал-демократической партии... Распадение России, к которому хочет стремиться ППС вот личие от нашей цели свержения самодержавия, остается и будет оставаться пустой фразой, пока экономическое развитие будет теснее сплачивать разные части одного политического целого, пока буржуазия всех стран будет соединяться все дружнее против общего врага ее, пролетариата, и за общего союзника ее: царя.
... ППС смотрит так, что национальный вопрос исчерпывается противоположением: «мы» (поляки) и «они» (немцы, русские и проч. ). А социал-демократ выдвигает на первый план противоположение: «мы» пролетарии и «они» – буржуазия. «Мы», пролетарии, видели десятки раз, как буржуазия предает интересы свободы, родины, языка и нации, когда встает пред ней революционный пролетариат. Мы видели, как французская буржуазия в момент сильнейшего угнетения и унижения французской нации предала себя пруссакам, как правительство национальной обороны превратилось в правительство народной измены, как буржуазия угнетенной нации позвала на помощь к себе солдат угнетающей нации для подавления своих соотечественников-пролетариев, дерзнувших протянуть руку к власти. И вот почему, не смущаясь нисколько шовинистическими и оппортунистическими выходками, мы всегда будем говорить польскому рабочему: только самый полный и самый тесный союз с русским пролетариатом способен удовлетворить требованиям текущем, данной политической борьбы против самодержавия, только такой союз даст гарантию полного политического и экономического освобождения.
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|