XX. Праздник рождества 1863 Г.
Как я писала, родители постоянно вызывали нас в Москву: Соню из-за ее здоровья, а меня из-за моего письма, где я писала о предложении Сергея Николаевича. Отец был против этого брака. Он знал про семью Сергея Николаевича и не верил в возможность счастья. Мать, зная мое увлечение, сознавала правоту отца, но мне не высказывала своих мыслей, полагаясь на судьбу и "на волю Божью", как она говорила. И она была права. Все, что говорилось против, огорчало и оскорбляло меня преждевременно. Я писала об этом отцу. И он пишет мне (письмо от 3 декабря 1863 г.):
"...Я часто задумываюсь об тебе. Тебя все любят, и это большой залог к тому, чтобы быть счастливой - и это много утешает меня и успокаивает меня насчет твоей будущности. Мне кажется, что тебе надобно укрощать немного твой слишком живой характер, и вообще не увлекаться, а то придется тебе во многом разочаровываться..."
В этом же письме отец Соне пишет, как он сожалеет, что мы, вопреки своему обещанию, не приехали к его именинам:
"...Что делать, что приятные мечты мои не сбылись, надеюсь, что они осуществятся позднее. Письмо твое, Соня, так же мило, как ты сама. Мне кажется, что я задушу тебя от радости, так хочется мне тебя видеть и твоего Сережу, у которого верно очень умное выражение лица и веселая улыбка; да и в кого же быть ему иначе?..
Когда же дождусь я этого счастия видеть вас всех у нас в Кремле? Если Таня приедет с madame Ауэрбах, то дайте знать по телеграфу, чтобы мы могли прислать за ней карету: пора тебе, птичка, в клеточку..."
Прочитав про Ауэрбах, я рассердилась:
- Неужели папа думает, что я хоть одним днем выйду из Ясной раньше вас? - говорила я.
- Что ты волнуешься! - говорил Лев Николаевич, - конечно, ты поедешь с нами.
Он, видя мою тревогу, добродушно успокаивал меня, стоя передо мной в своей обычной позе, засунув руки за пояс синей фланелевой блузы - обычный домашний костюм его. В Москве он носил обыкновенное мужское платье. Его портной был француз Шармер - один из лучших.
Мы в Москве.
Толстые приехали на короткое время. Соня советовалась и лечилась у докторов Дейч, Анке и Кох. Они очень помогли ей, и страдания ее прекратились. Она повеселела.
Лев Николаевич посещал библиотеки, по часам просиживая там. Он был оживлен, в духе, и я видела, как ему необходимо было проветриться от болезней, забот и "детской". Я подумала тогда еще: "Только мы, женщины, способны и можем выносить долго эту канитель: пеленок, нянек, приправленных детскими и своими болезнями, как выносила Соня и другие настоящие, хорошие женщины".
Лев Николаевич перевидал друзей своих: Аксакова, Жемчужникова, Григоровича и других. Все они перебывали у него. Приезжал и посланный от Каткова. Не знаю, что было говорено, но думаю, что о романе. Лев Николаевич еще не решил тогда, печатать ли самому, или же отдать в журнал.
На праздники, к моему большому удовольствию, дом оживился приездом близких и родных. Приехал из Польши брат Саша. Гостила у нас кузина Горсткина, рожденная Кузминская, сестра Александра Михайловича. Из приюта отпустили Клавдию, теперь молодую, красивую, и чисто русского типа девушку 18 лет. И совсем неожиданно приехал из Петербурга, сначала отказавшись от приглашения, Кузминский.
- Как хорошо ты сделал, что приехал на праздники к нам, - говорила мама, здороваясь с ним, - и твои обе сестры в Москве.
- Да, да, - перебила я мать, - я так рада, что ты по-прежнему проведешь с нами Рождество! У нас весело будет! - прыгая на шею матери, закричала я.
Мне хотелось как-нибудь излить свой избыток жизни. Чем-то веселым, родным повеяло на меня, и так радостно забилось сердце.
- Ты знаешь, - говорил Кузминский, - мне так надоел Петербург, что я решил провести несколько дней с вами. Я прежде хотел ехать в Воронеж к матери, но потом решил - к вам. Теперь я с сестрами повидаюсь, - говорил он. - Да где же они?
- Сони дома нет, с Лизой уехала, - отвечала я. Софья Михайловна Горсткина была замужем за богатым пензенским помещиком. Она была немного старше Сони и очень дружна с ней. Красивая, живая, веселая, она своими большими черными глазами добродушно, не мудрствуя лукаво, глядела на весь мир, как и мир глядел на нее.
До сих пор не понимаю, где и как помещались все наши гости. Какой необычайно длинный стол накрывался в столовой и что за громадные ростбифы, телятину и горячие блюда носил буфетчик Григорий по внутренней лестнице наверх, весело шагая по ковру через ступень! А камердинер отца, флегматичный Прокофий, с важностью выжидал, пока Федька не принесет ему из кухни соусы и салаты, которыми он должен был обносить стол, чем он, впрочем, не тяготился.
Мне казалось тогда, что всем легко и весело, как и мне самой, и что все служат нам с особенным удовольствием, а особенно мне.
Семнадцатилетний Федька был взят в дом по просьбе своего отца, покровского сторожа Павла, денщика отца. Это был прямо дикий мальчишка.
- Андрей Евстафьевич, - молил Павел, - возьмите Федьку на зиму, пускай поучится служить. Избаловался мальчишка.
И отец, не умея отказывать, взял его в помощь нашим людям.
Его, конечно, тотчас же заметил Лев Николаевич и вступил с ним в разговор.
- Ты грамотный?
- Н-е-т, - протянул Федька.
- Ты бы у Елизаветы Андреевны поучился.
- Ни к чаму, - отвечал, хихикая, Федька с расплывшейся глупой улыбкой, как будто он слышал что-либо смешное и несбыточное.
- А в деревне небось лучше? - спрашивал Лев Николаевич.
Федька молча хихикал. Мне стало досадно.
- Где тебе лучше? Отвечай! - сказал я.
- И тут ничаво, - проговорил Федька, заикаясь. Люди наши полюбили его за его кротость и часто забавлялись его неожиданными лаконическими ответами. Однажды за ужином они спросили его:
- Каков ваш батюшка на селе, хороший?
- За голубям гоняется, - был его ответ. И больше ничего не сказал Федька.
В другой раз был с ним прекомический случай: буфетчик Григорий, он же и выездной, заболел. Лиза и я должны были куда-то ехать, куда не помню теперь, но без лакея нельзя было ехать, по мнению матери. Я протестовала и смеясь сказала:
- Мама, нарядим Федьку и поедем. А мне именно сегодня хочется там быть.
Мама согласилась. Когда мы с Лизой вышли в переднюю, Федька с гордой улыбкой стоял уже готовый. Но, Боже мой, что это было! Ливрея доходила до пят, шляпа, несмотря на вложенную во внутрь газету, даже может быть и не одну, слезала до ушей.
Я не могла удержаться от смеха, а главное, мне нравился при этом его гордый, довольный вид.
- Федька, голубчик, - говорила я, - как же ты на козлы влезешь? Ведь ты запутаешься.
- Ничаво, влезу, - был его ответ.
Хохол Прокофий, провожавший нас, тихо посмеит вался.
- Ничего, подберется, - говорил он. - Чисто ворона в павлиньих перьях!
Когда мы вышли садиться в коляску, Федька первый полез на козлы, не обращая на нас никакого внимания.
- Куда ты первый лезешь! - закричал Прокофий.
- Оставь его, - сказала Лиза, - пускай уж сядет. Мы остановились у одного магазина на Кузнецком мосту. Я живо выпрыгнула из коляски, Лиза за мной. Федька преспокойно сидел на козлах, пока кучер Афанасьич не научил его слезть с козел и не велел ему стоять у коляски. Когда через несколько минут мы вышли из магазина, Федьки у коляски не оказалось.
- Афанасьич, где же он? - спрашивали мы.
- Да не знаю, не приметил, куда ушел, он сейчас тут был.
Мы стояли с Лизой на тротуаре и караулили, откуда выйдет Федька. Наконец увидали мы, как он, переваливаясь и путаясь в ливрее, выходил из соседних ворот. Прохожие останавливались, глядя на его комичную фигуру: шляпа уже как-то свернулась и опустилась еще более на уши.
- Федька, где же ты был? - спросил я его.
- Для себе ходил, - отвечал Федька с добродушной улыбкой, влезая на козлы и не обращая на нас никакого внимания.
Кузминский знал, что я невеста Сергея Николаевича; я писала ему об этом. Отношения наши сразу установились. Они были простые и дружеские, как будто каждый из нас решил, что прежняя любовь наша была детская, не имеющая основания требовать постоянства, и что она служит даже поводом к нашим теперешним дружеским отношениям. И мы поверили в это, и нам было легко и просто встречаться.
Однажды он спросил меня, когда и как сделал мне предложение Сергей Николаевич. Я рассказала ему, что мы ходили во флигель выбирать книги, и я передала ему наш разговор, но о падении моем со стула я умолчала.
- А зачем же ждать год? - спросил он.
- Говорят, от молодости лет моих, да и у него много разного дела, как говорили Левочка и сам он. А ты кончаешь Училище этой весной, а потом что? - спросила я, чтобы переменить разговор.
- А потом поеду к себе в имение, займусь хозяйством и поступлю на службу, постараюсь на юге. Я люблю Малороссию.
Он говорил мне это, не глядя в глаза, равнодушным голосом.
"Уедет? И неужели меня это не трогает? Странно, непривычно..." - думала я. "Ведь он теперь мне должен быть совсем, совсем как чужой!"
Ежедневно устраивались у нас какие-нибудь развлечения: театр, вечера, елка и даже катание на тройках.
Лиза как бы проснулась: она была рада мне и нашим гостям. К тому же эту зиму проводила в Москве меньшая сестра Кузминского, бывшая замужем за Эдуардом Яковлевичем Фукс, который был эту зиму назначен прокурором в Москву.
Елена Михайловна была мой большой друг. Большую часть замужней жизни своей мы провели вместе, так как впоследствии судьба свела нас в Петербурге, где мы и прожили около 25 лет и где муж ее был сенатором, а потом членом Государственного Совета. Елена Михайловна была на два года старше меня. Это была женщина высокого роста, изящная, что называется "породистая", как наружностью, так и внутренним содержанием. Одаренная тонким умом и тактом, она, казалось, на лету схватывала то, что другой, может быть, и совсем не понимал. До конца моей жизни я сохранила с ней лучшие отношения.
Узнав о нашем приезде из Ясной и о приезде брата и сестры, она все время принимала участие в нашем общем шумном оживлении. Она очень любила своего брата. Когда она узнала, что я невеста другого, она сказала мне:
- Таня, тебе все равно было бы очень трудно выйти замуж за Сашу. Моя мать и твои родители, в особенности отец твой, были бы против этого брака. Сколько раз я с моей матерью говорила об этом. Да к тому же вы и двоюродные.
- Леночка, - с грустью сказала я, - отчего же я такая несчастная, что всякий, кто полюбит меня, встречает серьезные препятствия. Вот теперь, как надолго разлучены мы с Сергеем Николаевичем. И мне говорили, что есть разные причины, но какие - я не добьюсь.
- Да ведь у него, кажется, семья? - сказала она.
- Какая семья? У него Гриша и цыганка, говорят, мать Гриши. Он ведь один живет в Пирогове.
- Не знаю, мой друг, - сказала она. - Я только так стороной слышала об этом.
- Если бы ты знала, какой он человек, то поняла бы и оценила его, - сказала я.
Мне не хотелось портить своего счастливого настроения, и я замолчала.
Несмотря на все развлечения наши, я любила, когда мы проводили вечера дома. Толстые еще с нами. Сидим мы в столовой за чайным столом или же в маленькой гостиной, перегороженной комнате матери. Разговоры самые разнообразные: то страшные про сны, спиритизм, привидения, от которых и ночь не уснешь, то более интересные - отвлеченные.
Помню, как кто-то сказал, что на свете самое несправедливое, это - счастье. Лев Николаевич сидел с нами и сказал:
- Счастье людей, как вода в пруду или озере - совершенно ровно разлито до краев.
Многие возражали ему, что один богат, другой беден, один болен, другой здоров, и посыпались разные сравнения.
- Да, - сказал Лев Николаевич, - это только так кажется. Если подойти к ним ближе, то увидишь другое: у богатого жена больна, дети неудачны, совесть нечиста. У бедного - здоровье, душой спокоен, урожай хороший. Да мало ли что. А в жизни я замечал, что это так, как я говорю. И для счастья нам нужно только слушать наш внутренний голос, и он никогда не обманет нас.
- Нет, обманет, - решительно сказала я. - Ты любишь человека, которого не надо любить - ты несчастлив; ты болен - ты несчастлив; ты сердишься и обижаешь окружающих - ты опять несчастлив. Да много таких примеров, - говорила я.
- Я говорю, - продолжал Лев Николаевич, - надо разобраться прежде всего, что хорошо и что дурно, и в какую сторону идти. А если не разберешься, то и не удивляйся, что будешь несчастлива. Одно можно выработать в себе - это спокойствие и доброту, которых у меня, к сожалению, мало. Мы физически никогда не в нашей власти, но зато нравственно - всегда полная свобода. Но, к сожалению, людей часто стена отделяет от истины!
Эти вечера соединяли нас всех. Даже брат мой, четырнадцатилетний Петя, удивительно милый и симпатичный мальчик, принимал в них участие и с широко раскрытыми черными глазами внимательно слушал слова Льва Николаевича.
Эти разговоры обыкновенно прерывались шумным появлением меньших братьев - Степы и Володи - десяти- и одиннадцатилетних мальчиков. Это был час, когда они приходили наверх. В другие часы они занимались или играли с гувернером французом Гюбер. Они бежали прямо ко Льву Николаевичу; он поощрял их появление, и они знали это. Он возился с ними: учил их гимнастике, сажал на плечи, бегал с ними. Тут присоединялись и мы с Петей, и начиналась беготня кругом дома, т. е. скачки. Всем нам давалось вперед против Льва Николаевича, и он все же выигрывал у нас.
Появлялась и няня, Вера Ивановна, с трехлетним Славочкой. Он тоже шел прямо ко Льву Николаевичу и требовал сказки о семи огурцах. Сказка состояла в том, что мальчик съел семь огурцов. Лев Николаевич рассказывал ее с представлением, как все было:
- Первый огурец, - говорил Лев Николаевич тихим голосом и клал в рот будто маленький огурец. - Второй, - говорил он, проделывая то же самое уже громче и более открывая рот, - гам!
И так постепенно продолжалось до седьмого огурца. Голос возвышался и рот открывался все больше и больше, и, дойдя до седьмого огурца, который с трепетом ожидал Славочка, голос прямо ревел, а рот походил уже на открытую пасть - и Вячеслав, махая руками и ногами, в азарте начинал тоже реветь, как Лев Николаевич.
Но скоро вся эта компания шла спать.
Лев Николаевич подходил к роялю и начинал наигрывать трио "С тобой вдвоем коль счастлив я". Я пела первый голос, Клавдия, как я говорила, "привезла с собой чудесный контральто", - второй голос, и Саша. Лев Николаевич подпевал. Затем составлялся хор. За хором следовала самая разнообразная музыка, которая, по обыкновению, кончалась мазуркой, по моей просьбе. Я любила танцевать ее с братом, который научился в Польше танцевать ее по-настоящему.
- Танцуйте все, - кричала я им, - мы будем делать фигуры!
Лев Николаевич так играл, что действительно нельзя было стоять на месте - и танцевали все.
В дверях показывалась Трифоновна в чепчике и старомодной мантилье, подарок бабушки Марии Ивановны. Трифоновна приходила достать холодный ужин из кладовой, велеть все поставить на стол и приглядеть за всем.
- Степанида Трифоновна, здравствуйте, - слышалось со всех сторон.
Все наши родные знали ее, уважали за ее степенность и возили ей подарки. Трифоновна была очень светская, умела всякому ответить, дорожила отношениями и умела быть и полезной, и приятной.
- Вам, я думаю, теперь хлопотно, - говорил Лев Николаевич, - нас много наехало.
- Ничего, справимся, - отвечала, добродушно смеясь, Трифоновна, - лишь бы чаще приезжали к нам - мы так рады вам. Все у нас хорошо, да только здоровье Андрея Евстафьевича плохо стало, - прибавила она.
Мы шли в столовую, где ожидали нас чай и ужин. Мама разливала чай, а отец сидел обыкновенно на другом конце стола на высоком стуле.
- Люба, налей Трифоновне чашку чая, - говорил отец.
- Не беспокойтесь, Андрей Евстафьевич, - отвечала Трифоновна, - я после напьюсь.
- Что там после, садись, садись.
И Трифоновна садилась немного поодаль стола у окошка и пила с нами чай, чем была очень довольна.
К ужину почти всегда кто-нибудь приезжал к нам из театра, зная, что мы дома. И всех-то у нас принимали радушно, хлебосольно, и всем-то было и хорошо и тепло. Должна сказать, что я редко встречала более патриархальный и гостеприимный дом, чем наш, благодаря удивительной простоте и самобытности склада всего дома, происходившего больше от отца. Он никогда не подражал никому и ничему, был совершенно равнодушен к роскоши я к громким именам. Он одинаково относился, как к фотографу греку Кукули, которого подхватил в Александровском саду, гуляя с ним, так и к какому-нибудь Шереметеву. Он любил иметь полный дом, но без роскоши, как я уже писала.
Толстые вскоре уехали, к вашему большому сожалению, а остальные остались до 12 января 1864 г. и провели со мной мои именины.
Отец пишет Толстым (12 января 1864 г.):
"...Сегодня именины Татьяны Александровны - прошу поздравить ее от меня и извиниться, что прежде не писал. А моя Татьяна завела гитару и бредит цыганскими песнями, а об madame Лаборд и слышать ничего не хочет; вы совсем испортили ее в Ясной.
Подбили мою старуху ехать сегодня в маскарад в ложу, слушать цыган, и сейчас послали за домино, несмотря на то, что уже 11 часов ночи. Народ бедовой, эмансипация настоящая. Хуже поляков".
Я часто впоследствии вспоминала свою мать. С каким терпением и любовью она выносила все, что касалось нас, а ей это было трудно с больным мужем. Мать понимала, что для меня это время было и будет незабвенно.
Это была моя последняя счастливо проведенная зима в Кремле с веселым праздником Рождества. Я писала Поливанову [13 октября 1862 г.]:
"Не завидую вам, что вы живете прошедшим, предмет, а я так себе, настоящим наживаюсь. Верно, мне лучше этих лет и вообще этого время никогда не будет. Я сама это чувствую... Я вам всегда писать буду, если горе и веселое будет, я вам все чертить буду; верно, вы хоть и далеко от нас, а все-таки все понимать и во все вникать будете".
XXI. ПИСЬМА ТОЛСТЫХ
Прошла неделя с тех пор, как все разъехались. В доме тишина. Вечер. Мне тоскливо. Тишина упнетает меня. Я одна иду бродить по всему дому.
Мама с папа в кабинете. Здоровье отца плохо. Лиза делает английский перевод.
"Счастливая, - думаю, - всегда занята, не то, что я".
Я обхожу всех. Мальчики внизу с гувернером Гю-бер играют в шахматы. Иду дальше. Слышу разговор в девичьей. Прасковья и Федора о чем-то смеялись, но, увидав меня, переглянулись и замолчали. Мне обидно: я хочу в чем-то участвовать с ними, хочу знать, чем они живут, и что-нибудь услышать от них.
- Федора, тебе хорошо на свете живется? - спрашиваю я. Одиночество навело на меня философские мысли. Федора смеется:
- Ничаво, хорошо, - отвечает она.
- Что ты, дура, смеешься, ты скажи барышне, о чем радуешься, - сказала Прасковья.
- Что, скажи? - спрашиваю я Прасковью.
- Да сегодня к Степаниде Трифоновне сватов засылали из Покровского. Значит, жениха нашей Федоре сватают.
- Кого же? - с удивлением спросила я.
- Да того сторожа, что на Химке у купален живет, - отвечала Прасковья. - Да чего ты, дура, все смеешься. Ты расскажи сама-то, - обратилась она к Федоре.
Но Федора продолжала молчать и улыбаться.
- Ну, а как же дело со сватами было, и сколько их приезжало? - спросила я.
- Да двое - родственники жениховы. Мать женихова их присылала. Мужики хорошие, степенные, - говорила Прасковья.
- Ну и что же они? - спрашивала я.
- Мы Федору-то принарядили и сватам показали. Чаем их напоили у Степаниды Трифоновны в комнате. Ну и ничего, кажись, она им пондравилась.
- Что ж вы меня не позвали? - полушутя спросила я.
- Ну что ж девку-то конфузить! На людях-то и сватам не разобраться, - говорила Прасковья.
- Федорушка, ну, а как же ты решила? - спросила я.
- Да надыть у Любовь Александровне спросить, как они скажут, - отвечала она, краснея.
- Да ведь ты теперь вольная, Федора, - сказала я.
- Ничего, пущай спросит, - вмешалась Прасковья, - Любовь Александровна ей за мать были.
- Мама, наверное, благословит тебя, если ты этого хочешь, - сказала я.
Но Федора так и не сказала ни своего мнения о женихе, "и о СВОИХ чувствах, а только застенчиво посмеивалась и краснела.
"Как у них все это просто и хорошо, никаких ухаживаний, никаких влюблений. Все ясно. И к чему это ожидание год", - невольно применяя к себе разговор с Федорой, думала я.
Через несколько дней мы получили первое письмо от Толстых. Приведу отрывок из письма (от 16 декабря 1863 г.) Сонм к родителям и приписку Льва Николаевича:
"...От поездки в Москву осталось очень приятное, хорошее впечатление, если б не болезнь папа. Непременно за границу надо. Когда вспомню Кремль, мне представляется огромная шумная картина, много лиц, всё любимых, длинный стол, светло, и одно лицо за другим с такими различными и славными выражениями. А у нас тихо, пусто, мирно. И я так привыкла к этой жизни, что уже забыла свою прежнюю кремлевскую жизнь с этой обстановкой, которая теперь оставила во мне такое впечатление. Все еще мне слышится голос мама из саней, когда вы нас провожали, и так я вас всех беспрестанно вижу и слышу. Что-то вы все теперь? Так ли у вас, как было при нас? Должно быть и Соня Горсткина уехала. А если нет, то поцелуйте ее от меня крепко. Я ее еще больше полюбила последнее время. Так мы с ней во многом сошлись. Лиза была как-то особенно мила и весела. Я ее такой никогда не видала. Поцелуйте от меня Таню, тоже особенно. Без нее не то в Ясной Поляне. Так стало тихо, пусто. Не с кем ma tante'aм (тетушкам (фр.)) в безик играть. И они скучают. Вот весной, Бог даст, опять ее увезем. Я ей напишу скоро. Скажите ей, что я очень всегда люблю и что я ей неизменный друг. Слышишь, Танечка?.."
Дальше Соня спрашивает совета о маленьком Сереже.
Приписка Льва Николаевича:
"Я так доволен своей аккуратностью в сроке пребывания в Москве, что намерен во всем быть аккуратен и писать вам так же аккуратно, как М. А. Нынче хоть поздно, но приписываю только подтверждение всего, что пишет Соня. Только с Горсткиной мы не сошлись в том, что нужно мужей ревновать, зато сошлись в том, что она прелесть какая милая".
Через несколько времени я получила полушуточное и полусерьезное письмо от Льва Николаевича.
"Mademoiselle!
Aimer ou avoir aime cela suffit!...Ne demandez rien ensiute. On n'a pas d'autre perle a trouver dans les plis tenebreux de la vie. Aimer est un accomplissement (Любить или испытывать любовь - достаточно. Ничего больше не требуйте. Нельзя найти другой жемчужины в мрачных складках жизни. Любить - это верх совершенства (фр.)).
Вы взыграйте, гусли мысли,
Я вам песенку спою.
La jeune fille n'est qu'une lueur de reve et n'est pas encore une statue*.
Кабыла i... паганец.
В центре земли находится камень алатырь, в центре человека находится пупок. Как непостижимы пути Провидения! О, младшая сестра жены своего мужа! В центре его иногда еще находятся предметы. Все предметы подлежат закону тяготения в обратном отношении квадратов расстояний. Но допустим противное. Наталья Петровна не может есть ботвиньи. Лошадь возвращается к своему стойлу. Игра случайностей преследует сына праха. Возьми и неси его выше".
_____________________
* Молодая девушка - только сияние мечты, но пока еще не статуя (фр.).
Дальше идет шутливое описание нашей поездки весной с братом и cousin Кузминским:
"Я видел сон: ехали в мальпосте два голубя, один голубь пел, другой был одет в польском костюме, третий, не столько голубь, сколько офицер, курил папиросы. Из папиросы выходил не дым, а масло, и масло это было любовь. В доме жили две другие птицы; у них не было крыльев, а был пузырь; на пузыре был только один пупок, в пупке была рыба из охотного ряда. В охотном ряду Купфершмит* играл на валторне, и Катерина Егоровна** хотела обнять его и не могла. У ней было на голове надето 500 целковых жалованья и резо*** из телячьих ножек. Они не могли выскочить, и это очень огорчало меня. Таня, милый друг мой, ты молода, ты красива, ты одарена и мила. Береги себя и свое сердце. Раз отданное сердце нельзя уж взять назад, и след остается навсегда в измученном сердце. Помни слова Катерины Егоровны: в шманткухен**** не надо никогда подливать кислой сметаны. Я знаю, что артистические требования твоей богатой натуры не таковы, как требования обыкновенной девушки твоих лет; но, Таня, я, как опытный человек, любящий тебя не по одному родству, говорю тебе всю правду. Таня, вспомни M-me Laborde, и у нее ноги слишком толсты по туловищу, что, с некоторым вниманием, ты можешь всегда заметить, когда она на сцене выходит в панталонах. Жизнь переделает многое. Извини меня, милая Таня, что я даю тебе советы и стараюсь развивать твой ум и твои высшие способности. Ежели я позволяю себе это, то только потому, что искренно люблю тебя.
Твой брат Лев".
_____________________
* Первая скрипка в театре, товарищ по охоте отца.
** Моя немка-учительница.
*** Шелковая, модная сетка на волосах.
**** Род пирожного.
Письмо это, чушь, перемешанная с серьезными советами, - мне было понятно.
Отец писал и говорил Льву Николаевичу, чтобы он почитал мне мораль, и что я его одного слушаюсь. Я, прочитав это в письме, сказала Льву Николаевичу:
- Терпеть не могу этих моралей из "Зеркала добродетели"* и не буду их слушать.
_____________________
* Это книга с рассказами о всевозможных шалостях и дурных поступках, а в конце всякого рассказа была пущена "мораль".
Лев Николаевич в своих письмах упоминает об этой книге. К сожалению, большинство писем нешуточных пропало. Их пересылали по просьбе брата в Польшу, где он служил.
Я писала Соне и Льву Николаевичу, что хандрю и не знаю, кому верить и чему верить, что папа, хотя и осторожно, дает мне чувствовать, что этот брак ведет за собою препятствия, почти непреодолимые, а что Сергей Николаевич мне ни разу не писал об этом.
Лев Николаевич пишет мне (приписка в письме С.А. Толстой от 20 февраля 1864 г.):
"Да, будь умна, милая Таня. Ей Богу, лучше. Чему быть, тому не миновать. Жизнь устраивает всё по-своему, а не по-нашему, и на это не надо сердиться и ждать терпеливо, умно и честно. Иногда думаешь, что жизнь устраивает противно твоим желаниям, а выходит, что она делает то же самое, только по-своему. Всё это к тому, что дурацкой проигрыш всегда сильно действует и переменяет и возбуждает человека. Я по опыту знаю. Ежели он теперь поедет за границу, чего я очень желаю, то там он вполне опомнится, и там, что скажет и решит, то будет правда. Когда ты увидишь Сережу - ежели увидишь - возьми с него слово написать тебе из-за границы. И что он оттуда напишет, тому верь. А впрочем, главное, будь умна и не увлекайся романтизмом. У тебя целая жизнь впереди и жизнь, обещающая много счастия. Прощай".
Такие письма поддерживали меня нравственно. Наступил самый скучный для меня месяц - февраль. Но все же я не унывала и старалась полезно проводить свое время: училась музыке, пению, брала уроки английского языка и много читала. Но когда запахло весной, приближалась святая, любимая моя неделя, меня потянуло в Ясную.
XXII. ВЕСНА
- Мама, когда же вы меня пустите в Ясную? Я немогу больше оставаться в Москве, я все пропущу: и прилет птиц, и как оденутся "Чепыж", "Заказ" и ясенские липы в саду, - говорила я, чуть не плача.
- Подожди еще: снег в овражках лежит, - говорила мама. - Ведь только еще начало апреля. Куда торопиться. Опять же и Саша приедет. Он хочет с тобой ехать.
- Мне скучно, меня душит Москва, я в Ясную хочу продолжала я, чуть не плача. - Я Соню хочу.
- Ты блажишь, и это нехорошо. Опять же ты невеста, и тебе неловко торопиться в Ясную.
- Почему? Очень мне нужно! Ведь он за границей. Меня Левочка и Соня еще в марте уговаривали ехать в Ясную.
- Мало ли что уговаривали, - продолжала мама. - Тебе будет неловко перед людьми, что ты торопишься к его возвращению в Ясную, тебя же осудят.
Мне вдруг показалось обидным, что я чего-то жду, что я должна считаться с какими-то приличиями невесты, а он свободен (как мне тогда казалось) и живет за границей. Меня угнетала мысль, что я пропускаю расцвет весны, из-за чего? Я совсем и не еду в Ясную из-за того, чтобы его видеть, да его и нет! - говорила я себе.
- Мама, - вдруг решительно, раскрасневшись от волнения, сказала я, - я презираю этот ложный стыд, про который вы говорите мне.
- Напрасно, это не ложный стыд, это приличие, это известная скромность молодой девушки.
- Нет, нет, - кричу я, - это не скромность, это приторное притворство! А я не хочу его!
16-е апреля 1864 г. Я с братом в Ясной. Брат отпущен ненадолго. Дорогой он говорил мне, что отец переводит его в гвардию, что польская глушь и чуждая ему сфера тяготят его.
- Хотя есть в полку хорошие товарищи, с которыми жаль будет расстаться, - прибавлял он.
Лев Николаевич встретил нас в Туле. Он здоров, весел, мил и бодр, чему я была рада. Соня писала, что он хандрил и кашлял, и я боялась его встретить хворым.
Нас ожидают катки тройкой. Тот же Индюшкин с подслеповатыми глазами и доброй улыбкой, тот же Барабан в корню, с шлеею, подвязанной веревочкой, и милая Белогубка и Стрелка на пристяжке.
О, как радостно забилось мое сердце при виде всего этого!
В Ясной все то же. Тетенька встречает меня словами:
- Notre chere Таня nous revient avec les hiron-delles (Наша милая Таня возвращается к нам с ласточками (фр.)).
- Наша-то, наша приехала! - кричит Наталья Петровна, обнимая и целуя меня.
Соня здорова, весела, и опять у меня с ней бесконечные беседы.
- Таня, ты просила меня устроить тебя одну внизу в маленькой комнате, - говорила Соня. - Я приготовила тебе, пойдем смотреть. Без твоей просьбы я бы не решилась поместить тебя в такую комнатку.
- Ты знаешь, мне совестно и кажется, что я стесню вас, с прибавлением вашего семейства, - сказала я.
- Какие пустяки ты говоришь! - воскликнул Лев Николаевич. - Ты нас никогда ничем не стеснишь. А потом ты думаешь, ты даром живешь у нас - я тебя всю записываю, - сказал он, смеясь, полушутя, полусерьезно.
Соня повела меня вниз. Я не узнала этой комнатки в одно окно. Пол был обит сукном. Постель, туалет, все было белое, прозрачное с розовыми лентами. Драпировки, стены - все белое. Я была очень довольна.
- А рядом с тобой будет детская с Марьей Афанасьевной, Сережей и девочкой Таней, которую я ожидаю в октябре, - сказала Соня.
Тяга вальдшнепов была во всем разгаре, и в тот же вечер Лев Николаевич и мы все поехали на тягу.
Мы остановились недалеко от пчельника в молодом лесу. Все заняли свои места. Рыжий сеттер Дора, еще щенком подаренный Льву Николаевичу моим отцом, теперь красивая, большая собака, лежал у ног Льва Николаевича.
Тишина была полная. Даже Соня, не умеющая сидеть без дела, находя себе всегда какое-нибудь занятие даже в лесу, притихла.
При приближении вальдшнепов с их характерным хорканьем и свистом - все замирало.
Дора, навострив уши, сидя на задних лапах, вся превращалась в слух. Быстро, как бы раскачиваясь на лету, пролетали парами и по одному вальдшнепы. Слышался взвод курков, раздавались выстрелы... Но не знаю, к счастью или к несчастью, но выстрелы были редко удачны.
Я раньше бывала в этом лесу, но теперь не узнала бы его. Так красив был его весенний пушистый наряд при закате солнца. Вдали кричали зайцы, и слышалось фырканье наших лошадей.
- Таня! - окликнул меня Лев Николаевич. - Каков вечер, а запахи какие? Лучше твоих "Violettes de Parme" ("Пармские фиалки" (фр.) - духи).
- Да, да, прелесть, - восторженно отвечала я. - А ты не знаешь, что я испытываю - какой рай после городской пыли, духоты и треска мостовой.
Я в первый раз видела весну в деревне. Она трогала меня. Эта весна действительно была такая, какую описал много позднее Лев Николаевич в романе "Анна Каренина".
"Прекрасная, дружная, без ожидания и обманов весны, одна из тех редких весен, которым вместе радуются растения, животные и люди".
Что можно прибавить к этому описанию?
Брат Саша говорил Льву Николаевичу, что утренняя тяга не так хороша, как вечерняя. Это взволновало отца, и он писал Льву Николаевичу (3 мая 1864 г.):
"...Я все еще не насытюсь рассказами Саши, но впрочем он тюлень, от него не скоро добьешься подробных описаний всех происшествий - подавно охотничьих. Между прочим, разговаривая об тяге вальдшнепов, я вижу, что он наврал тебе чепуху, да еще меня тут припутал; он уверял тебя, что в утреннюю тягу вальдшнеп не кричит. Вальдшнеп тянет почти во всю ночь, но среди ночи реже, чем на зорях. В утреннюю зорю он начинает тянуть перед рассветом и тянет до восхождения солнца - кричит все равно, как вечером, а летит тише и плавнее. Слышно его далеко, но они так рано начинают тянуть, что не всякого разглядишь.
Бывало, я всегда становился лицом к востоку, чтобы его виднее было, и не раз случалось мне убивать вальдшнепа и не видеть, куда он упал. Иногда приносила собака, а большею частью я поднимал их тогда, когда кончалась тяга и я сходил уже с места.
Утренняя тяга восхитительна и часто бывает гораздо лучше вечерней. Мы, бывало, в мае придем с вечерней тяги, напьемся чаю, поужинаем, приляжем, поболтаем, иногда и немного заснем, а глядишь, уж пора идти; в мае выходили мы из избы в половине второго и не позднее двух часов, подавно, если это было еще в первых числах мая. Обыкновенно с утренней тяги ходил я в лес за рябчиками на манку* или с подходу за тетеревами, которых подчуфыковал.
______________________
* Дудочка, приманка самок - подражание тетереву.
Блаженные и незабвенные времена! Выше удовольствия в жизни я не ощущал, как те, которые доставляла мне охота, не как промышленнику, но как обожателю природы и наблюдателю того, что в ней таится.
После этого вообрази, как бы я счастлив был, если б мог вместе с тобою, в твоем обществе насладиться этим удовольствием. Не люблю я этого гама и шума, неизбежных атрибутов охоты с гончими и борзыми; для меня не в пример приятнее тишина и неторопливость, неизбежные при ружейной охоте. С доброй собакой и ружьем на плече и одному скучно не бывает. Не поленись, сходи когда-нибудь на утреннюю тягу, но возьми с собой провожатого без ружья, который бы стоял около тебя и принес бы тебе вальдшнепа, которого бы удалось тебе убить, да и всегда не лишнее иметь при себе ночью в лесу надежного товарища; пожалуй набредешь и на волка, а он как раз стащит собаку, подавно, если она далеко отбежит. Мы, бывало, всегда опасались этой встречи и ночью держали собаку около себя, а молодых держали на сворке..."
Прочитав это письмо, Лев Николаевич сказал:
- Так может писать только настоящий охотник, понимающий и любящий природу.
Я была горда за отца. "Это справедливо", - думала я.
Помнится мне один случай, происшедший с нами. Виною его была я.
Мы ехали на тягу в катках тройкой. Нас было шесть человек, из них двое гостей, приехавших из Тулы: Келлер и Мичурин - учитель музыки. Мичурин часто бывал у нас, играл со Львом Николаевичем в четыре руки, а впоследствии давал детям уроки музыки.
На этот раз решили ехать на тягу за реку, через большой лес. Местоположение было дивное, и новизна места веселила меня. Я ехала вместо кучера, как это вошло в обыкновение. Уроки Сергея Николаевича послужили мне впрок.
Тяга была из удачных. Мы замешкались. Я нашла упавшее гнездышко с яичками и занялась им. Одна Соня торопила нас домой. Мы и не заметили, как быстро стемнело, и набежала большая тучка.
- Таня, темно, довезешь ли нас? - спросил Лев Николаевич.
- Довезу. Я хорошо вижу.
- Ну, да я только потому и оставляю тебя, что сам вижу очень плохо.
Не могу сказать, что я без страха садилась на козлы, но я стыдилась признаться в этом и храбрилась.
Плотину через реку Воронку мы проехали благополучно, хотя молодая пристяжная, навострив уши от шума воды, как раз на мосту налегла на коренника. Вспомнив, что делал в таких случаях Индюшкин, я слегка хлестнула пристяжную. Усердный старик Барабан навел порядок и вывез нас благополучно к самому лесу.
"Теперь самое трудное, - думала я, - это темный лес".
Поднялся ветер, который смутил меня. Мы въехали в самый лес. Сначала в темноте я ничего не разбирала. Надеясь на лошадей, я пустила их свободно.
- Таня, ты видишь что-нибудь? - с тревогой спросил Лев Николаевич.
- Ничего, вижу, - нехотя отвечала я.
Дорога лесом шла с версту. Весенняя грязь - топкий суглинок с глубокими неровными колеями и буграми то и дело затягивал колеса и шатал нас из стороны в сторону.
Накрапывал дождь, сверкнула молния. Глаза мои привыкли немного к темноте, и я уже разбирала дорогу. Мы ехали шагом, и одна моя забота была не зацепить за суки деревьев пристяжную и колесом за пень.
"Господи! пронеси нас", - тихонько молилась я.
Этот путь казался мне бесконечным. Но вот мы миновали лес и въезжали на довольно широкую дорогу, ведущую мимо гумна.
"Дома, дома!" - весело думала я и пустила лошадей мелкой рысцой.
- Ай да кучер! - сказал Лев Николаевич, - довез нас.
Не успел он похвалить меня, как передние колеса линей
Воспользуйтесь поиском по сайту: