Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

XXIII. Комедия Льва Николаевича




В начале мая 1864 г. к нам съехались гости: семья Дьяковых и Мария Николаевна с дочерьми. Великая была наша радость видеть самых близких друзей.
Семья Дьяковых состояла, как я уже писала, из мужа, жены и дочери 13 - 14 лет. При дочери жила не то гувернантка, не то подруга лет 20 - 22 - Софья Робертовна Войткевич, бывшая институтка. Дмитрий Алексеевич говорил про нее:
- Софеш, - так называли ее, - живет у нас для примера Маше, чтобы Маша делала как раз все обратное Софеше.
Но говорил он это добродушно, шутя и не обидно. Дарья Александровна, Долли, как ее звали, была женщина лет 34 - 35. Высокая, изящная, очень спокойного характера, с медленными движениями, болезненная и удивительно добрая. Отец и мать до обожания любили дочь. Белокурая, с золотистым оттенком волос, она походила на отца, а сложением и изяществом напоминала мать.
Разместились мы все, не помню как, но знаю, что весь флигель превратился в жилой дом, и что я перешла к ним, чтобы не расставаться с девочками.
Дмитрий Алексеевич уехал обратно на сельские работы и обещал приехать через неделю.
Чего только не придумывали мы с Соней, чтобы веселить наших милых гостей!
Лев Николаевич добродушно относился ко всем нашим затеям. Однажды, глядя на представление нашей шарады, он оказал:
- Отчего вы не разучите какую-нибудь маленькую пьесу?
- Да где мы ее возьмем, а выписывать некогда,- говорила Соня.
- Напиши ты нам, - сказала я. Несколько голосов подхватили:
- Да, да, Лев Николаевич, дядя Левочка, - кричали все. - Напишите нам!
- Хорошо, попробую, - сказал он.
Через три дня он принес нам написанную комедию "Нигилист", не помню, кажется, в одном действии. Мы разобрали роли и стали разучивать.
В те времена "нигилизм" только что стал проявлять себя. Повесть Тургенева "Отцы и дети" наделала много шума. Нигилизм, как плохая трава, размножался и пускал корни.
В этой комедии ярко очерчен взгляд Льва Николаевича на это новое веяние.
Сюжет пьесы состоит в том, что молодые влюбленные супруги живут очень тихо, уединенно в деревне. Неожиданно приезжают к ним гостить теща, кузины, молодые девушки и студент с идеями.
Начинается шумная, веселая жизнь. Суматоха выбивает супругов из их обычной колеи. Сначала молодые супруги очень довольны и веселы. Но мужу начинает не нравиться студент, который при всяком удобном случае проповедует свои идеи - отрицает все, во что принято верить. Он молод, красив, развязен, и одна из молодых кузин увлекается его красноречием и влюбляется в него. Мужу кажется, что жена его тоже увлекается студентом. Он ревнует ее, и их мирная жизнь нарушается сценами ревности. Жена, чувствуя себя ни в чем не виноватой, приходит в отчаяние и негодование.
К сожалению, у нас никого не было на мужские роли, а выписывать кого-либо было поздно. Сестра Соня приняла на себя роль мужа, а Лиза Толстая - роль студента. Роль жены дали мне. Софеш - теща, а Варенька и Маша - две кузины.
Когда Марию Николаевну просили участвовать в комедии, она отказалась, но Лев Николаевич сказал ей:
- Машенька, ведь мне же необходима странница, как же быть? Кроме тебя, никто не сыграет.
- Ну, хорошо, - сказала Мария Николаевна. - Я согласна, но ты не пиши мне роли, я ее никогда не выучу. Ты мне наметь только выходы, а я уж сама придумаю, что говорить.
Так Лев Николаевич и сделал.
Много приготовлений и веселых репетиций было у нас в течение этой недели. Льва Николаевича очень забавляли репетиции. Он переправлял многое, смеялся, учил девочек, как играть.
Эта комедия была первая его попытка написать что-либо для сцены.
Я помню, он говорил:
- Как приятно писать для сцены! Слова на крыльях летят!
На репетициях Мария Николаевна не участвовала, а только внимательно следила за нашей игрой.
Мы устроили сцену в столовой. Столовую перенесли на два дня вниз. Приехал из деревни Дмитрий Алексеевич. Вообще, публики набралось довольно много в назначенный день спектакля.
Как страшно было, как билось сердце, когда после второго звонка отдернули занавес!
Первая сцена изображала приезд гостей, суматоху и радость. Затем было несколько сцен студента с кузинами, красноречивая проповедь нигилизма, со смелым, циничным ухаживанием за одной из кузин. Такой же разговор и с тещей. Ее недоумение и легкое осуждение. Потом шла сцена ревности мужа с женой. Затем представлен накрытый чайный стол. Я одна сижу у стола в слезах, жалуясь на свое горе, - несправедливость и ревность мужа. Открывается дверь, и входит Мария Николаевна.
Я не репетировала с ней и не видала ее одетой и загримированной странницей. Если бы я не знала, что это Мария Николаевна, я бы не узнала ее. Одежда, прим, походка, котомка за спиной - все было точь-в-точь, как у настоящей странницы. Одни черные большие глаза были ее. Как она поклонилась с палкой в руке вроде посоха, как она подала мне просвирку и села, по моему приглашению, за стол - все было как настоящее, непринужденное, не сыгранное. Я взглянула на Льва Николаевича. Он положительно сиял от удовольствия.
Я спросила странницу, откуда она пришла, что видела. Странница сразу начала свое повествование, причем прихлебывала чай, откусывала сахар как-то совсем особенно, не спеша, как бы оценивая каждый глоток и каждый кусочек сахара. Вообще Мария Николаевна играла свою роль не только словами, но и мимикой и всем своим существом. Она рассказывала о своем странствовании, о своем сне, как птица, слетевшая с небес, заклевала лягушку, и что птица эта была мать-игуменья, она заклевала врага своего, что мутил ее. А враг был батюшка из соседней церкви.
Мария Николаевна взяла такую верную интонацию, такие верные ужимки, что, невольно, слыша в публике неудержимый смех, а в особенности заразительный смех Льва Николаевича, я не могла оставаться печальной и, закрыв лицо платком, чтобы по крайней мере не видеть странницы, притворилась, что утираю слезы умиления от ее рассказов, а сама тряслась от смеха, уткнувшись в платок.
Казалось, что все, что слышала Мария Николаевна в течение многих лет от странниц, она все ввела в свой рассказ. Все слилось в одно длинное, комическое и верное повествование: как из щечки Богородицы денно и нощно сочилось миро; как монах, за то, что полюбил девку Гашку, языка лишился.
Когда я ушла и странница осталась одна, она стала поспешно собирать со стола кусочки сахара, остатки баранок, хлеба, и, оглядываясь на дверь, поспешно клала все это в свою котомку. Эта безмолвная сцена была великолепна и вызвала громкий смех и аплодисменты.
Дверь отворилась и вошел студент. Как только он получал кого-нибудь слушателем, он начинал свою проповедь. Так было и со странницей.
Надо сказать, что самое удачное и яркое в этой комедии были проповеди студента и странницы (к сожалению, я не могу передать их слова).
Обыкновенно проповедь начиналась со слов о правах женщины: как женщина должна приравнять себя к мужчине и прежде всего остричь свои длинные косы.
- Что ты, что ты, батюшка, Христос с тобой! У нас девкам-то косы за плохое поведение стригут, а ты хочешь так себе ни в чем не повинных осрамить! Нет, этого никак нельзя, - качая головой, говорила странница.
Но студент не унимался, он отвергал почтение к родителям, богомольство называл пустым шляньем. Странница с ужасом слушала его. Но когда дело дошло до сравнения Бога с воздухом - кислородом, странница в испуге, забрав свою котомку, крестясь и отплевываясь, как от нечистой силы, убежала от него.
Тут раздались аплодисменты и неудержимый хохот.
В конце концов странница благотворно действует на семью. Следующая сцена - муж мирится с женой.
Соня была неузнаваема в широком парусиновом пальто; трудно было лишь справиться с ее густыми волосами. Она отлично играла роль мужа, да и вообще у нее все роли всегда выходили хорошо.
Пьеса кончается благополучно: студента с идеями выпроваживают; влюбленная кузина утешается. Пьеса кончается пением куплетов, которые поет жена на мотив романса Глинки - "Я вас люблю, хоть я бешусь". Помню лишь последний куплет:

Я постараюсь все забыть,
Простить, что было между нами,
Я занята одними вами,
Могу лишь вас одних любить.

Когда я на репетиции спросила Льва Николаевича:
- Ведь мы помирились, зачем же мы на "вы"? Он ответил мне:
- Ничего, пой так, не вышло иначе.
И подумать только, что никто из нас не записал этой комедии! Переписанные роли были брошены, как ненужная бумага. Так мало придавалось значения в те годы тому, что писал Лев Николаевич. Да и жилось тогда не будущим, а настоящим - молодым и эгоистичным.
Эта маленькая комедия дала мысль Льву Николаевичу написать пьесу для настоящей сцены. И он написал и повез ее в Москву. Знаю, что у Льва Николаевича было страстное желание поставить ее на сцену немедленно. Называлась эта пьеса "Зараженное семейство".
Я никогда не читала ее.
Несмотря на все хлопоты, поставить ее в казенном театре Льву Николаевичу не удалось. Препятствий было много: цензура, пост, мало обработана и т. д.
Лев Николаевич читал ее в Москве Жемчужникову и Островскому. Островский одобрил ее, но сказал, что "мало действия, что надо ее обработать". Лев Николаевич выразил сожаление, что ее нельзя поставить тотчас же, так как интерес был, по его мнению, современный, на что Островский ответил ему полушутя:
- Ты боишься, что в один год поумнеют?
Лев Николаевич впоследствии охладел к этой комедии и не переправлял ее.
Соня с трудом собрала потом листки этой комедии, переписанные разными лицами.
Да к тому же А. А. Фет в своих письмах отсоветовал Льву Николаевичу писать в драматической форме.
Отец, узнав, что Лев Николаевич пишет комедию для настоящего театра, был в восторге и [25 декабря 1863 г.] писал ему:
"...Наконец, сбудется мое давнее желание - ты произведешь на свет комедию, которая будет играться на сцене. Названные тобою артисты все уже имели свои бенефисы, но лучший бенефис будет режиссера Богданова 21-го Генваря. Постарайся прислать только как можно скорее твое творение, оно будет принято с благодарностию. Но ты можешь отдать его также дирекции и получать за эту пиэсу поспектакльную плату. Сегодня утром говорил я обо всем этом с Степановым, он также очень рад, что ты пускаешься на это поприще. Я кладу голову на плаху, если ты не похоронишь всех наших существующих драматических писателей. Ты - наш Теккерей; в тебе сидит много логики; ты не погонишься за одними эффектами, и поэтому-то самому и производишь его в своих сочинениях, исполненных верностью и простотой. А что твой роман? Я никак не менее, как Сухотин, обожаю тебя, как автора, и ты можешь смеяться надо мною, столько же, как над ним. Я всегда был и пребуду поклонником литераторов, сочинителей музыки и всех артистов; в них вижу я "un feu sacre" (священный огонь (фр.)), который всегда меня согревал. Прощайте, обнимаю вас от всей души
ваш дед Андрей". Слава драматического писателя, предсказанная отцом, осуществилась. Но отцу не пришлось ее пережить. "Власть тьмы" затмила все и всех.

XXIV. ПЕТРОВСКИЙ ПОСТ

Пишу дневник в конце мая 1864 г.:
"Все разъехались. В доме, в саду, в лесу тишина. Все зелено. Даже молодые дубы в Чепыже позеленели. Приедет только через три месяца. Как было весело! Странно - без него. А Левочка говорил: "Так и хорошо, и должно быть". Я не умею грустить. Не хочу".
В начале июня, неожиданно для всех, приехал Сергей Николаевич.
Все интересы, занятия, мысли, все, что я выработала в себе в эти полгода, - исчезло вдруг. Все сосредоточилось в одно целое "огромное, мучительное и радостное". Со мною был тот же Сергей Николаевич, которого я любила и ждала. Он сказал брату, что хочет ехать венчаться в Курскую губернию - в свое имение, не говоря ни слова Марии Михайловне.
Железных дорог тогда еще не было, и пришлось бы ехать в экипаже.
Лев Николаевич предложил дормез, купленный им перед его свадьбой.
Я видела, как из сарая был выдвинут, вымыт и подмазан экипаж. Сергей Николаевич почти безвыездно жил у нас. Я ожила. Казалось, я всей душой предавалась счастью. Я всегда умела им пользоваться, когда оно улыбалось мне. Это было свойство моего характера, как говорили мне дома.
Но на этот раз счастье длилось недолго, чего я никак не могла предвидеть по своей молодости и неопытности.
Няня Мария Афанасьевна, узнав, что мы едем венчаться, сказала мне:
- Что же это, Татьяна Андреевна., вы венчаться собрались, постом-то? Да кто же на это согласится!
- Да, теперь ведь пост! Ведь никто и венчать не станет, - с ужасом сказала я.
Мне казалось, что я вот сейчас этими словами произнесла себе приговор. Никому из нас это препятствие не пришло в голову. Меня это очень расстроило. Почему? Не знаю. Ведь пост две недели, ведь это же не много...
Я пишу письмо (без даты) отцу:
"Милый папа, я сегодня только могу писать, хотя немного спокойнее. Сережа уехал в Пирогово. Я все боялась тебе писать. Ты был болен, боялась тебя расстроить. За глаза так трудно говорить про все это. Видно, судьба моя такая, чтобы это все было без вас. Мы очень торопились, папа, и только ждем конца поста.
Ради Бога, пришли мои бумаги скорее, что мне нужно - ты сам лучше знаешь. Как пост кончится - сейчас и свадьба! Я пишу тебе это так прямо, потому что знаю, что согласие твое есть, ты мне прежде говорил, что не будешь против. Напиши мне, пожалуйста, милый папа, все: ваши мнения, ваше согласие, как ты все это принял. Я с таким нетерпением буду ждать письма. Без того же я хожу сама не своя. Он уехал на неделю в Пирогово. Как это жалко, милый папа, что ты не можешь приехать. Я говеть стану, и он тоже. Если бы ты меня видел, как я счастлива теперь. Осенью на охоту поедем. Помнишь, ты мне все желал мужа охотника? Он все предлагает мне за границу ехать. Но я не желаю, а хочу первое время на месте сидеть в деревне.
Прощайте, не взыщи, что я так мало и даже глупо пишу тебе. У меня все перемешалось в уме, и я только хотела поверить тебе все скорее и получить от тебя письмо.
Целую крепко. Таня".
Приписка Сони к моему письму?
"Милый папаша, мне так весело, что все только хочется говорить о счастье Тани и нашем вообще. Долго любила она, наконец-то ей Бог послал. Воображаю, как вы тоже будете рады. На них весело смотреть О препятствиях родства мы и не думаем: столько было примеров, и все проходило прекрасно. Ужасно грустно, что вас не будет, а то бы вполне было бы весело. Ждем от вас писем с нетерпением. Целую тебя крепко.
Соня".
Матери я писала еще раньше о приезде и решении Сергея Николаевича венчаться в Курском имении. Лев Николаевич тоже писал моим родителям о предстоящей свадьбе брата. Он писал, что рад за брата, рад за меня, видя нас счастливыми, но, предвидя осложнения с Марией Михайловной, он ничего не мог ни советовать, ни отсоветовать. Он писал, что самое лучшее, конечно, уехать и венчаться в Курской губернии.
К сожалению, письмо Льва Николаевича не сохранилось.
Отец ответил мне, что он очень рад за меня и сделает все, что я просила. "Я бы готов был душою, - пишет мне отец 21 июня, - присутствовать при вашей свадьбе, но благоразумие велит мне этого не делать. Я могу чрез это повредить вам и всему нашему семейству. Так как брак этот считается не совсем законным до тех пор, пока не будет разрешен синодом, то лучше мне не быть при этом, чтобы не навлечь на себя негодования начальства и самого царя, которому, конечно, будет об этом сообщено. Вот почему и советую сыграть свадьбу как можно тише и скромнее и отнюдь не просить теперь архиерея об разрешении этого брака. Об этом надобно будет просить после, подавно если будут дети..."
На выраженное мною сожаление, что не будет со мной родителей, отец пишет мне в утешение:
"У тебя есть там, помимо меня, другой отец; он любит тебя не менее, как я, да и Софья, пожалуй, послужит тебе за мать и сестру".
Лев Николаевич тоже писал отцу о разрешении архиерея или синода, спрашивая его совета. И отец пишет (в этом же письме от 21 июня):
"Сейчас прочел я еще раз оба твои письма, мой добрый друг Толстой, и reflexion faite (обдумав это (фр.)), я остаюсь все-таки при моем убеждении, чтобы никак не просить теперь разрешения на бракосочетание".
Привожу эти строки, чтобы показать, как много хлопотал о нашей свадьбе и Лев Николаевич.
Через неделю вернулся Сергей Николаевич. Пост еще не прошел.
Я нашла в нем перемену - она огорчила меня: он был задумчив, чем-то озабочен, хотя его отношения ко мне уже более сердечные и близкие, как жениха к невесте, не изменились. Что с ним? Что произошло? - назойливо с тоской спрашивала я себя.
Вставая утром, ложась спать, бродя с ним по саду, я не находила себе покоя. Плакать я не могла. Может быть, слезы помогли бы моей внутренней необоримой тоске. Серьезно-вопросительным взглядом я глядела ему в глаза, желая прочесть то "непонятное", что медленно уносило мое счастье.
Он уезжал, приезжал снова к нам, но уже не так часто.
Лев Николаевич, призвав меня однажды в кабинет, решился говорить со мной откровенно. Он начал с того, что после поста, как хотел Сережа, венчаться нельзя. Надо ждать. "Сережа предполагал жениться на тебе тайно от Марии Михайловны. Но до нее стороной дошли эти слухи. Скрывать этого больше нельзя было. У них было объяснение. Она приняла его решение расстаться с ней очень тяжело, хотя и кротко, что было для него еще тяжелее".
- Сколько у него детей? - спросила я.
- Трое. Он должен сначала обеспечить семью свою и продать Курское имение, как он говорил мне, а потом уже жениться.
Я молчала - все это было для меня ново.
- Зачем он не говорит со мной об этом? - спросила я наконец.
- Он боится тебя расстроить. Ты так еще молода. Он все надеется устроить свои имущественные дела - что же ему говорить с тобой об этом!
- Ну, так что же он, наконец, хочет? - почти закричала я.
Лев Николаевич внимательно с удивлением посмотрел на меня.
- Жениться на тебе, устроив свои личные отношения с Марией Михайловной и имущественные дела, - тихо проговорил он. - Таня, это будет все очень трудно и сложно.
- Так что же мне делать? - спросила я с тоской и недоумением.
- Ждать, если ты его любишь. Но знай, что там пятнадцать лет длится их связь.
Опять водворилось молчание.
- Ждать чего? А, может быть, он и Маше говорит то же самое, что мне? Да, конечно, ему трудно.
- Переговори с ним, - сказал Лев Николаевич, - когда он приедет. Это самое лучшее.
- Да, да, это лучше, но, знаешь, я не сумею, и потом это выйдет нехорошо, как будто я тороплю его.
Лев Николаевич молча улыбнулся.
Я ушла к себе. Мне и хотелось, и тяжело было говорить об этом.
Когда я оставалась одна сама с собой, я делалась взрослой. Я говорила себе: "что я делаю? Я должна отказать ему. Должна стыдиться, что хотя временно отвлекла его от семьи, отняла его у той, которая жила с ним пятнадцать лет! Зачем ои не сказал мне этого раньше? Зачем обманывал меня, как ребенка? Обращались как с хрупкой игрушкой, которую можно разбить! Да, он и разбил меня своими обманами", - говорила я.
Негодование и обида кипели в моем сердце.
А вместе с тем, когда я живо вспоминала и представляла себе все, что было между нами: его частые посещения, вечерние прогулки в липовых аллеях, наши бесконечные разговоры о будущем и многое, многое, то неуловимое, что сближало нас, я невольно спрашивала себя: "И все это отойдет от меня, а я все-таки останусь жить?.." Я чувствовала, что слабею, что решение мое "отказать" куда-то далеко отходит от меня, и я делаюсь сама себе противна и презренна...
По просьбе родителей Лев Николаевич сам отвез меня в Москву. Лиза и я должны были ехать за границу с отцом. Лев Николаевич спешил вернуться домой, боясь за Соню.
По приезде его домой, Соня пишет мне 14 сентября:
"Вообрази себе мою досаду, милая Таня! Левендопуло* потерял свой бумажник с деньгами, счетом от мамаши, главное, что мне, Бог знает, как жаль - твое письмо... Ты, Танечка, будь умна, не скучай, мне душу изливай..."
______________________
* Лев Николаевич.

В ответ я пишу Соне 18 сентября 1864 г.:
"Сейчас только получила твое письмо, друг мой Соня. Жаль, что Левочка потерял бумажник, были ли там деньги и письма? Мне жаль, я тебе там пишу как-то очень откровенно, еще под разными впечатлениями Кремля и Ясной. Последние до сих пор так и душат. Я стала (некуда их девать) записывать все свое лето, все, что помню. Иногда сижу, пишу и все забываю окружающее. Мое скучное письмо первое, второе ничтожнее и потому веселее. Хочу петь, петь и петь; надо быть умной и ходить в струне, а там что будет; езжу в театр. И не пиши, и не внушай мне, что я могу очень скучать. Я такая сильная, молодая, все переломить хочу: восемь октав голосом взять, сорок верст пробежать. Все это я чувствую больше, чем когда-либо, и так хорошо, отрадно; опять, Бог даст, к вам приеду с новыми рассказами. Милый мой второй родительский дом, век его не забуду...
Теперь, если напишешь, то уже вероятно за границу; я тебе сейчас же адрес дам. Как хорошо было, и охота, и последняя поездка в Пирогово, как мы все прощались.
Ну, Соня, прощай, тетеньку от меня и Марью Николаевну расцелуй, и тебя крепко обнимаю, желаю позднее и благополучнее родить. Что Сережа здоров ли? Левочке кланяюсь. Когда-то я опять увижусь с вами! Все храбрюсь, храбрюсь, а все не могу всего из себя выдавить. Как бывает дурно, сейчас тогда убегу куда-нибудь, выплачусь и опять готова перед родителями и всеми. Все думала: вот 16-го приедут к вам Марья Николаевна, Зефироты, весело вам.
Левочке я куплю, что просил.
Твоя Таня".

 

ЧАСТЬ III. 1864-1868
I. ОПЕРАЦИЯ ОТЦА

Начало октября 1864 г. Мы в Петербурге у дяди Александра Евстафьевича, брата отца. Здоровье отца ухудшилось. Призваны лучшие доктора. За границу не едем. Решили делать операцию трахеотомии. Отец просил Раухфуса быть его оператором. Раухфус был тогда молод и только что входил в славу. Выбор был удачен. Раухфус был не просто хороший хирург, - он был талантлив. Со временем это была популярная знаменитость, что не мешало ему сохранить во всю свою жизнь скромность и вести трудовую жизнь, делая добро, где только можно.
Отец простудился, и операция была отложена. В это время мы узнали о печальном известии - падении Льва Николаевича с лошади. Я писала об этом брату. Приведу отрывок моего письма (от 11 октября 1864 г.):
"Левочка поехал на охоту один с борзыми на сумасшедшей лошади Машке*. Вскочил русак. Он:
- Ату его!
______________________
* Это была английская заводская кобыла.

И поскакал во весь дух. Наскакал на узкую, но глубокую рытвину. Лошадь не перескакала и упала, он с нее и расшиб и вывихнул себе руку. Лошадь убежала, он встал и поплелся. Он говорит, что ему казалось, что все было очень давно, что он когда-то ехал и упал и т. д. До шоссе было с версту. Он дошел и лег. Проезжали мужики, положили на телегу и повезли в избу, чтобы не испугать Соню. Мама приготовила ее, но все-таки было ужасно. Приехал доктор Шмигаро и восемь раз принимался ее править, и ничего не сделал.
Мама одна все присутствовала при этих страданиях. Шмигаро уехал, и утром приехал другой, который с хлороформом выправил отлично руку. Ночь он провел в страшных страданиях, а теперь он почти здоров".
Этот случай убедил меня, что одна беда никогда не бывает, а влечет за собою другую.
По ответу отца можно судить, как поразило его и всех нас это известие. Отец пишет (в ответ на письмо Сони, написанное раньше моего письма к брату) из Петербурга 6 октября 1864 г.
"Милые и добрые друзья мои.
Я нахожусь со вчерашнего дня в таком волнении, что не был даже в состоянии взять пера в руки, чтобы изъявить вам мою радость и поздравление об новорожденной Татьяне. Вчера в два часа пополудни получили мы телеграмму, а в 4 часа принесли нам письма от мама и Сони. Ужасная катастрофа твоя, любезный Лев Николаевич, так уничтожила нас всех, что мы с Таней оба просто расплакались, и я долго не мог ее утешить; а брат мой принялся тебя бранить, что ты, как отец семейства, должен бы более себя беречь и не ездить на охоту на лошадях, которые не приспособлены к ней. Одним словом, твой вывих руки заглушил в нас всякую радость и навел на всех большое уныние.
Признаюсь, что я до сих пор не могу успокоиться. Вся эта ужасная картина: твои страдания, Соня, жена и все прочие, не знающие, за что взяться и чем пособить, и кончательно твой урод Шмигаро, который берется за дело, ему незнакомое - все это расстроивает душу и наводит хандру, от которой я и так не знаю куда деваться..."
Настал ожидаемый тяжелый день. С утра начались приготовления. Помню эту безмолвную суету, чужих лиц в белых фартуках, длинный стол в пустой комнате и дядю Александра Евстафьевича, энергично распоряжавшегося всем.
Когда все стихло, бодрым шагом вошел отец. Он не имел угнетенного вида, но милое лицо его выражало волнение.
Я с Лизой стояли в стороне. Отец обратился ко мне:
- Таня, ты бы ушла, а Лиза пускай останется. Лиза тоже обратилась ко мне с этими словами.
- Папа, я не уйду, - решительно сказала я. Затем подошел Раухфус и тоже уговаривал меня уйти. До сих пор не понимаю, почему так настойчиво выпроваживали меня и оставляли сестру. Вероятно, мой непрочный вид, в сравнении с Лизой, не внушал доверия. Я опять повторила, что хочу быть с отцом и не уйду.
- Оставьте ее, пускай делает, как хочет, - сказал отец. - Я готов. Можно начинать.
Операция началась. Хлороформировать отца было невозможно. Наступила мертвая тишина. Лиза стояла около отца. Я оставалась на своем месте, поодаль, не спуская глаз с отца. Я видела, как он страдал.
Когда показалась тонкой струйкой кровь, послышался легкий стон, но стон не отца.
Я взглянула на сестру. Она помертвела, зашаталась, и один из фельдшеров сильной рукой обхватил ее и почти вынес на руках в другую комнату. Ей сделалось дурно при виде крови.
Я испугалась за отца и близко подошла к тему.
- Ничего, папа, Лиза сильная, ничего, ты не беспокойся, - говорила я, чтобы только его успокоить.
Я видела, что дурнота Лизы очень волновала его. Он взял меня за руку и так держал все время. Я чувствовала, что ему было приятно иметь около себя близкое существо.
Операция продолжалась 35 минут.
Самая ужасная минута была последняя, когда трубку вставили в горло. Папа вдруг поднялся, стал как бы ловить воздух и показывать рукой, чтобы ему дали писать. Ему подали бумагу и карандаш, и он написал: "Задыхаюсь... умираю..."
Раухфус успокаивал его, что это сейчас пройдет, что это обычное явление: напор воздуха слишком силен. Раухфус учил отца дышать.
Эта страшная минута, когда я видела отца с блуждающими глазами и мертвенным цветом лица, мне показалась вечностью.
Оправившись после удушья, отец с чужой помощью перешел в свою комнату.
Я побежала к себе и, упав на кровать, плакала и молилась.
Следующие ночи Лиза и кузина попеременно дежурили у отца. Отец поправлялся, но медленно. Я дежурила у отца по вечерам. Я помню трогательное внимание его: для меня всегда был приготовлен пряник, мармелад или что-нибудь сладкое. Папа знал, что я это люблю, а дядя смеялся и дразнил меня говоря: "Ах ты, балованная baby!"
Мы получили телеграмму от Толстых, что Соня благополучна и мама приезжает в Петербург. Отец принял радостно это известие.
Мама в Петербурге. Я ожила. "Теперь все пойдет на лад", - говорила я себе.
И действительно, отец сразу стал бодрее, он лучше и спокойнее спал ночи. Мама водворилась в кресле у его изголовья, и это внушало всем нам веру в хороший исход. С приездом мамы навещали нас родные, но к отцу никого еще не пускали. Я виделась с Кузминским, с Поливановым. Анатоля в Петербурге не было, чему я была рада.
Пребывание мое в Петербурге казалось мне продолжительным. Оно было так непохоже на то, как я была здесь два года тому назад, и одна лишь милая Верочка уносила меня немного в молодой мир. Она, по настоянию отца, гуляла, каталась со мной и делала со мной кое-какие покупки.
Мама рассказывала нам о страданиях Льва Николаевича:
- Хотя ему и вправили руку, но все же я не очень надеюсь на его выздоровление. Уж очень плохи тульские хирурги, да и сам Лев Николаевич неосторожен.
Говорили и про Соню, что девочка ее славная, здоровенькая, и Соня сама кормит ее.
- А Варенька и Лиза в Ясной? - спросила я.
- Как же, они все время с Соней; очень милые девочки, - прибавила мама.
- Счастливые, - чуть не со слезами сказала я. Лиза и я поехали домой. Нас посылала мать: дом остался без хозяев. Мне мама поручила надзор над домом и деньги, Лизе - детей и все хозяйство.

II. ДОМА

Хотя дома, как говорится, и стены помогают, но все же было грустно въезжать в пустой дом. Только и была приятна радостная встреча братьев. Они шумно встретили нас в передней, когда увидали в окно нашу карету. Я сразу принялась за хозяйство. Я пишу Соне, 23 октября 1864 г.:
"Вот мы и в Москве, милая Соня. Мы приехали вдвоем третьего дня. Все дети, люди нам ужасно обрадовались. Папа мы оставили в хорошем духе и состоянии, и все читал нам нотации, чтобы мы под вагон не попали. Вообрази, Соня, в Москве Трубецкой объявил в Совете, что получили депешу, что папа умер. К детям приехал Анке, убитый, грустный, Армфельд. Сидят и разливаются, плачут. Одни Перфильевы знали правду; к детям беспрестанно приезжали узнавать, что они, и думали, что им еще этого не писали. Одним словом, в Москве его все похоронили и оплакивали. Клавдия прилетела в день нашего приезда без воротничка, растрепанная, в слезах посмотреть, что мы. Это очень хорошо, значит, долго жить папа. У нас так тихо, так пусто в доме без родителей. Лиза ноет и скучает целый день, а я с утра до ночи пою и занимаюсь "почем тетерева?". Все хозяйство мама поручила мне. Я теперь езжу закупать яблоки, заказываю стол, выдаю все и веду счеты. Я так рада, что мы уехали из Петербурга: он такое дурное впечатление произвел на меня этот раз... Опять та же Москва, так же скучно, да еще без родителей. Как я скучно, дурно кончаю свои 17 и начинаю 18 лет... В Петербурге папа подарил мне чудную настоящую гитару. Я так к нему привязалась в Петербурге, что очень скучаю по нем, а изноешься на него смотреть, как он изменился, исстрадался, а мама до того с ним каждой безделицы пугается, что я ее не узнаю: она, такая твердая обыкновенно, теперь сама похудела, с нами прощалась, чуть не плакала..."
Ко дню своего рождения, 29 октября, я получила от Вари и Лизы Толстых письмо с припиской Льва Николаевича. Лев Николаевич пишет мне:
"Здравствуй, Таня. Поздравляю тебя. 18 лет, это лучший, самый лучший возраст. В этом-то году и придет тебе твое хорошее счастье. И больше меня ему никто радоваться не будет. Покинула ты меня - мой стремянный. Я без тебя изувечился. И, право, начинаю бояться, не остаться бы калекой 4 недели, а рука всё не поднимается и всё болит. И Фанни убежала от меня и пропала. Я послал искать. Что у вас? что мой дорогой, милый Андрей Евстафьевич? А я - гадкий эгоист, в душе рад, что вы вместо Ниццы, Бог даст, рано весной к нам приедете. - То-то я буду доволен. Правда, ты говорила, что неприятно писать далеко. Пишешь и думаешь: что-то у вас там? Либо Андрей Евстафьевич еще не совсем хорош; либо ты влюбилась уже в какого-нибудь молодого оператора и уехала за границу, а я тебе буду писать об ясенских зайцах. - Соня очень хороша и мила со своими птенцами и труды свои несет так легко и весело. Нынче только она замучилась девочкой, и оттого письмо ее невесело. Прощай, будь здорова и счастлива. Пиши и целуй всех наших".
Родители вернулись из Петербурга в начале ноября к нашей общей радости. Я пишу Соне (13 ноября):
"Мне были две радости за раз, милая моя Соня: приезд родителей и твое давно ожидаемое письмо. Папа мы нашли гораздо лучше, мама веселая и довольная, что опять дома. Петя ездил их встречать, они приехали 12-го... Приехали, растрогались мы все и они ужасно при свидании, этакого случая не было еще никогда. Сейчас пошла суета, раскладка, рассказы, кофе, оживили весь дом после такой тишины. Мама привезла нам много нарядов, тебе плед. Понравится ли? Мне очень. И тут же я получила твое письмо и обрадовалась ему и Зефиротским и не знаю, как тебе сказать, ужасно. Вот так родители у меня, столько приятностей от них...
Соня, ты меня все хвалишь, что я хозяйка и сама хорошая; хвали, голубчик, мне это приятно от тебя слышать...
Какие на меня, Соня, минуты находят отличные: мысли все светлые, приятные, начинаю петь, и голос чистый станет, потом скорее беру журнал и записываю все свое состояние и мысли и так мне не то, что весело делается, а очень хорошо и легко и что-то необыкновенно ясно. Хочу подольше удержаться в этом состоянии, а оно так и проходит понемножку; его у нас никто не знает и не понимает, а я живу и берегу эти минуты... Прощай, душенька, целую крепко тебя... Левочка, мамаша продала еще маленькую "Ясную Поляну" на 7 рублей. Посылаем желатин, что ты просила, запонки и еще какие-то письма от дяди Володи.
Ваша Таня".
Дошли до нас слухи, что Лев Николаевич, вопреки запрещению тульского хирурга Преображенского, пошел на охоту с ружьем и как-то неосторожно сбил повязку. Рука начала болеть и не могла подниматься. Это так смутило его, что он решил ехать в Москву и советоваться с Поповым, известным в то время хирургом.
Он приехал к нам с своим лакеем Алексеем Степановичем. Это было в 20-х числах ноября 1864 г. Пригласили хирургов; был консилиум, и мнения врачей разошлись, Лев Николаевич был угнетен своею болезнью. То он решал делать операцию, т. е. сломать неправильное сращение кости, то, слушая советы иных докторов, решал лечить руку ваннами и массажем.
Так прошла неделя. Он нервничал, хотя и заботился о помещении первой части "Войны и мира" в "Русском вестнике", издававшемся Катковым. К нему из редакции ездил Любимов. Лев Николаевич пишет жене [27 ноября 1864 г.]:
"Надо было слышать, как он в продолжение, я думаю, 2-х часов торговался со мной из-за 50 р. за лист <...> Я остался тверд и жду нынче ответа. Им очень хочется, и вероятно согласятся на 300, а я, признаюсь, боюсь издавать сам".
Лев Николаевич сердился на мелочность Любимова и говорил, что он решил печатать сам отдельной книгой, если Катков будет еще торговаться. Но Любимов так пристал, что Лев Николаевич отдал первую часть в редакцию за 300 р. за лист.
С печатью он покончил. Теперь оставалось решить с рукой. Он долго колебался, советовался с 5 - 6 докторами и все же не решал. Все почти были против операции. Наконец, как это бывает почти всегда, незначительный ряд обстоятельств, самых ничтожных, заставил его принять решение делать операцию.
После того, как ему сказали, что гимнастика сделает ему пользу, он стал ее делать, но мазание и растирание руки только ухудшали его боль. Он пришел в уныние и поехал в водолечебницу к известному Редлиху.
Лев Николаевич пишет сестре моей [29 ноября 1864 г.]:
"<...> я очень уныл, и в этом унынии поехал к Редлиху; когда Редлих, у которого была выгода брать с меня деньги, на гимнастике сказал, чтоб я правил, то я окончательно решился; по чистой правде, решился я накануне в театре, когда музыка играет, танцовщицы пляшут, Мишель Боде владеет обеими руками, а у меня, я чувствую, вид кривобокий и жалкий; в рукаве пусто и ноет".
Вечером, как-то до театра, мы разговорились о его руке. Он спросил меня, как бы я сделала на его месте, дала бы править и ломать руку, и было ли бы мне неприятно иметь убогого мужа. Последнее он спросил меня как бы в шутку.
- Я не верю ни в гимнастику, ни в ванны. Это "ies remedes des bonnes femmes" (домашние средства (фр.)), как говорил наш француз Пако, - сказала я решительно.
- Ну, а насчет мужа? - спросил Лев Николаевич.
- А мужа с одной рукой иметь как-то неловко, совестно, - сказала я, подумав.
- Отчего? - спросил он.
- Мужской силы нет, которая должна быть. Это должно быть мужу обидно, и стало быть и жене.
Лев Николаевич пишет Соне, диктуя мне, на другой день:
"<...> Бояться хлороформа и операции мне было даже совестно думать, несмотря на то, что ты обо мне такого низкого мнения; неприятно мне было остаться без руки немного для себя, но право больше для тебя, особенно после разговора с Таней, который меня еще больше в этом убедил".
- Зачем ты пишешь про меня, - сказала я. - Соня еще обидится на меня.
- Пиши, пиши, ничего, - сказал Лев Николаевич и продолжал диктовать:
"<...> Катков согласен на все мои условия, и дурацкий торг этот кончился <...> но когда мой porte-feuille (портфель (фр.)) запустел и слюнявый Любимов понес рукописи, мне стало грустно, именно оттого, за что ты сердишься, что нельзя больше переправлять и сделать еще лучше".

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...