Мой последний приезд в Ясную Поляну
Последняя моя поездка в Ясную Поляну произвела на меня такое сильное впечатление, а самая смерть Льва Николаевича настолько потрясла миллионы людей, что я решилась поделиться тем, что видела и прочувствовала за это время. Тридцатого октября я узнала из газет, что Лев Николаевич навсегда покинул Ясную Поляну, оставив письмо жене своей.
Я была не только удивлена, но поражена этим известием. Еще накануне получила я от сестры письмо, от 27 октября. Она поздравляла меня с днем рождения. Письмо спокойное, самое обыкновенное, где ничего не говорилось и ничего не подозревалось об его уходе. Тогда как летом я не раз получала письма от сестры очень грустные и тревожные.
Зачем? Куда ушел он? И что заставило его покинуть дорогую ему Яоную Поляну? Всю милую привычную ему обстановку и близких людей? Я терялась в догадках, и на все эти вопросы я не находила ответа.
А только отдаленное воспоминание сказанных им слов приходило мне на ум:
"Уйти от всего, уйти от роскоши, от этой жизни, обличающей нас на каждом шагу. Не решаюсь... Ломать что-либо и причинять этой ломкой горе другим - не могу. Надо всегда делать то - где больше самоотречения".
Он еще два года назад говорил это мне. А теперь? Видно, созрело это зерно, глубоко запавшее в его сердце.
Меня тянуло в Ясную Поляну, где сестра, где горе, где я разберусь с своими сомнениями.
Полубольная, я собралась ехать и вечером уже сидела в вагоне.
Дорогой я только и слышала разговор об уходе Льва Николаевича. Говорили о Нобелевской премии, о предполагаемом миллионе за сочинения, и много еще других несправедливых глупостей я наслушалась, сидя в углу вагона.
Поздно вечером я была в Засеке. На станции я совершенно неожиданно узнала, что дома никого нет и что вся семья уехала в Астапово, узнав о болезни Льва Николаевича. Это очень огорчило меня.
На станции меня ожидала коляска. Была светлая, лунная ночь, мы ехали по широкой, проселочной, знакомой дороге.
- Андриан, неужели никого нет дома? - спросила я кучера.
- Никого, Татьяна Андреевна, и Андрей Львович, и Михаил Львович как есть все уехали; только одна Марья Александровна дома осталась.
Как я была довольна услышать, что эта милая Марья Александровна Шмидт, которую я уже знала много лет, находится в Ясной Поляне. Мы ехали по очень плохой дороге, местами колеса вязли в колеях.
- Андриан, - начала опять, - ты возил графа на станцию?
- Я, - рано поутру сами пришли на конюшню, торопят запрягать и подсоблять стали, а у меня со сна и руки не слушаются.
- А как уехал граф, почему? - спрашивала я.
- Не ужились, - коротко ответил он, - говорят, давно уйти замышляли.
Подъезжая к дому, я заметила слабый свет в окнах зала, остальные же окна все были темные. А бывало, весь дом, как фонарь, горел, жизнь уже издали чувствовалась в нем.
В первый раз подъезжала я к крыльцу яснополянского дома с тяжелым сердцем. В первый раз не было той радушной шумной встречи, к которой я так привыкла в Ясной Поляне. Вокруг была тишина, и лишь прежний лакей Илья вышел на крыльцо высаживать меня из экипажа.
- Вам письмо оставлено, Татьяна Андреевна, - говорил он, - оно у Марьи Александровны.
Я пошла наверх, в комнату, где уже легла спать Марья Александровна. Мы обнялись с ней, она рассказала мне о внезапном отъезде Толстых на экстренном поезде и передала мне письмо. В письме меня просили отнюдь не уезжать в Петербург и дождаться их возвращения, если я не захочу ехать в Астапово. Я решила остаться и ожидать их в Ясной. Я прошла в зал. В тускло освещенном зале стоял накрытый стол и одиноко шипел самовар.
Все стояло на прежних местах: и большое вольтеровское кресло, где обыкновенно сидел и слушал музыку Лев Николаевич, и столы, заваленные книгами и журналами. Фамильные портреты, казавшиеся еще больше и темнее при тусклом освещении лампы, глядели на меня из своих золотых рам при угнетенной тишине; белый гипсовый бюст Льва Николаевича сурово смотрел из-под ветвей растений.
Как непривычно и печально было сидеть одной за этим длинным, большим столом, где всегда бывало так людно, приятно и содержательно. Два старинные зеркала отражали эту печальную картину.
Я выпила чашку чаю, взяла свечку и пошла через гостиную в комнату Льва Николаевича. И тут царили мрак и тишина. Впечатление получалось какого-то заколдованного замка, где внезапно застыла жизнь. Я поставила свечу на письменный стол Льва Николаевича и внимательно вглядывалась в эту знакомую простую обстановку. Никто, по-видимому, после ухода Льва Николаевича не решался убрать комнаты, ни переставить мебели, и все лежало и стояло так, как будто он сейчас только вышел из своего кабинета.
На письменном столе были разбросаны перья, карандаши, перочинный ножичек, палка, с которой он гулял обыкновенно, была зацеплена за стол...
Все фотографии альбома Орлова "Русская жизнь", висевшие в его кабинете, напоминали мне, как он подводил меня к ним и рассказывал сюжет всякой картины, прибавляя при этом: "Прелестно сделано".
Я прошла в его спальню, где также сильно чувствовался его внезапный уход. Все так живо напоминало его присутствие, все дышало им в этих комнатах, где так еще недавно он думал, скорбел, работал и радовался жизнью...
- Ушел! - говорила я себе, с ужасом сознавая, что он навсегда покинул свое родное гнездо. Чувство умиления и тоски охватило меня, и я заплакала.
Я оплакивала невозвратное прошлое, оплакивала его уход, горе сестры и сознание, что никогда его больше не увижу. Воспоминания, как волны, заливали мое воображение.
Вспомнились мне его молодые годы, когда в полной силе творчества из-под его пера росло великое произведение "Война и мир". Еще 16-летней девочкой жила я в этом самом доме и как сейчас вижу его, как он с ясным, веселым выражением лица выходил из кабинета после удачно написанной сцены; как он в этой же самой комнате раскладывал пасьянс, загадывая, написать ли задуманное?
Надо было удивляться, как мог вместить в себя один человек столько разнообразных сторон. Что за ширина мысли и чувств, что недостатков и качеств соединял в себе Лев Николаевич! Но одна была белая нить, прочно тянулась во всю его жизнь, - это чувство религиозное, оно росло и крепло в нем год от году.
Он любил жизнь, природу и как никто умел ими пользоваться. Любовь его к природе видна в письме к моей сестре, написанном в девятисотых годах весною, в деревне, в самом начале мая. Письмо начиналось:
"...Необыкновенная красота весны нынешнего года в деревне разбудит мертвого. Жаркий ветер ночью колышет молодой лист на деревьях, и лунный свет и тени, соловьи пониже, повыше, подальше, поближе, сразу и синкопами, и вдали лягушки, и тишина, и душистый, жаркий воздух - и все это вдруг, не вовремя, очень странно и хорошо. Утром опять игра света и теней от больших, густо одевшихся берез прешпекта но высокой уж темно-зеленой траве, и незабудки, и глухая крапивка, и всё - главное, маханье берез прешпекта такое же, как было, когда я, 60 лет тому назад, в первый раз заметил и полюбил красоту эту".
Как живо чувствовал он эту чудную весну, как наслаждался ею, живя в деревне. Много незабвенного и дорогого оставила во мне жизнь в Ясной Поляне, а в особенности сам Лев Николаевич. Всюду, где бывал он, дышало теплой участливостью, чувствовалась несокрушимая, нравственная сила его, соединенная почти с детским заразительным весельем. Там, где бывал он, освещалось лучезарным светом, согревающим душу.
И те строки, которые он написал в молодости в дневнике своем, вполне определяют его. Вот они:
"Да, лучшее средство к истинному счастию в жизни - это: без всяких законов пускать из себя во все стороны, как паук, цепкую паутину любви и ловить туда все, что попало, и старушку, и ребенка, и женщину, и квартального".
И он ловил всех и заражал своим внутренним, священным огнем. Он понимал, что в жизни есть один рычаг - любовь.
______________________
Мы прожили с Марьей Александровной до 6 ноября. Получив из Астапова телеграмму о том, что неизвестно, когда вернется сестра домой и что положение Льва Николаевича очень серьезно, я собралась 7-го рано утром в Астапово, а Марья Александровна к себе домой. Мы поехали на станцию Засека, но там нам передали депешу о кончине Льва Николаевича.
Смерть его меня меньше поразила, чем весть об его уходе, мы ежедневно ожидали этого печального известия.
Мы вернулись в Ясную Поляну. Мысль о сестре не покидала меня ни на минуту.
Понемногу стали съезжаться родные. Ясенский дом снова наполнился, но как уныло выглядели все мы, в черных платьях, с заплаканными глазами. Бесцельно бродили мы по комнатам или же сидели по своим углам, полушепотом разговаривая между собой.
9 ноября мы все, в шестом часу утра, в нескольких экипажах отправились на станцию Засека встречать поезд, в котором везли тело Льва Николаевича.
Погода была тихая и теплая. Дорогой в темноте мы различали тысячную толпу, которая шла и стояла по дороге и у опушки леса. На станции мы еле-еле могли пробраться на особую платформу, предназначенную для родных, знакомых и депутаций.
Мы долго ожидали, стоя на платформе. Толпа все прибавлялась, когда вдруг послышался голос:
- Господа, поезд идет, шапки долой!
Мне стало жутко, холодно, сердце сильно застучало. Тихо, без свистков подъезжал поезд и остановился среди мертвой тишины. Когда раздвинули тяжелую железную дверь товарного вагона, все взоры устремились в это полутемное, мрачное отверстие, откуда виднелся дубовый гроб с возложенным венком из белых цветов.
Хор тихо пропел "Вечную память". Что-то трогательное и потрясающее было в этой встрече, в этой толпе, которая вся, как один человек, с трепетным благоговением относилась к памяти Льва Николаевича.
Выходили из вагона. Я глазами искала сестру свою. Ее вели под руки сыновья, она опиралась на палку. Вся в черном, с исхудалым, измученным лицом она показалась мне сильно изменившейся и постаревшей. Мы только успели поздороваться, как тотчас же вынесли гроб и вся похоронная процессия тронулась под гору по широкой дороге.
Не буду описывать нашего шествия до дому; скажу только, что когда на мосту или где-нибудь в узком проходе толпа скучивалась и слышались испуганные возгласы, раздавался громкий голос:
- Господа, подумайте только, кого мы несем! Ради него, пускай будет порядок.
И толпа останавливалась и снова чинно следовала за процессией. Через два часа мы были дома.
Гроб поставили внизу, в комнате, когда-то бывшей кабинетом Льва Николаевича; его открыли и положили в него цветы.
Когда все удалились, сестра хотела проститься со Львом Николаевичем. В комнате оставалась лишь я с ней и незаметно в углу стояла старая няня.
Долго прощалась с ним сестра. Я не могла слышать без слез, как она шептала молитву и трогательные прощальные слова. Сколько скорби и душевных страданий слышалось в них. Она прощалась не только с любимым человеком, но и с 48-летней жизнью, прожитою с ним и прервавшейся так внезапно и трагично.
"Да поможет ей Бог перенести эту тоску и горе", - думала я.
В углу комнаты на коленях стояла няня, она набожно крестилась, старое сморщенное лицо ее было в слезах.
Более тридцати лет привыкла она делить радость и горе с семьей Толстых. Она переживала в доме вторую потерю: умер на ее руках семилетний Ванечка, которого она выходила несколько лет назад.
После сестры я подошла к гробу. Лицо Льва Николаевича выражало полное спокойствие. Я поцеловала его холодный лоб и долго с любовью глядела на него.
Припомнились мне слова, написанные на 7 ноября в его книге "Круг чтения".
"Жизнь есть сон. Смерть - пробуждение. Смерть есть начало другой жизни".
_____________________
После семьи пускали прощаться всех. Вереница по четыре человека, казалось, тянулась бесконечно. Около часу дня подняли гроб, и все двинулись к Заказу.
Эта милая, знакомая дорога, так называемая купальная дорога, была вся полна народом, рассыпавшимся по всему лесу.
Как странно было видеть и эту печальную процессию, и вырытую могилу в этом лесу, с которым до сих пор были связаны самые веселые и поэтичные воспоминания.
Помню, как на этой самой дороге меня однажды рано утром встретил Лев Николаевич и спросил, почему у меня заплаканные глаза. Я рассказала ему свои неприятности. Он стал утешать меня и, между прочим, сказал:
"Читай "Отче наш", но не так, как обыкновенно читают, а разбирай глубокий смысл каждого слова этой молитвы".
Он толковал мне этот смысл и сказал:
"Хлеб наш насущный даждь мам днесь" - значит "дай нам духовной пищи на каждый день".
"Эту молитву я читаю утром и вечером, и она помогает мне в жизни и успокаивает меня", - прибавил он.
Не буду описывать похорон, они и так уже известны. Скажу только, что настроение всей толпы было религиозно-торжественное, а порядок образцовый.
Когда мы были дома, весь день приезжали опоздавшие на похороны в автомобилях и из Тулы с поездов. Обедали 42 человека в 9 часов вечера. Сестра почти все время сидела у себя в комнате и выходила в зал лишь на короткое время. Ей было не только тяжело быть па людях, но она уже заболевала и к ночи у ней открылся сильный жар.
В доме осталось ночевать около 25 человек. Несмотря на такое большое горе, жизнь брала свое. Приходилось соображать, куда кого разместить. Ночевали даже и во флигеле, который я накануне еще велела топить. Люди бегали с утра до вечера, еле поспевая служить.
На другое утро мы все отправились на могилу. Она была завалена венками. Холст с надписью яснополянских крестьян был протянут на деревьях. Черкес караулил могилу всю ночь, а утром рассказывал нашим людям следующее:
"Было далеко за полночь, я ходил с ружьем по дороге, луна, всходившая очень поздно, тускло освещала лес, как вдруг увидел я, что какая-то черная фигура шла вдоль оврага. Я испугался, взялся за ружье, подошел ближе... Она бросилась на землю, у самой могилы. Я разглядел - это была женщина в черном длинном платье, с черным платком на голове.
"Не стреляй", - только и сказала она. Долго молилась она, а потом так же быстро удалилась. Так приходила она две ночи сряду".
Перед моим отъездом уже, в начале декабря, черкес снова видел эту женщину. Она две ночи приходила на могилу в те же самые часы. Совершенно неизвестно, кто она. Через два дня все почти разъехались. Остались двое старших сыновей и Михаил, Варвара
Валерьяновна, дочь Марьи Николаевны Толстой, мой старинный друг детства; с нею неразлучно прожили мы весь этот месяц.
Меньшая дочь Саша переехала к себе в имение за три версты. Дни тянулись длинные, грустные, погода была пасмурная и холодная; сестре становилось с каждым днем все хуже. Чем хуже она себя чувствовала, тем радостнее становилась, надеясь более не встать с постели и тем покончить с нравственными страданиями.
Сыновья нежно и заботливо относились к ней. Доктор Маковицкий находился все время дома, а затем приезжал еще доктор из Тулы. Через десять дней сестре стало лучше.
Мы сходились в большом зале за обеденным столом и много толковали о недавно прошедшем грустном времени. Я расспрашивала о смерти Льва Николаевича и осуждала, что не пускали к нему сестру.
- Она ведь так страдала этим, разве можно было так поступать? - говорила я.
- Тетя Таня, - говорили они, - в начале его болезни, когда доктора надеялись на его выздоровление, всякое волнение могло бы на него подействовать пагубно. Доктора не видели опасности, и доктор Щуровский, который был при папа еще в Крыму, говорил, что он был теперь в лучшем состоянии, чем тогда в Крыму. Они надеялись на его выздоровление и лишь один доктор Беркенгейм видел неминуемую опасность. (Саша говорила мне потом, что Беркенгейм мрачно глядел на состояние папа, и что она даже избегала спрашивать его об отце.)
- Ты знаешь ведь, тетенька, как бы папа волновался при встрече с мама, - говорил Илья. - Но когда мама все-таки настаивала идти к нему, мы сказали, что двери ей открыты и что пускай поступает как хочет, но что доктора не ручаются за последствия, и тогда мама сама не пошла.
- Какие были последние слова Льва Николаевича? - спросила я у Душана Петровича.
- Сережа, люблю истину... много... много... люблю всех...
А раньше в дремоте он говорил:
- Как хорошо, и как просто!
Сестра рассказывала мне, что когда она пошла прощаться с ним, он сначала часто дышал и только что затих.
- Я тихо шептала ему на ухо, что я все время была здесь, что люблю его, и нежно прощалась с ним... И вдруг выразительный глубокий вздох ответил мне. Это поразило окружающих. Опять я заговорила с ним тихо и нежно. Снова точно с нечеловеческим усилием ответил мне такой же вздох, и все навеки стихло. Я целовала ему лицо, руки и тихонько закрыла ему глаза.
Доктора уже после говорили сестре, что умирающий последнее что теряет - это слух, что человек уже остывает, а слух все еще сохраняется. Это было хотя маленькое утешение в большом ее горе.
_____________________
Когда сестре стало лучше, уехали и сыновья, и остались мы вчетвером.
Душан Петрович, милая молодая сиделка, Варвара Валерьяновна и я.
Мы жили в одной комнате с Варварой Валерьяновной по моей просьбе, и проводили все дни почти вместе. У нас было так много общего в прошедшем, что мы служили друг другу большим утешением в нашем одиночестве.
По мере того как сестра выздоравливала, она все больше тосковала. Ей не хотелось поправляться и не хотелось жить.
"Ничего меня не берет!" - говорила она с горечью. Я спала рядом с ее комнатой. Нас отделяла тонкая стена. С пяти часов утра слышался ее сухой кашель и затем плач и стоны.
Она говорила мне, что пробуждение ее рано утром, при мертвой тишине и темноте, всего тяжелее. Мысли появляются с ясностью, только усиливающею скорбь, а сон отлетает далеко... далеко...
И так каждое утро.
Ежедневно приходило и приезжало на могилу пропасть народу со всех стран. Они приходили в дом, входили наверх, и им показывали комнаты Льва Николаевича и фамильные портреты.
Один из студентов обратился ко мне и говорит:
- Как жаль, что, вероятно, уже многое унесено из спальни графа.
- Почему вы это думаете? - спросила я, - ничего здесь не тронули.
- Как, граф жил в такой простой обстановке? - с удивлением спросил он.
- Вот, как видите.
- Так где же эта роскошь, про которую он говорил?
Этот вопрос был более чем справедлив. Действительно, какая роскошь может быть с простым некрашеным полом, с простыми столами, стульями, комодом и простой железной кроватью.
Я многих расспрашивала, откуда они приехали? И меня удивляло разнообразие стран: из Киева, Сибири, Греции, Казани, Самары, из Ташкента, Финляндии, и не перечтешь. Депутация из Лесного института привезла чудный венок из двадцати двух пород невянущих деревьев. На красной широкой ленте было написано:
"Льву Николаевичу Толстому, огласившему пустыню русской жизни криком:
Не могу молчать!"
Был венок от неизвестного с нежной надписью; "Тихо спи, яркое солнце России".
На могилу приходил часто народ из деревень, по ночам караулили могилу крестьяне, когда пронесся слух, что за голову Льва Николаевича обещают миллион.
Приходили и бабы и выли на могиле:
"От сумы ли, от тюрьмы ли, от беды ли, кто-то защитит нас обездоленных...", и голоса их гулко раздавались в тиши леса и жалобно терялись в пространстве.
Мы как-то раз гуляли с Варварой Валерьяновной и встречали знакомого мужика Семена. Мы стали его спрашивать, ученик ли он Льва Николаевича?
Он ответил утвердительно и разговорился с нами.
- Да, такого барина не наживешь, - говорил он.
Бабы сказывают: "Идем это мы за хворостом в графском лесу, набрали полные охапки и вдруг самого графа увидели... напугались... и не знаем, куда идтить, и остановились. А граф-то, как увидел нас, должно догадался, что мы напугались и схоронился в кустах. Мы и прошли".
- Варя, ну как тут хозяйничать в Ясной, - смеясь сказала я, - ты подумай только.
- Да ведь это так похоже на дядю Левочку, - сказала она с любовью. - А вот Соня мне рассказывала, что было в этом самом Заказе: "Идет Лев Николаевич по купальной дороге и видит, что мужик срубленное дерево на телегу тащит, да не осилит. А Лев Николаевич подошел к нему и говорит:
- Хорошо, что я тебя встретил, не то тебе одному, пожалуй, и не оправиться. - И помог ему. А дерево-то было ворованное, и дядя Левочка это знал".
После прогулки мы шли домой.
В 4 часа, к дневному чаю, обыкновенно кто-нибудь приезжал к нам.
Саша с Марьей Александровной из Телятинок часто навещали нас, что я очень любила. Приезжали из Петербурга С.А. Стахович, А.Е. Звегинцева, профессор Цингер из Москвы. Сестра читала ему вслух свои "Воспоминания", что немного оживило ее. Бывали и Бирюков, Буланже и другие, которые вносили в наш тесный кружок некоторое разнообразие.
Приехали Сухотины из деревни с маленькой дочерью Таней. Они пробыли шесть дней. И пребывание их внесло такое что-то подушевное, участливое и оживило нашу грустную жизнь. Сестра как будто ожила немного с любимой дочерью и внучкой.
Таня уговаривала мать ехать зимою в Рим, куда они теперь едут до апреля. В этом поддерживал Таню и Михаил Сергеевич Сухотин.
Но сестра не делает никаких планов.
Она сама не знает, где она будет жить, что будет делать, пока ее притягивает лишь могила мужа. Равнодушие и апатия ко всему заставляют ее сидеть в яснополянском доме, хотя бы совсем одной, где ей все напоминает прежнее.
5 декабря уехала в Москву Варвара Валерьяновна, и сестра все повторяла:
"Еще несколько дней, и я останусь совсем, совсем одна. Это ужасно".
Через два дня уехали и Сухотины, и снова в доме стало тихо и пусто.
Я должна была ехать и не знала, как оставить ее одну. Но утром приехала Софья Николаевна, жена Ильи, а потом и ее муж.
Я назначила день своего отъезда и с тяжелым сердцем мысленно прощалась уже не только с одинокой сестрой, но и со всей Ясной Поляной, где столько было мною пережито и перечувствовано за всю мою жизнь.
7 декабря 1910 г. Ясная Поляна.
Воспользуйтесь поиском по сайту: