Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Избрание меня членом-корреспондентом АН СССР




 

В начале 1939 года произошло важное событие, резко изменившее моё положение в научной жизни, — я был избран членом-корреспондентом Академии наук СССР. К этому времени мои достижения в области математики были уже так велики и пользовались таким всеобщим признанием, что само избрание в члены-корреспонденты не вызывало у меня никаких сомнений и я не имел на этот счет никаких тревог. Однако в процессе выдвижения произошло одно событие, сильно взволновавшее меня тогда.

Кандидатами на выборах того года считались С. Л. Соболев, Н. И. Мусхелишвили, А. Н. Колмогоров, А. О. Гельфонд, М. А. Лаврентьев, И. И. Привалов и я. Соболев и Мусхелишвили только что были выбраны депутатами Верховного Совета, и поэтому ожидалось, что они будут выбраны академиками. Была уверенность в том, что Колмогоров, Гельфонд и я будем выбраны по меньшей мере членами-корреспондентами, может быть и академиками.

Неясным было положение М. А. Лаврентьева. Он очень старался стать членом Академии, пытался пройти сразу в академики, хотя бы по какому-нибудь другому Отделению, но это ему не удавалось. Он даже не был избран членом-корреспондентом, а был избран Привалов. В результате этого Лаврентьев согласился на избрание его академиком Украинской Академии наук, куда он и переехал на работу. Там он сблизился с Н. С. Хрущёвым, что в дальнейшем помогло ему организовать научный Новосибирский центр.

Выдвижение на выборы в Академию наук производится обычно с большим превышением. Выдвигалось много лиц, не имеющих никаких шансов на избрание, а те, которые имеют шансы быть избранными в члены-корреспонденты, обычно выдвигались в академики. Так было при подготовке выборов в 1939 году при выдвижении на Московском математическом обществе.

Незадолго до заседания Гельфонд по секрету сообщил мне, что есть решение ЦК выдвигать в академики только Соболева и Мусхелишвили, которые до этого были только что выбраны депутатами Верховного Совета СССР. Остальных же выдвигать только в члены-корреспонденты. Эта установка должна была быть внесена на заседании Московского математического общества как решение партийной группы математического общества, а отнюдь не как решение ЦК.

Я был очень раздражён такой «установкой» и решил выступить против неё открыто на заседании общества. Своё выступление, так же как предыдущее моё выступление по поводу Лузина, я готовил долго и тщательно. В своей речи я обвинил партийную группу в трусости, в том, что она прячется за уже ранее принятые без неё решения, поскольку Соболев и Мусхелишвили были «одобрены» ею на избрание в Верховный Совет.

Моё выступление было встречено бурными аплодисментами, но ряд партийных деятелей выступили против меня с обвинением в «несерьёзном» отношении к делу. Помню выступление Сегала. Он резко обвинил меня в том, что я веду себя «недисциплинированно, у нас в стране принято тщательно готовить каждое решение, и недопустимы такие партизанские действия, которые произвёл Понтрягин».

Несмотря на то, что моё выступление получило всеобщую поддержку, всё же никто не решился действовать против решения ЦК. Все, кроме Соболева и Мусхелишвили, поснимали свои кандидатуры на выдвижение в академики. То же самое сделал я, а также Колмогоров, который писал соответствующую записку.

Скандал, устроенный мною на Математическом обществе, не остался незамеченным. О нём стало известно в ЦК и выяснилось, что никакого решения ЦК, о котором нам говорили, не было! Это мнение было высказано каким-то мелким чиновником, который не имел на то права.

По прошествии некоторого времени Яновская сообщила, что предыдущее выдвижение отменяется, поскольку оно было сделано неправильно, «с неправильными установками». Так что состоялось новое заседание Московского математического общества, на котором и я, и Колмогоров были выдвинуты на выборы академиками, не помню, как Гельфонд. На этом втором заседании общества Яновская выступила с заявлением, в котором отметила моё выступление на предыдущем заседании как большую заслугу. Оно считалось очень смелым и принесло мне большой моральный авторитет среди математиков.

То были плохие времена. Один мой товарищ после заседания позвонил мне и сказал: «Ну, надеюсь, что тебя всё-таки не посадят».

Два моих выступления — в 1936 году по поводу Лузина и в 1939 году по поводу выборов — являлись важными этапами становления меня как общественного деятеля. В моём понимании оба они были борьбой за правое дело. В этом сказался мой общественный темперамент. Такие выступления я производил и позже, хотя довольно редко.

Начиная с конца 60-х годов моя борьба за правое дело приобрела более систематический и упорный характер. И в самом начале, и позже она была небезопасной для меня. Ею я продолжаю заниматься до сих пор. В самое последнее время особенно сильно я ощущаю ту опасность, которой я подвергаюсь. Это объясняется тем, что своими действиями я затрагиваю интересы довольно большого количества людей, зачастую влиятельных. Об этом я, быть может, расскажу позже.

Выборы 1939 года кончились тем, что Гельфонда, Привалова и меня выбрали членами-корреспондентами, а Соболева, Мусхелишвили и Колмогорова — академиками. О том, как происходили выборы, я знал только понаслышке. Кто-то рассказывал мне, что моя кандидатура в академики рассматривалась серьёзно. Но Виноградов предпочёл поддержать Колмогорова, которого он хотел противопоставить своему главному сопернику в Академии Бернштейну, специалисту в той же области, что и Колмогоров, — теории вероятностей. Я испытывал лёгкое огорчение, когда узнал, что у меня были шансы стать сразу академиком, но однако это не сильно огорчило меня. Я был доволен и тем, что получил.

Избрание меня членом-корреспондентом АН СССР сразу же сказалось реально на моей жизни. Я получил от Академии наук новую квартиру, в которой живу и до сих пор. Она и сейчас кажется мне хорошей, но имеет один серьёзный недостаток: находится в месте, где плохой воздух, дом стоит на Ленинском проспекте, в таком месте, где огромное автомобильное движение. А рядом находится большой завод. До этого мы с матерью жили в той самой квартире, которую занимали, когда я был ещё совсем маленьким ребёнком: небольшая трёхкомнатная квартира, в которой мы всегда занимали только две комнаты. До революции третья комната сдавалась студентам, а после революции в неё вселяли различных лиц без нашего согласия. С некоторыми из них были отношения вполне приличные, а с другими — очень скандальные. С последней соседкой мать почти что дралась — мы вынуждены были запираться изнутри в наших комнатах, чтобы она не проникла к нам.

Я очень старался добыть другую квартиру, но мне это никак не удавалось.

И вот летом 1939 года, когда мы были с матерью в санатории, до меня дошли слухи, что Академия наук предоставляет мне квартиру. Когда мы вернулись, я был приглашён в жилищный отдел Академии наук, и там мне сообщили, что они могут предложить мне квартиру площадью в 90 квадратных метров. И спросили, устраивает ли это меня. Я был потрясён огромным размером квартиры, но сказал, что устраивает.

Дом был ещё не достроен, и квартира не готова, но она уже предназначалась для меня. Мы осмотрели её и были в полном восхищении.

Осенью 1939 года началась вторая мировая война, и всё стало неустойчивым и шатким. Распространились слухи, что на дом претендует военное ведомство, однако в самом конце 1939 года мы перебрались в эту новую квартиру. Первые дни жизни в ней были какими-то грустными и тоскливыми, настолько, что я часто выходил на лестницу, чтобы хоть кого-нибудь встретить. Постепенно я всё больше привыкал к новому месту и, в конце концов, привык.

Такого движения, как сейчас, на Ленинском проспекте тогда не было и воздух был хороший. Получение новой квартиры я и сейчас считаю одним из важнейших событий моей жизни. В последние годы мы с женой усердно занимались благоустройством её. Одним из важнейших мероприятий была ликвидация шума, идущего в окна, выходящие на Ленинский проспект. А на него выходят все основные комнаты. Шум удалось ликвидировать, вставив толстые стёкла с хорошими прокладками. Окна, выходящие на Ленинский проспект, оказались герметически закупоренными. Зато они не пропускают никакого шума, а стены у дома толстые, и шум через них также не проникает. Пришлось построить вентиляцию, подающую воздух со двора. Это было грандиозное мероприятие. По большим комнатам были разведены трубы, а в ванной, выходящей на двор, установлен индустриальный центробежный вентилятор, накачивающий воздух в комнаты.

Была также существенным образом переоборудована кухня. Дело в том, что в ней очень неудобно расположены основные объекты: плита и раковина. Таким образом, что хозяйке приходится всё время вертеться с одной стороны на другую. При своих поездках в Америку мы узнали, как устроены там кухни. Они устроены очень целесообразно и удобно для работы. Сделан как бы конвейер, ведущий от плиты через стол к раковине и затем к посуде. Таким образом, хозяйка, находясь почти на одном и том же месте, может совершать всю работу. Я считаю, что бытовая техника очень помогает жить. В связи с этим я приобрёл в Америке машину для мытья посуды. К сожалению, она оказалась неэффективной, поэтому мы ею не пользуемся. Но приобретённая за границей стиральная машина оказалась хороша. Полностью автоматизированная, она выполняет большую работу по стирке белья. Так что проблема эта у нас решена. Кроме того, я приобрёл хорошие машины для обработки пищи: соковыжималку, кофемолку. Всё это теперь играет важную роль в нашем быту.

Избрание меня членом-корреспондентом не сыграло существенной роли в моей научной работе. Работа продолжалась. Я стал ходить на заседания Отделения физико-математических наук, членом которого стал, на общие собрания Академии наук. Основное впечатление от этих заседаний, которые я помню теперь, заключается в том, что они были посвящены совершенно бесполезному говорению. Однажды после трёхчасового заседания нашего Отделения академик Н. Н. Семёнов заявил: «Ну что ж, мы поработали сегодня хорошо, будем работать и дальше». Я одурел от этого заседания. Это заявление Семёнова показалось мне совершенно диким: можно ли называть работой говорение фактически совершенно бессодержательное.

 

ВОЙНА И ЭВАКУАЦИЯ

 

Ещё задолго до вторжения фашистской Германии в Советский Союз я жил с ощущением надвигающейся войны. Это были не месяцы, а скорее годы, может быть, два-три. Всякий свой план я мысленно оговаривал: если не начнётся война. Я даже произвёл некоторую подготовку к войне, а именно купил себе валенки, которые мне во время войны очень пригодились.

С этим же ощущением надвигающейся войны жили и многие другие люди, особенно в последние месяцы. Помню, что месяца за два до начала войны одна моя приятельница сказала: «Мне надо отдохнуть, скоро начнётся война, поеду на юг, пока ещё не началась». 21 июня 1941 года вечером она позвонила мне и сказала, что вернулась с отдыха. Я сказал ей: «Ну что, зря съездила? Войны-то нет». Она сказала: «Будет!» Когда уже началась война, Андронов рассказывал мне, что один его знакомый дипломат выехал в Берлин недели за две до начала войны. Когда он прибыл туда в посольство, ему там сказали: «А зачем Вас сюда прислали, через несколько дней начнётся война».

Было известно, что немцы стягивают к нашей границе большое количество войск, а в наших газетах публиковались специальные сообщения ТАСС, в которых разъяснялось, что войска перебрасываются к нашей границе, чтобы предохранить их от английских бомбардировок. Поразительно, до какой степени наши газеты и правительство привыкли лгать, или они не умели и не хотели считаться с фактами. Я помню, что перед тем, как немцы в результате мюнхенского соглашения захватили часть Чехословакии, наши пограничные войска были полностью готовы к военным действиям. А 22 июня 1941 года никакой готовности не было. Они были захвачены врасплох.

Я очень хорошо понимаю, что наше соглашение с немцами, которое было заключено во время визита Риббентропа в Москву перед войной, было совершенно необходимым и правильным действием. Благодаря этому соглашению немцы сперва напали на Францию и Англию, а потом уже на Советский Союз. Если бы немцы сперва напали на нас, то французы и англичане просто думали бы, что Советский Союз очень слаб и поэтому немцы так успешно действуют. А после того, как они испытали их на себе, они поняли, что дело в другом.

22 июня, в воскресенье, утром кто-то из соседей пришёл к нам и сообщил, что в 12 часов будет важное правительственное сообщение. Мы включили радио и услышали: «Началась война!» Говорил Молотов. До сих пор и на всю жизнь запомнил я концовку его речи: «Наше дело правое! Враг будет разбит! Победа будет за нами!» Меня охватило отчаяние. Мне казалось, что в стране начнётся такой же развал, который был в 17–19 годах после Октябрьской революции. Сразу стало видно, что, хотя дела на фронте были очень плохи, всё же полного развала в тылу не произошло.

В первые дни после начала войны поведение людей сильно изменилось. Поглощённые мыслью об общей беде, люди стали относиться друг к другу более мягко и доброжелательно. В трамвае, в общественном транспорте прекратились вспышки скандалов, которые были обычно там. Был чрезвычайный всеобщий испуг. Помню, как академик С. Л. Соболев, который был уверен в нашем поражении, говорил мне, что он сам и вся его семья будут истреблены немцами, так как он член партии, депутат Верховного Совета СССР.

В первые дни войны были какие-то слухи об успешных действиях наших парашютистов в тылу немцев, но потом все они прекратились. И стало ясно, что наши войска отступают по всему фронту, по-видимому, в полном беспорядке.

Началась эвакуация из Москвы заводов. Стали поговаривать об эвакуации Академии наук с обязательной эвакуацией членов Академии в тыл. Эвакуация производила самое мрачное впечатление. Было видно, что нет уверенности в том, что мы удержим Москву. Мне эвакуация приносила ещё дополнительную боль из-за мелкого личного обстоятельства: в новой квартире я успел прожить только полтора года.

Наконец стало известно, что Стекловский институт эвакуируется в Казань. Выезд был назначен на 22 июля. После того как началась война и до эвакуации в моей жизни произошло важное событие. Я вступил в мой первый, мало желанный для меня брак с Таисией Самуиловной Ивановой, Тасей. Это произошло потому, что я боялся остаться во время войны и эвакуации вдвоём с матерью, которой было уже за 60. Тася не была для меня чужим человеком. Она была падчерицей подруги молодости моей мамы. И поселилась у нас в квартире сперва ненадолго, на время поступления в вуз, ещё в начале 30-х годов. Как раз в это время мать заболела, и она осталась несколько дольше, не перейдя в общежитие. Потом она вообще стала жить в нашей семье, обучаясь сперва в ветеринарном институте, а затем в университете на биофаке, куда я ей помог перейти. Всё это время она находилась на моей психологической опеке.

После окончания университета она была направлена на работу куда-то в провинцию, но в отпуск опять приезжала к нам и жила у нас. Как раз это и произошло в начале войны. Я просил её поехать с нами в эвакуацию в память того, что мы помогали ей в течение многих лет. Но она заявила, что поедет с нами только при условии, если станет моей женой. На это мне пришлось согласиться, хотя этот поступок и не делает мне чести.

Тася была мало привлекательна для меня. Но она была сильная молодая женщина, довольно привлекательная физически. Во время эвакуации она была мне хорошей женой. Возможно, что этот брак сохранился бы на всю жизнь, но были два разрушающих его обстоятельства: неукротимый нрав моей матери, которая скандалила с Тасей по всякому ничтожному поводу, и моё собственное ощущение, что это не та жена, которую я хотел бы иметь. Хотя временами брак казался мне приемлемым. С Тасей мне было всегда чрезвычайно скучно, хотя я и вникал во все её дела, учебные и другие.

Особенно остро я почувствовал, что она не та жена, которую мне хотелось бы, когда мы вернулись из эвакуации. Я стал мечтать о том, чтобы переменить жизнь. Тася это, конечно, чувствовала и сильно меня ревновала. Устраивала скандалы, которые портили всё дело.

В самом конце войны я определил её внештатным сотрудником в какой-то биологический институт, где она могла делать кандидатскую диссертацию. Она начала её делать. Диссертация была посвящена морфологии саранчи в её развитии. Одно лето Тася уезжала в командировку, где много саранчи, собрала её там, даже привезла яйца, и стала тщательно изучать и резать саранчу. С этим она успешно справлялась сама.

Но написать диссертацию не могла. Писал диссертацию я, вникая во все перипетии, которые переживала саранча в процессе своего развития. Наконец диссертация была написана и защищена.

Перед защитой и во время защиты я так безумно волновался, как никогда в жизни при защите какой бы то ни было диссертации. Тем более, что сам я никогда никакой диссертации не защищал. Теперь я мог отпустить Тасю на волю, моя совесть была чиста: я дал ей путёвку в жизнь.

По этому поводу расскажу один разговор с Анатолием Ивановичем Мальцевым, известным русским алгебраистом. Я спросил его, как обстоит дело у его жены с диссертацией. Он сказал, что кандидатский минимум сдан, а диссертации нету, хотя она специалист по алгебре, так же, как и он. Я сказал ему: «Так вам же ничего не стоит сделать ей диссертацию». Он ответил: «Она не хочет. Говорит, ты хочешь со мной развестись». Видимо, моя идея о диссертации для развода не очень оригинальна.

После защиты диссертации Тася определилась на работу под Ленинград в Колтуши в Институт Павлова, где был директором академик Орбели. С ним мы были знакомы ещё по Казани.

Мы стали поддерживать с Тасей междугородный брак. Я ездил к ней, но она никогда не приезжала ко мне, так как не хотела встречаться с матерью. А летом мы вместе уезжали на курорт. У меня было очень пессимистическое настроение в смысле моих возможностей кого-нибудь полюбить. Была одна попытка, которая окончилась полным крахом, когда я попытался хоть немножко сблизиться со своей избранницей — хотел её поцеловать. Потом я встретился с замужней женщиной, в которую сильно влюбился. Она, однако, не соглашалась выйти за меня замуж и бросить мужа. Эта связь внушила мне веру в то, что я способен полюбить. Поэтому я смело пошёл на разрыв с Тасей.

Как-то Тася объявила мне, что не согласна больше жить отдельно от меня, либо давай разводиться, либо она вернётся ко мне в Москву. Я предпочёл первое, и мы развелись, кажется, в 1952 году. Но фактически брак прекратился ещё в 1950 году. После этого я на свободе начал заниматься поисками новой жены. Это заняло у меня целых десять лет! В течение многих лет я внимательно следил за жизнью Таси. Она защитила докторскую диссертацию. Что стало с ней теперь, не знаю. Когда Тася уезжала от нас с матерью в Ленинград, она, по-видимому, думала, что мы не сумеем прожить вдвоём без неё и попросимся к ней с поклоном, чтобы она вернулась назад. Этого не случилось.

* * *

 

Первый месяц войны, проведённый в Москве, запомнился мне огромным количеством клубники, которое мы съели. Когда мы вернулись обратно в свою квартиру, вся она была усыпана хвостиками от клубники. Но это совсем не военное обстоятельство, что же касается военных обстоятельств, то страна очень быстро переводилась чёткими правительственными распоряжениями на военное положение.

Полностью был ликвидирован весь гражданский транспорт, использующий бензин. Вклады на сберкнижках граждан были заморожены. В месяц выдавалось только 200 рублей с одной книжки. Было предложено сдать все радиоприёмники на хранение, с тем чтобы немцы не имели возможности сеять панику среди населения путём радиопередач. Очень многие, и я в том числе, издевались над обещанием вернуть приёмники. Однако, когда война стала подходить к концу, мы их получили обратно. Это было одно из проявлений того порядка, который сохранялся в стране.

Москва и её окрестности были полностью затемнены, и все граждане усердно следили за светомаскировкой. Их усердие приводило к анекдотическим происшествиям. Так, однажды ночью к нам в квартиру позвонили соседи и сказали, что у нас на балконе стоит прожектор. В действительности же на балконе стоял чемодан, и свет луны падал на металлический замок, который блестел.

Нелепое смешное происшествие произошло с А. Н. Колмогоровым, который возвращался к себе на дачу в белом костюме. Кто-то пристал к нему с тем, что он нарушает светомаскировку своим белым костюмом. Тогда он разделся до трусиков и пошёл в таком виде, положив одежду в рюкзак. Но тут же попался какому-то военному патрулю. Его голый вид вызвал подозрение. Оно усилилось, когда Колмогоров заявил, что он академик, но не смог предъявить никаких документов. Он был задержан до утра в милиции, пока не выяснили по телефону его личность.

С первых же дней войны очищались от всякого хлама подвалы домов, с тем чтобы подготовить их под бомбоубежища. Было произведено несколько учебных воздушных тревог, которые объявлялись по радио и при помощи паровозных и заводских гудков. По этому сигналу мы все отправлялись в подвал нашего дома. Но ни одного налёта на Москву немецких самолётов за месяц не было допущено.

Как я уже сказал, Стекловский институт эвакуировался в Казань. Туда же эвакуировались и многие другие учреждения Академии наук. Я думаю, что это были в основном учреждения физико-математического Отделения и технического Отделения, а может быть и какие-нибудь другие ещё.

Кроме того, крупным центром эвакуации стал Свердловск. Там находился Президент Академии наук Комаров и значительная часть Президиума. Насколько понимаю, руководил эвакуацией Отто Юльевич Шмидт, бывший тогда вице-президентом АН СССР. Было решено не эвакуировать учреждения Академии наук, находящиеся в Ленинграде, хотя ленинградцы обращались к Отто Юльевичу с просьбой эвакуировать их. Мы поддерживали эту просьбу, но Шмидт заявил нам, что нет никаких оснований для эвакуации ленинградцев: «Это паника. Ленинграду не угрожает никакая опасность, потому что он защищён морской артиллерией и немцы к нему не подступятся». Это решение привело в дальнейшем к трагической гибели значительной части научных сотрудников ленинградских учреждений. Только небольшая часть смогла прорваться сквозь блокаду из Ленинграда.

Эвакуация московских учреждений в Казань была организована замечательно. Во всяком случае, так было с нами. Мы имели возможность взять с собою в багаж большое количество вещей. Конечно, это была не мебель, а наиболее необходимые вещи, в первую очередь — одежда и другие наиболее необходимые предметы быта. Фарфоровую посуду, тарелки, чашки и тому подобное я решил не брать, так как это тяжёлые вещи и я считал, что можно будет купить их в Казани. Частично это и подтвердилось в дальнейшем.

Мы ехали в купированном мягком вагоне, причём моя семья из трёх человек занимала полностью четырёхместное купе. Ехать нам было удобно и хорошо. Не помню, чем мы питались, было ли питание организованным или мы ели то, что взяли с собой, — не знаю. Путешествие продолжалось три дня, и мне не хотелось, чтобы оно кончалось... Неизвестно, что ждёт нас в Казани... По прибытии в Казань нас сразу отвезли в здание Казанского университета, где в различных его комнатах уже были расставлены кровати. Мы попали в спортивный зал, где стояло несколько десятков кроватей. Через один-два дня к нам пришёл кто-то и сказал, что прибыл багаж. Он лежит во дворе, в куче. Мы пошли его забирать. Всё оказалось цело.

Через несколько дней началось расселение эвакуированных по квартирам казанцев с помощью насильственного уплотнения. Казанцев это не радовало и раздражало. Но некоторые казанцы, понимая обстановку, старались сами подобрать себе подходящих жильцов на время войны. Так случилось и с нами.

Ко мне подошёл казанский математик В. В. Морозов с предложением поселиться в квартире, где жил он на правах жильца. Хозяева его сочли тоже нас наиболее подходящими. Мать и жена поселились в очень маленькой комнатке, а я поселился в большей комнате с Морозовым. Он как сосед вёл себя очень деликатно, совершенно не мешал мне спать, кроме одного-единственного способа. Проснувшись утром рано, он тихонечко закуривал, не производя никакого шума, но дым папиросы сразу же будил меня.

Морозов, конечно, не мог этого думать, а я стеснялся ему сказать.

Позже, когда прибыла новая волна эвакуированных, произошло дополнительное уплотнение. Нас хозяева переселили в одну комнату побольше, а к ним вселился ещё Плеснер с женой. Жилищные условия, в которых мы провели эвакуацию, были относительно хорошие. Моя семья имела отдельную комнату. Конечно, в ней было тесно, например, расскажу, что я имел в этой комнате свой стул. И если я сидел в одну сторону лицом, передо мной был мой крошечный письменный стол с пишущей машинкой. Стоило повернуться под прямым углом, как я оказывался перед обеденным столом. Один угол был завешан тюками с одеждой. Три стены, не выходящие на улицу, были заняты кроватями. Пустого пространства в комнате не было. Зато мы никогда не мерзли. Хозяин нашей квартиры был какой-то «хозяйственник». Будучи заинтересован в том, чтобы в его квартире было тепло, он воровал дрова и для нас. А ведь многие эвакуированные жили в проходных комнатах и страшно мёрзли. Были и такие, которые жили по две семьи в одной комнате. Семья наших хозяев была немногочисленной: мать, отец и дочь. Отношения с ними были неплохими. А вот Люстерник описал квартиру, в которой он оказался с женой, следующими стишками:

«На каждой кровати отдельная пара.
Рекорд побивает крикливая Клара.
Хозяйки стараются этак и так.
Судьба занесла нас в казанский бардак».

 

Мои отношения с Тасей были вполне удовлетворительными, и Татьяна Андреевна скандалила с ней не слишком часто. У нас было много совместной деятельности. Одна из них — вписывание формул в работы. Летом 1942 года у нас уже был огород, на котором мы усердно трудились.

Местные власти отвели под огород для Академии наук прекрасный участок с великолепной плодородной почвой. Мы имели там две сотки земли, на которых посеяли разнообразные овощи: морковь, свеклу, репу и другое. Всё это росло и доставляло нам массу радости. Осенью огород дал прекрасный урожай, который обеспечил нас собственными овощами на всю зиму.

С этим огородом произошла одна забавная беда. Оказывается, лошади любят кататься по мягкой земле. Для этого катания они избрали наш участок. Они повадились ходить и кататься по нему постоянно. Пришлось принять чрезвычайные меры: место, по которому катались лошади, я обложил осколками бутылок, с острыми, торчащими вверх краями. После этого лошади покинули нас, и огород продолжал процветать, а истоптанное место пришлось перекопать заново.

В километре или двух от нашего огорода проходил трамвай, а до трамвая мы таскали овощи на своих спинах. Их было немало. Некоторые казанцы почему-то недоброжелательно относились к наличию у нас собственных овощей. Они говорили: «И ташут, и ташут, как муравли!» Было у нас и другое место, отведённое специально для картошки. Там мы её и выращивали. На картофельном поле было решено создать колхоз из желающих. Остальные, нежелающие, индивидуально возделывали свои участки. Колхозников постигла неудача, так как они оглядывались друг на друга и каждый не хотел работать больше других. В результате этого они или вовсе не работали, или работали очень мало и получили плохой урожай.

Наиболее усердными огородниками были И. М. Виноградов и я. Многие удивлялись: почему академик и член-корреспондент так стараются на огороде, хотя они и без того достаточно обеспечены. Мне кажется, в этом сказалась наша русская природа и то, что наши родители были ещё тесно связаны с землей. Напротив, евреи очень неохотно занимались огородом, во всяком случае, не были им увлечены. У меня огородная деятельность была какой-то разрядкой. Она несколько отвлекала меня от мрачных мыслей, возникавших ввиду плохого положения на фронтах. В это время шло немецкое наступление на юге России, на Сталинград.

Летом 1942 года мы провели один месяц в доме отдыха под Казанью, на Волге. Это как-то напоминало немного прежнюю жизнь. Ездили на лодке на противоположный берег Волги. Волга в этом месте была широкой, и переезд не представлялся мне простым делом.

Первое время нашего пребывания в доме отдыха мы с радостью наблюдали, как по Волге снизу вверх по течению шли суда, гружёные нефтью. И вот это движение прекратилось. Немцы вышли к Волге и перерезали эту коммуникацию. В доме отдыха было некоторое количество ленинградцев, эвакуировавшихся из осаждённого, голодающего Ленинграда. Они производили совершенно ужасное впечатление своим истощённым видом и своим ненормальным отношением к пище. Голодный психоз преследовал их, они всё время старались уберечь и спрятать, накопить как можно больше пищи в запас.

Осенью 1942 года, уже после возвращения из дома отдыха на нашу казанскую квартиру, я перенёс очень тяжёлое лёгочное заболевание. Это было острое проявление того лёгочного заболевания, которое тлело во мне со времени моей поездки в Балаклаву, где я неосторожно вёл себя с солнцем и морем. В Казани начала повышаться температура каждый день почти на целый градус. Врач, который поставил диагноз «крупозное воспаление лёгких», сказал, что нужно искать сульфидин. Тогда это было новое лекарство, и достать его было трудно. Но раньше, чем мы его добыли, температура достигла 41 градуса и после этого в одну ночь упала почти до нормальной. Произошёл кризис, болезнь миновала. Я жестоко ослабел, не мог сойти с кровати. Мне казалось, после такого тяжёлого заболевания мне нужно усиленное питание.

В эвакуации научные работники были обеспечены пищей наравне с рабочими, несущими тяжёлую физическую работу. Именно: я получал 800 граммов хлеба в день, а мои члены семьи по 400. Кроме хлеба мы получали ещё какое-то количество водки, а что касается масла, сахара и мяса, то их было ничтожно мало. Эти продукты приходилось покупать у спекулянтов по чрезвычайным ценам. Помню, одно время масло было по 200 рублей за килограмм. Можно было также менять хлеб и водку на рынке на другие продукты, но это считалось незаконным, и милиционер мог конфисковать и хлеб, и водку, так что можно было ничего не получить, кроме неприятностей. Я пытался получить из Академии какую-то помощь в смысле питания, но мне ничего не дали. Пришлось осуществлять усиленное питание при помощи хлеба и редьки с собственного огорода.

Иногда Академия наук производила своим членам разовые выдачи пищи. Однажды мы получили восемь килограммов какао-бобов. Мы пропускали их через мясорубку и получалась маслянистая масса. Прибавляя к ней некоторое количество сахара, можно было получить нечто вроде шоколада. Это была очень интересная пища. Привлекательной пищей был также кофе, который можно было купить в Казани в совершенно произвольном количестве совершенно свободно в виде нежаренных зёрен. Вероятно, это было то кофе, которое шло через Советский Союз в Германию перед войной. Оно осело в тех местах, где его застала война. Мы его покупали в большом количестве и даже привезли в Москву.

Кроме того, что мы получали по карточкам, а это был в основном хлеб, мы могли пользоваться ещё столовой, организованной для нас Академией наук. Столовая эта организовывалась несколько раз заново. Менялось помещение, и питание устанавливалось новое. Но каждый раз питание быстро ухудшалось и всегда было почти совершенно отвратительным. Самое лучшее, что я помню в этих столовых, — это так называемый бигорох, т.е. обед, состоящий из горохового супа и гороховой каши.

В питании строго соблюдался табель о рангах. Академики, члены-корреспонденты, доктора, кандидаты — все снабжались по-разному. По этому поводу я помню остроумную шутку А. Д. Александрова. Он говорил так: «Академики — это почтенные, членкоры — это полупочтенные, лауреаты — это полусволочь, остальные — просто сволочь». Согласно этой системе в той самой столовой, где нас кормили бигорохом, была отдельная комнатка для академиков, куда не пускали уже и членкоров. Но это только теоретически. Я часто туда проникал. Удобство заключалось в том, что пальто можно было повесить на стену, а не держать на том стуле, где сидишь. Но иногда эту комнатку контролировали академические дамы и выводили членкоров.

Быт в Казани был тяжёлым не только в вопросах питания, но также и в других. Один из важнейших вопросов — где мыться? — был не прост. В нашей квартире была ванна, но она не работала. Как правило, мы ходили в баню, брали там отдельный номер на всю семью по моей орденской книжке, иначе была огромная очередь. Были периоды, когда мыться в банях не рекомендовалось из-за эпидемии сыпного тифа. Правда, она не была серьёзной, но всё же представляла опасность.

Некоторые институты устроили собственные бани. Так, была баня в институте Капицы. Мы иногда пользовались ею. В нашем институте, конечно, ничего не было, так как наш институт не располагал никакой материальной базой. Мыться дома в кухне, пользуясь маленькой печкой, было трудно и неудобно, но и это приходилось иногда делать. Иногда зимой замерзал водопровод. Тогда приходилось носить воду на пятый этаж из уличной колонки. А иногда замерзала и канализация. Тогда рекомендовалось ходить в уборную в институте.

Были трудности с посудой. Я имею в виду не тарелки, которые мы заменили пиалами, приобретёнными в Казани, а посуду, в которой можно было бы хранить, например, воду, принесённую с улицы. Добыть лишнее ведро было невозможно. В качестве такой посуды, в которой можно было бы хранить жидкое содержимое, кто-то, может быть даже и я, придумал покупать стеклянные шары, предназначенные для осветительных приборов на потолке. Такой шар становился нижним своим краем на консервную банку, а сверху можно было наливать воду. Шар самого большого размера имел вместимость восемь литров. Моя мать пыталась даже солить капусту в таких восьмилитровых шарах. Это привело к беде. Прокалывая капусту, что полагается делать, она проколола четыре шара. Таким образом, пришлось выбросить двадцать четыре килограмма капусты, опасаясь употреблять её.

Но все бытовые трудности были ничто перед той бедой, которая нависла перед моей страной. У нас в квартире не было радиотрансляционной сети, и мы ходили слушать сводки на улицу. Война шла плохо для нас, и у меня не было никакой уверенности, что она благополучно кончится.

Мечта о возвращении в Москву казалась мало реальной, хотя я бережно хранил ключи от квартиры и регулярно выплачивал за неё квартплату. Но были и такие, которые перестали посылать квартплату за свои московские квартиры. Их квартиры были конфискованы и заселены другими гражданами. Я не разделил этой участи. В мрачные минуты моя жена Тася злобно издевалась над моими мечтами о возвращении в Москву, над хранением ключей и посылкой квартплаты.

Мрачные мысли о том, что будет с нашей страной и со всеми нами, в случае если война будет проиграна, преследовали меня. Мне казалось, что советскую интеллигенцию в случае проигрыша войны может постичь та же самая участь, которая постигла русскую буржуазию и русскую интеллигенцию после Октябрьской революции: эмиграция или жалкое прозябание в собственной стране.

Во время войны было очень много мрачных моментов. В 1942 году — выход немцев на Волгу, а в 1941 году — 16 октября, когда в Москве многим казалось, что Москва будет сдана врагу в ближайшие дни, так что все бежали из неё сломя голову. Что тогда в действительности произошло, я не знаю. Одна моя партийная приятельница, драпанувшая из Москвы 16 октября, проездом была в Казани и находилась в полном ужасе: она сбежала, а Москва ещё не взята.

Не помню, когда именно, но под Казанью начали рыть противотанковые рвы. Некоторые решили уезжать из Казани дальше на восток. По этому поводу распространялась перефразировка лермонтовских стихов: «Бежать, но куда же? На время — не стоит труда, а вечно бежать невозможно». Страшное впечатление производили те сведения, которые доходили до нас о положении в Ленинграде.

Вот что рассказала мне после войны о ленинградской блокаде, к<

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...