Един в двух лицах: Андрей Синявский/Абрам Терц 2 глава
Двойное существование писателя, выступающего в разных – и при этом своих собственных – ипостасях, в течение всей своей творческой жизни испытывавшего чувство «раздвоения между авторским лицом Абрама Терца и моей человеческой натурой (а также научно-академическим обликом) Андрея Синявского»[20] -- важнейший факт его творческой (и не только творческой) биографии. Очевидно, здесь уместно говорить и о личностных особенностях упомянутого человека. Он, по собственному признанию, был «совсем не склонен к авантюрам». Однако в этом позволяет усомниться уже факт его многолетнего двойного существования, постоянно жившее в нем желание бросать вызов общепринятым литературным нормам и правилам, осознанное стремление предпочесть участь крамольного писателя участи в общем хорошо существовавшего в этом обществе человека, отчетливо осознавая, чем это (употребим здесь слово, которое сам он не любил, -- «эстетство») ему грозит. Отказываясь от попытки дать психологический портрет Синявского, заметим лишь, что о таком сосуществовании сам он говорил охотно, отказываться от него не собирался. Лишь при этом условии, оставаясь самим собою, он мог говорить от имени и на языке своего двойника, у которого иная, нежели у профессора Синявского, и биография (хотя в этом пункте они не по воле автора пересеклись), и характер мышления, и манера выражать свои мысли. Склонность к поступкам явно авантюрного свойства была характерной его чертой. «В нем одновременно воплощались хулиган и мыслитель, бандит и литературовед», – с вызовом было сказано М.Розановой[21]. Сошлемся, говоря об упомянутой черте натуры Синявского, и на свидетельство одной из его хороших знакомых, утверждавшей, что он был «человеком с двойным дном», «ему нравилось быть двуликим – в нем жил и ведущий советский литературовед Андрей Синявский и потаенный, издевающийся писатель Абрам Терц. Потому что он был скрытый игрок, -- ему нравилось, что он водит за нос советскую власть, которая никак не может его поймать»[22]. Сказано не в укор: игровое начало – черта не только творчества, но и повседневного поведения писателя.
И даже его собственно человеческий облик как бы двоится. «Андрей Донатович был прямой антитезой Абраму Терцу, -- пишет А.Генис. – Тот – черноусый, молодцеватый, вороватый, с ножом, который, как с удовольствием отмечал его автор, на блатном языке называют «пером». Синявский же – маленький, сутулый, с огромной седой бородой. Он не смеялся, а хихикал, не говорил, а проговаривал. Глаза его смотрели в разные стороны, отчего казалось, что он видит что-то недоступное собеседнику. Вокруг него вечно вился табачный дымок, и на стуле он сидел, как на пеньке. Я такое видел только ребенком в кукольном театре. С годами Синявский все больше походил на персонажа русской мифологии – лешего, домового, банника. Это сходство он в себе культивировал, и нравилось оно ему чрезвычайно. «Ивана-дурака», одну из последних своих книг, он надписал: «с лешачьим приветом».[23] Можно говорить в этом случае об игровом поведении, но дело не только в этом: во внешнем облике и поведении Синявского замечательно обнаруживается его натура – он предстает таким, каким хотел бы выглядеть в глазах других, при том всякий раз оставаясь самим собой. Об этом очень точно говорил в передаче радио «Свобода», посвященной 80-летию Синявского, его коллега по работе в ИМЛИ, один из наиболее тонких ценителей его творчества Г.Гачев: «Синявский – человек культуры и эрудиции хорошо ведал и проникался высокими законами творчества и мыслями, выработанными человечеством за историю. Питался ими, любил и исполнял. Все, что было продолжением законов этой высокой культуры. Но и он сам стал источником законодательства, открывателем, что он ни сделает, то ново. Он как культурный герой древних мифов, куда ни ступит -- там гора, другой шаг – река образуется, он просто жил, как естественный человек, нормальный. С каждым шагом он первооткрывает пути и мысли и для творчества, и в поведении, просто следуя своему «я», натуре и таланту…». И далее: «Но вообще он по темпераменту, конечно, азартный игрок и, собственно, двойные часы написаны на его физиономии, два глаза, а смотрят в разные стороны, один прямо, другой в бок. Так что Синявский-Терц это как бы записано уже на табло его физиономии, косит. Это, собственно, придает многосложность натуре»[24].
Но именно это его качество противоречило утверждавшемуся, настойчиво насаждавшемуся в советском обществе принципу единообразия, распространявшемуся на все без исключения сферы и проявления жизни:. Напомним, например, как советовал находящемуся под следствием Синявскому следователь Пахомов сбрить бороду: из-за нее он выглядит не таким, как это принято в обществе советских людей. По прошествии времени порою трудно понять, чем обусловливалась резкость полемики с писателем: она теперь – хотелось бы, но, увы, нельзя думать -- воспринимается лишь как эпизод в истории литературы и общественной жизни. Куда естественнее, казалось бы, вести в этом случае речь – всего-то! – об иных, нежели, так сказать, узаконенных представлениях о природе искусства, о подлинной ценности созданий художника, вовсе не собиравшегося вступать в конфликт с действительностью. Но, как выясняется, говорить в этом случае следует не об эпизоде, а о проявлении – в такой форме – вечного противостояния представлений о назначении искусства, которое для одних – и не только в советское время -- имеет общественное назначение, тогда как для других – самоценно. Или иначе: о том, какие задачи ставит перед собой художник в качестве приоритетных – этические (а в советскую эпоху – идеологические) или эстетические. Многое из того, что было предметом размышлений Синявского о природе искусства, о подлинной ценности созданий художника и по сей день не может утратить значения. Он был убежден: «Искусство – место встречи. Автора с предметом любви, духа с материей, правды с фантазией, линии с контуром и так далее. Встречи редки, неожиданны. От радости и удивления: «ты? – ты?» -- обе стороны приходят в неистовство и всплескивают руками. Эти всплескивания воспринимаются нами как проявления художественности»[25]. Так сказать может лишь тот, для кого именно в искусстве – в литературе! – открывается смысл жизни, смысл человеческого существования: Андреем Синявским искусство (литература) воспринималось как важнейшее составляющее собственной жизни – литература была его судьбой. Точно сказано Л.Флейшманом: «Мало кто из современников обладал такой ненасытной влюбленностью в слово и мысль, в литературу и культурное прошлое, как Синявский», ему были свойственны «особая, почти детская завороженность, влюбленная загипнотизированность искусством, самозабвенное растворение во всех периодах его истории и во всех его формах»[26]. Даже -- в лагере. «Не успеваю читать книги, -- записывает он, -- но думаю о них непрестанно с удивлением и благодарностью. И не перестаю удивляться способности книги вбирать и выдавать по заказу большой и видимый мир».[27] И как трогательно звучит у этого неистового сокрушителя авторитетов, ерника и пересмешника, признание: «Какой самый драгоценный, самый волнующий запах ожидает вас в доме, куда вы вернетесь через десять, может быть, лет? Вы думаете – запах роз? Нет – тление книг»[28]. Литература сосредоточила в себе главный смысл его жизни, более того – была главным, по его твердому убеждению, в жизни вообще: об этом он твердит вновь и вновь, своей судьбой подтверждая верность ей.
Слову (мысли, культуре, искусству) он поистине служил истово, верил в его силу, яростно возражая против попыток – откуда бы они ни исходили – воспринимать искусство как обслугу (власти, общественного мнения или, наконец, идеологии). Как не вспомнить здесь о поистине боготворимом им Пушкине, сказавшем: «Зависеть от царя, зависеть от народа – Не всё ли нам равно? Бог с ними. Никому Отчета не давать, себе лишь самому Служить и угождать; для власти, для ливреи Не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи; По прихоти своей скитаться здесь и там, Дивясь божественным природы красотам И пред созданьями искусств и вдохновенья Трепеща радостно в восторгах умиленья. Вот счастье! Вот права…». В этой связи обратим внимание на одно (поистине важнейшее) из составляющих эстетической системы Синявского – на утверждение им главенствующего значения в творчестве принципа чистого искусства; отступление от него пагубно -- на этом Синявский настаивает страстно, темпераментно -- отражается на творчестве писателя. Мысль эта выражается, что обычно для Синявского/Терца, в полемически заостренных формах, высшим авторитетом и здесь оказывается Пушкин. Об этом речь пойдет дальше, а пока лишь скажем, что о необходимости блюсти верность указанному принципу нужно напоминать именно в наши дни, когда с невиданной прежде силой утверждается меркантильный подход к творчеству, точнее – к литературному производству, когда книга превращается в товар, имея лишь рыночную стоимость. Очень хотелось бы высокомерно пренебречь этим да куда уйти от нынешнего преклонения перед рынком, властно диктующим свои правила жизни.
* * * Дата рождения Андрея Синявского зафиксирована в соответствующих документах – 8 октября 1925 года. О времени появления на свет Абрама Терца, естественно, можно говорить лишь, оперируя условными датами. Но вот что существенно: уже в пору учебы Синявского в университете в сложенных однокурсниками (все они были в спецсеминаре В.Д.Дувакина) куплетах, которые распевались на мотив популярной тогда блатной песенки «Гоп-со-смыком», ему были посвящены строки: «У Андрюши есть один пробел: / Он еще по тюрьмам не сидел! / Знаем – сядет не иначе, / Ведь характер что-то значит. / Понесем Андрюше передачу»[29]. До «тюрем» адресату оставалось почти двадцать лет, но, стало быть, было что-то в его «характере», позволившее веселому легкомыслию обернуться проницательностью. И речь в этом случае заходит не только об индивидуальных, личностных его свойствах, но и об обстоятельствах, времени, эпохе -- его формирования. В уже упоминавшемся романе «Спокойной ночи» отдельная, большая по объему, глава посвящена отцу. Как сказано во всех справочных изданиях, Донат Егорович Синявский родился и вырос в дворянской семье, но очень рано, в 1909 году, «окунулся в конспирацию», т.е. ушел в революцию; «мать – дворянка в ногах валялась: не уходи – единственный сын. Легла на пороге. Преступил»[30]. (Позже «отцовское наследство он пустил на революцию. То же – после кончины матери – дом в городе, бриллианты. Все – на ветер, на революцию»). Есть что-то – не побоимся сказать, мистическое в том, что решающую роль в его уходе в революцию сыграл роман Достоевского «Преступление и наказание», способствовавший изживанию из себя в борьбе, в работе барчука. И, сказано его сыном Андреем, «в революцию все же его втянул не Раскольников, а Соня Мармеладова» (там же), ее ужасная судьба. Поневоле вспомнится, когда читаешь эти строки, о том, что самому Синявскому пришлось пройти через собственный Мертвый дом.
Донат Егорович «рухнул в обморок, узнав из газеты, что пало самодержавие. Не ожидал. От радости, в Озерках». Вскоре после Октябрьской революции он вышел из партии левых эсеров, к которой принадлежал ранее, но это прошлое тянулось за ним всю жизнь: уже на излете сталинской эпохи, в 1951 году, он был арестован (его обвиняли в антиреволюционной агитации и пропаганде в 1922 году, хотя тогда он активно участвовал в борьбе с голодом в Поволжье) и по приговору суда отправлен на пять лет поселения в Сызрань – реабилитирован он был лишь после смерти Сталина. Судьба – а, пожалуй, еще более, личность – отца оказали очень сильное воздействие на формирование Андрея Синявского, отказывавшегося, чего бы это ему ни стоило, поступаться принципами. Примером тут служил отец, который себя «неизменно держал в революционерах» и даже, когда его арестовали «при первом же допросе сказал следователю: «даю вам слово революционера!» «Он мог бы с большим успехом, -- сказано в романе, -- дать слово дворянина» (там же, с. 461). Примечательная поправка: «революционный дворянин», как с доброй иронией сказано сыном, он всегда проявлял «холодное высокомерие к низменностям буржуазного быта» (с. 462), ему хотелось, чтобы все «жили, как он говорил, «высшим смыслом» (с. 474). Такой атеизм совсем не противоречит христианству, хотя сам Донат Егорович пришел буквально в бешенство, узнав после возвращения из ссылки, что его сын уверовал в Бога. Много позже, в 1965 году, когда с обыском пришли в дом на этот раз не к отцу, а к нему самому, Синявский уже знал, как это происходит, – знал «тайну человеческого изничтожения»: «как ходят, похрустывая сапогами, по битому стеклу, по вывернутым ящикам шкафа с застиранным худосочным бельем, пузырьками, несчастьями и просто завалявшейся дрянью, за которую тебе почему-то стыдно перед обыскивающими, по слою просмотренных и отброшенных за ненадобностью бумаг, тряпок, фотографий» (с. 480). Ищут «крамольное» и находят его там, где им вроде бы и не пахнет. «А почему скажите», -- обращаются «искатели» к сыну арестованного, -- у вас в вашей, с позволения сказать, библиотеке, так много дореволюционных изданий? А современных советских авторов-лауреатов – маловато?» Слова о том, что его специальность – русская литература конца 19-го и начала 20-века не выглядит в глазах сотрудникf «органов» убедительной. К тому же, как выясняется, в личной библиотеке Синявского-сына оказывается много книг Белого: да, он «не числится в списке запрещенных книг», но… «белый, белый?!» -- воздетый палец, В наведенном зрачке зреет уголек ненависти» (с. 481). Абрам Терц появится позже, -- буквально, если так можно сказать, прорастает в Синявском, -- условия и причины его появления на свет, в значительной мере находят объяснение в том, как складывалась его жизнь. Еще – из сведений анкетного (справочного) характера: А.Д.Синявский в 1943 году был призван в армию, служил на военном аэродроме радиомехаником. Лишь после демобилизации он смог поступить на филологический факультет МГУ, а после окончания его в 1949 году был оставлен в аспирантуре. Истина -- из разряда банальных: человека формирует время, эпоха. Но отношения с нею у каждого складываются по-своему. Многие живут, бездумно отдаваясь течению жизни, иногда утешаясь при этом мыслью о всесилии судьбы. Но это – не для всех. Причины, которыми обуславливаются не столь уж редко встречающиеся конфликты с выпавшей на долю человека эпохой (действительностью, реальностью), весьма разнообразны, особое место среди них занимают те, что носят политический характер. Синявский был человеком другой породы: признаваясь в том, что политика и социальное устройство общества – это не его специальность, он очень рано превыше всего ставит эстетическое, в нем видя суть и смысл жизни. Жизни вообще, а не только своей. Об этом будет сказано без обиняков: «Во внутреннем споре между политикой и искусством я выбрал искусство и отверг политику». В пору, когда Синявский вступал на литературное поприще, такая – откровенно эстетская – позиция заслуживала резкого осуждения «общественности», квалифицировалась как аполитичная, а тут уж не далеко и до слова «антисоветская». А всего лишь потому, что она противоречила той, что утверждалась в советской стране. Была иной, свидетельствовала о проявлении инакомыслия. Иначе – диссидентства. Но – существенное обстоятельство: диссидентами, к которым -- с оговорками – причислял себя Синявский, не рождаются: «это люди, выросшие в советском обществе, это дети советской системы, пришедшие в противоречие с идеологией и психологией отцов»[31]. И Синявский, по собственному признанию, «воспитывался в лучших традициях русской революции или, точнее сказать, в традициях русского революционного идеализма, о чем, кстати, сейчас нисколько не сожалею» (там же). Прислушаемся к этим словам. Цену тоталитарной эпохе, в условиях которой он начинал свою сознательную (и творческую – тоже) жизнь, Синявский знал очень хорошо, апологетом ее никогда не был, хотя, вспоминал, что в пятнадцатилетнем возрасте «был истовым коммунистом-марксистом, для которого нет ничего прекраснее мировой революции и будущего всемирного, общечеловеческого братства». В своем последнем слове на суде он убежденно заявлял: «Я не отношу себя к врагам, я советский человек и мои произведения – не вражеские произведения»[32]. И никогда не отказывался от этих слов, не относился к сказанному на суде, как к юношеским грехам. Стоит повторить его слова о воспитании в традициях революционного идеализма, об уже тогда, в детстве, воспитанном в нем «представлении о том, что нельзя жить узкими, эгоистическими, «буржуазными» интересами, а необходимо иметь какой-то «высший смысл» в жизни. Впоследствии таким «высшим смыслом» для меня стало искусство». Последняя фраза особенно важна. В процессе развития человечества и каждого отдельного человека процесс переоценки ценностей неизбежен: «дети», как сказано выше, нередко вступают «в противоречие с идеологией и психологией отцов»[33]. В случае с Синявским эти противоречия носят прежде всего эстетический характер. Но именно так сказывается свойственное ему, как творческой личности, стремление к свободе выражения собственных позиций в искусстве и – что для него собственно одно и то же – к жизни. Разумеется, такая позиция не могла не навлечь на него гнев многих и многих – всех, кто предпочитает следовать общепринятым, диктуемым сверху правилам, предписаниям. Эстетика, выясняется, не так далека от политики, как могло бы показаться. Человеческая память избирательна: в ней, часто по не всегда понятным причинам, могут застрять и мелочи, но непременно остается важное. Вот и Синявский на склоне лет вспоминает не только о преследованиях, о суде над ним, о своем «мертвом доме». Вспоминается и о «времени переоценки ценностей и формирования (…) индивидуальных взглядов». «На беду мою, -- как сказано им, -- в искусстве я любил модернизм и все, что тогда подвергалось истреблению. Эти чистки я воспринял как гибель культуры и всякой оригинальной мысли в России. (…) Стал присматриваться к природе советского государства – в свете произведенных им опустошений в жизни и в культуре»[34]. Так начинается освоение им закрытых (в стенах специальных книгохранилищ) для многих его современников литературных материков. И в Московском университете, куда он поступил, он всем другим предпочел спецсеминар Дувакина – «лучшее, что было у нас из реликвий Советской России». «Сам хозяин семинара, доцент Виктор Дмитриевич Дувакин, с бульдожьими челюстями боксера, с головой, похожей на разъяренного ежа и добрейшей души человек, был великим маяковистом и таким энтузиастом на тернистой педагогической ниве, подобных которому я уже нигде не встречал»[35]., -- таким запомнился ему его Учитель. Замечательна эта краткая и очень выразительная характеристика человека, которому не один только Синявский обязан своими первыми шагами в филологии. И вот еще о чем следует сказать: ученик навсегда сохранил чувство благодарности своему Учителю, который, как выясняется, открывал страницы истории русской поэзии, тогда словно бы и не существовавшие (вычеркнутые, вырванные) в казенных «ученых» трудах и учебных пособиях. Он (Учитель) воспитывал в учениках – тут уместно высокое слово – благородство. И сам был буквально его воплощением: Дувакин оказался единственным свидетелем защиты на судебном процессе, сказав доброе слово о своем ученике, за что и поплатился изгнанием из университета, где проработал 27 лет: не помогло и подписанное группой видных советских ученых обращение в Президиум ХХ111 съезда КПСС, возмущенных этим решением Ученого Совета филологического факультета МГУ, обвинившего своего недавнего ученика и коллегу в злостной клевете ни много ни мало «на человеческую природу, на все человечество»[36]. По словам Синявского, семинар Дувакина привлекал не только благодаря своему высокому «патрону»: он «служил воистину последним убежищем поэзии ХХ века, все более подлежащей погромам и запретам (…) Под сенью Маяковского худо ли бедно копошилось его окружение и почивала мертвым сном плеяда сильномогучих богатырей, каждый из которых мог бы поспорить с последним из могикан революции, -- стоило только тишком, для знакомства с материалом, пошарить в сырой листве, по кустам. (…) В поэзию Маяковского, уже и после меня, иные любители уходили, как ходят по грибы: за Пастернаком, за Цветаевой, по Анну Ахматову…»[37]. Маяковского Синявский всегда ценил чрезвычайно высоко несмотря на многочисленные (в эмигрантской, диссидентской и либеральной среде) выпады в адрес поэта революции. Такое определение Синявского не отталкивало: привлекал присущий Маяковскому бунтарский пафос, решительное преодоление поэтом утвердившихся в искусстве (поэзии) обветшалых, превратившихся в догмы, норм. Право же, стоит удивляться, что Маяковскому, а не автору «Прогулок с Пушкиным», принадлежат обращенные к великому поэту слова: «Я люблю вас, но живого, а не мумию. Навели хрестоматийный глянец». И давая в известной статье чрезвычайно резкую оценку социалистическому реализму, Синявский назовет Маяковского «самым социалистическим реалистом», но поставит его имя в ряд с именами тех, чье творчество может научить, «как быть правдивыми с помощью нелепой фантазии». Удивительна эта способность, обращаясь к литературному явлению (факту), видеть далеко окрест. Вот и Горький привлек внимание (теперь уже не студента, а аспиранта, то есть начинающего исследователя) тем, что давал возможность при обращении к «Жизни Клима Самгина» погрузиться в перипетии общественной (а стало быть, и литературной) жизни рубежа Х1Х – ХХ веков. Настанет пора, когда Горького, как и Маяковского, будут пытаться «сбросить с корабля современности»: Синявский не примет участия в этом шабаше. Став профессиональным литератором – ученым, критиком, преподавателем МГУ и Школы-студии МХАТ – он пробует свои силы и в художественной прозе. Но и здесь ищет – и находит – свой собственный путь. Сколько сказано, устно и письменно, о продолжении великих традиций, с какой яростью осуждаются попытки их преодоления, отказа от них – Синявский признает право на существование тех, кто по заслугам именуются классиками, но как он (нет, не он – здесь слово берет Абрам Терц) говорит об этом: «Законна классическая традиция, но законно и нарушение традиции. А то, чего доброго заснет и не проснется. Или явится к нам в застывшем виде из холодильника. Требуется, если настала пора, ее отогреть. Разбудить»[38]. Вот тут-то и появляется на сцене Абрам Терц, писатель неизвестного доселе в русской литературе склада. Объясняя причины его появления на белый свет, Синявский признается: «Писать так, как принято или как велено, мне просто неинтересно. Если бы мне, допустим, предложили описывать обычную жизнь в обычной реалистической манере, я вообще отказался бы от писательства»[39]. Манера, стиль, которым он отдает предпочтение (а это уже манера, точнее, стиль, именно Терца), именуется им «ироничным, утрированным, с фантазиями и гротеском», в нем находит воплощение мечта писателя «создать вторую литературу, -- вторую не в смысле антисоветскую, а другую по стилю». Увы, это воспринималось как крамола, как вызов господствовавшей идеологии. При посредстве своей знакомой француженки Э.Пельтье-Замойской он в 1956 году начал пересылать свои произведения за границу, где они вскоре появляются под именем Абрама Терца. Бдительные советские органы лишь в 1965 году смогли установить подлинное имя автора. В сентябре 1965 года, Синявский (вместе с Юлием Даниэлем, который тогда же тоже печатался на Западе под именем Николай Аржак) был арестован; в феврале 1966 года оба писателя были преданы суду. Виновными себя подсудимые не признали, что в те времена было неслыханной дерзостью: со своей задачей устроители процесса, рассчитывавшие на их публичное покаяние не справились. И, пожалуй, впервые как в нашей стране, так и далеко за ее пределами поднялась волна возмущения: писатели, ученые, общественные деятели протестовали против попыток власти представить преступниками тех, кто осмелился утверждать свое право на самостоятельное творческое существование. Суд не принял это во внимание: Синявский был приговорен к семи годам заключения в лагере строгого режима. Этот срок он отбывал в славившихся строгостью условий Мордовских лагерях на тяжелых работах. Но лишь изредка в письмах жене вырывается у него признание: «Иногда, правда, порядком выматываюсь, и тело болит, как побитое»[40]. Поразительно, но и в этих условиях он продолжает писать, пересылая написанное в письмах (заключенному разрешалось отправлять два письма в месяц): эти записки позднее легли в основание книг «Прогулки с Пушкиным», «В тени Гоголя», «Голос из хора». Скажем больше: лагерь стал решающем фактором творческого существования писателя, определив его мироощущение, образность и стилевую манеру, наконец, поведение в окружающем его мире. Написанное А.Синявским еще не представлено отечественному читателю сколько-нибудь полно. Вышедшее в 1992 году двухтомное собрание сочинений вобрало в себя незначительную его часть; лишь отчасти дополняют его позднее появившиеся книги «Путешествие на Черную речку» (1999), «Основы советской цивилизации» (2001), «Иван-дурак. Очерк русской народной веры» (2001), «В тени Гоголя (2003), «Прогулки с Пушкиным» (2005). Особый интерес – не только для исследователя, но и для читателя – представляет удивительное издание – «127 писем о любви: В 3 томах» (2004), где собраны письма, отправленные Синявским из-за колючей проволоки жене. Как вспоминала впоследствии М.Розанова, «Синявский отправлял свои эпистолы 5 и 20-го числа каждого месяца… За лагерные годы я получила от А.С. 127 писем и написала ему 885…»[41]. Это именно письма: любящего мужа и отца и в то же время – человека, чей духовный мир не сузился, поражает своей безграничной широтой. Здесь открывается замечательная высота и стойкость духа адресанта (зэка, каторжанина!), сумевшего и в невыносимо тяжелых условиях лагеря сохранить верность своим убеждениям, принципам, позициям. И – что уж совсем поразительно! – продолжающего работать: свидетельством чему является книга «Прогулки с Пушкиным», фрагменты которой становились частью письма и таким образом попадали на волю. И не просто работать: в лагере им была пройдена на редкость суровая школа. И не только школа выживания, но и – творческая: из лагеря вышел тот Синявский, которого теперь знает читатель. Он предстает перед читателем в разных – на редкость разных -- ипостасях: литературовед, критик, прозаик, философ, историк, культуролог, публицист с ярко выраженным полемическим темпераментом, издатель журнала (а со времен Пушкина, Некрасова, Салтыкова-Щедрина адресуется он достаточно широкому кругу читателей, является общественно-политическим и литературно-художественным изданием), наконец педагог, чьи лекции с благодарностью вспоминаются его учениками. Одним из них был студент, тогда – третьекурсник Школы-студии МХАТ В. Высоцкий: это было в 1958 году. Здесь неминуемо возникает, как сказано у Чехова, сюжет для небольшого рассказа, доверив роли повествователей Андрею Донатовичу и Марии Васильевне. Синявский в интервью «Чекисты слушают Высоцкого» (по материалам радиостанции «Свобода» 1982 – 1983 г.г.) рассказывал: «После окончания курса он с ребятами как-то попросились ко мне в гости… Откуда-то они узнали, что я люблю блатные песни. Давайте, говорят, мы вам будем петь… Тогда вот и Высоцкий и другие ребята просто пели блатные песни. Володя и начал с исполнения их, исполнял он их мастерски! Замечательно! И как-то после этого установились такие отношения: несколько раз в год он либо с друзьями, либо один стал приходить к нам в дом, так как мы с женой очень его начинания одобряли. Как только он начал сочинять песни, то нам это страшно понравилось, и он это видел». И в другом интервью «Для его песен нужна российская почва», данном журналу «Театр», он объяснил причины столь заинтересованного отношения к творчеству тогда лишь начинавшего поэта (барда, как сказали бы сегодня): «Считал и сейчас считаю, что Высоцкий – самый народный поэт, и прежде всего за счет его блатной тематики и интонации. Я вообще люблю блатную песню и думаю, что это – лучшее, что создано фольклором ХХ века: это, во-первых, и анекдот – во-вторых». О том, что знакомство произошло именно так, рассказывала и М.Розанова, уверяя, что поначалу «Высоцкий своих песен не исполнял – исключительно всякие блатные, полублатные. Высоцкий тогда не хрипел, не кричал, тем не менее был невероятно хорош. Отношения завязались сразу»[42] М.Розанова именно в народности видит основное достоинство песен Высоцкого, отмечавшееся Синявским: «В Высоцком он услышал народный голос, который волновал его, интересовал и не давал покоя. Именно поэтому из всего Высоцкого сердечно ему были ближе всего блатные песни… Мы с Синявским очень любили в то время – да и сейчас любим – блатную песню. Собирали ее и даже имели наглость петь – правда, лишь до тех пор, пока не познакомились с Высоцким. Высоцкий нас «выключил», показав, что в блатной песне тоже должен быть профессионализм. После этого даже когда Синявского просили спеть его любимого «Абрашку Терца» (откуда и был заимствован его литературный псевдоним) – он отказывался». И еще одно чрезвычайно существенное обстоятельство, объясняющее интерес (и даже – любовь!) супругов Синявских именно к блатной песне. Слово опять М.Розановой: «Думаю, что Высоцкого мы полюбили особенно в ту пору потому, что он с его пронзительной воровской тематикой был очень созвучен ситуации, в которой мы жили и в которой уже существовали Терц и Аржак. Все его песни можно было применить к и к Синявскому, и к Даниэлю, и к лагерю, и к суду. Поэтому ранний Высоцкий мне ближе, чем, скажем, Окуджава или Галич. В его песнях удивительным образом проявилась общая приблатненность нашего бытия. Мы выросли в этой среде. И в этом смысле он – певец нашей страны, нашей эпохи, нашего мира»[43]. Был в этой заинтересованности и специфический аспект. По словам М.Розановой, «Синявский всегда знал, что ему сидеть и поэтому эта сторона жизни его очень интересовала. Он готовился к «посадке» очень много лет, знал, что этим дело кончится…»[44]. Позже, в 1978 году, живя в Париже, он напишет статью, в названии которой соединит слова «отечество» и «блатная песня». И это – не парадокс, не вызов общепринятому восприятию и оценке. «Блатная песня, -- сказано здесь, -- тем и замечательна, что содержит слепок души народа (а не только физиономии вора), и в этом качестве, во множестве образцов, может претендовать на звание национальной русской песни, обнаруживая – даже на этом нищенском и подозрительном уровне – то прекрасное, что в жизни скрыто от наших глаз»[45]. Судить о том, так это или нет, -- читателю. Не забыть только, что суждение это подтверждено длительным пребыванием его автора в той среде, где она, блатная песня, была едва ли ни единственной формой выражения, того, чем жили там люди.
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|