Един в двух лицах: Андрей Синявский/Абрам Терц 4 глава
«Скоро его арестуют, не волнуйтесь», -- такими словами, «утешая», говорил о будущей судьбе Терца Синявскому «благожелательный литератор» (А.Н.Меньшутин). Вышло именно так: настойчивый поиск идеологического «противника», скрывавшего под псевдонимом свое истинное имя, в конце концов увенчался успехом: 8 сентября 1965 года был арестован старший научный сотрудник Института мировой литературы Академии наук СССР А.Синявский, очень скоро признавшийся на допросах, что именно ему принадлежит все, подписанное именем Абрама Терца. Как было сказано выше, «литературная общественность» поспешила осудить своего коллегу, предъявляя ему обвинения, которые очень не хочется повторять. Не отставали от других и сотрудники ИМЛИ, многие из которых Синявского «любили, любили, когда он пел блатные песни, любили, когда он говорил о символизме», -- теперь они гневно осуждали его. «Это было страшно драматично. (…) Они кляли Синявского как могли». Об этом вспоминала работавшая с ним в одном секторе Института Г.Белая – одна из немногих отказавшаяся подписывать письмо, содержащее резкое осуждение Синявского. «Послушайте, -- сказала она секретарю институтского партийного комитета – я не подписываю и вам не советую. Пройдет год и нам так же будет стыдно, как после истории с Пастернаком. Ну, невозможно это подписать!». А между тем Г.Белая догадывалась о том, что в течение многих лет было тайной для окружающих. В ее посмертно опубликованных воспоминаниях, рассказывается о примечательном эпизоде. После защиты ею в 1962 году кандидатской диссертации у ее подруги Нины Павловой собрались друзья, чтобы отметить это событие. Синявский, уходивший последним, бегал по комнате и кричал: «Я Абрам Терц, я Абрам Терц». «Он настолько был непохож на человека, печатающегося за границей, -- пишет уже знавшая о появлении в литературе этой фигуры Г.Белая, -- что нам и в голову не пришло, что это правда. А на следующий день в ИМЛИ ко мне подошел Андрей Донатович и спросил: «Ну как я там у вас не очень… вчера?» «Да нет, -- ответила я. Только вы почему-то бегали вокруг колонны и кричали: «Я Абрам Терц, я Абрам Терц!» И по его остановившемуся взгляду, по тому, как он побледнел, я поняла, что он и есть Абрам Терц. Мы с Ниной обнаружили не свойственную нам сдержанность и никогда никому ничего не сказали»[68].
Позднее, в написанном на автобиографической основе романе «Спокойной ночи» (1984), Синявский расскажет о том, как «вызревал» в нем тот, кто потом будет назван именем Абрама Терца: началось это задолго до того, как был написан первый из рассказов, под которым было поставлено это имя. Появление его на свет было логическим следствием складывавшихся у ученого/писателя представлений о литературе: об эстетических критериях, о позиции художника, об эстетических отношениях искусства к действительности. Как безупречно стройная система, эти представления были изложены уже в ранней работе Синявского, эстетическом трактате «Что такое социалистический реализм» (1957): кстати, именно он послужит на будущем процессе над Синявским одним из главных доказательств антисоветских позиций подсудимого. Обвинения в антисоветизме Синявский отвергал, но, по собственному позднейшему признанию, у него «с советской властью вышли в основном эстетические разногласия. В итоге Абрам Терц – это диссидент главным образом по своему стилистическому признаку. Но диссидент наглый, неисправимый, возбуждающий негодование и отвращение в консервативном и конформистском обществе»[69]. Однако эстетические разногласия с литературой «разрешенной» (О.Мандельштам) обнаруживались не только у Терца, но и у Синявского, когда он под собственным именем выступал (особенно часто – в «Новом мире», которым тогда руководил А.Твардовский) со статьями о современной советской литературе. Обладая замечательной эрудицией, безупречным вкусом и высокой требовательностью, он давал, мягко говоря, нелицеприятные оценки творчеству таких трубадуров советской действительности, как А.Сафронов и Е.Долматовский, «авторитет» которых создавался главным образом благодаря их высокому положению в руководстве союза писателей, уничтожающе резко оценил роман-памфлет И.Шевцова «Тля».
Стоит заметить, что первые, опубликованные Синявским статьи даже с сегодняшнего -- дальнего -- расстояния не дают оснований прозреть в них того, кто позже явится читателю под именем (под маской) Абрама Терца: это – вполне добросовестные сочинения начинающего советского критика. В среде коллег по литературному цеху его выделяет, пожалуй, лишь резкость – точность! – с какой оценивались в статьях опусы тогдашних весьма важных литературных персон. Будучи еще студентом, он дебютировал в журнале «Знамя» (1950, № 2) статьей «Основные принципы эстетики Маяковского», где речь шла о поэте, активно участвовавшем своим творчеством в строительстве коммунизма, воспевавшем процесс преображения мира под руководством коммунистической партии; вполне в соответствии с этими исходными позициями критика эстетика Маяковского характеризуется с помощью набора трафаретных (преимущественно пафосных) определений. Да и защищенная двумя годами позже, в 1952 году, кандидатская диссертация «Роман М.Горького «Жизнь Клима Самгина» и история русской общественной мысли конца Х1Х – начала ХХ века» сегодня представляет интерес более всего благодаря выходу автора за пределы горьковского текста: тогдашний читатель имел об этой истории весьма смутное представление. Впрочем, и автор диссертации был в значительной мере во власти идеологических догм, почти не отклонялся от общепринятых позиций и суждений, стоя на позициях единственно верных -- марксистско-ленинских – принципов отражения действительности, резко осуждая всякого рода отступления от них. И однако же сбрасывать со счетов эти -- ранние -- работы Синявского не стоит: Маяковский и Горький останутся для него художниками, которые, по его мнению, во многом определили направление и особенности мирового литературного процесса ХХ века – иным со временем становится ракурс исследователя.
О том, что этот ракурс (точнее – эстетические позиции критика) изменяются не сразу дает основание говорить и написанная в соавторстве с А.Меньшутиным статья «День русской поэзии», которой Синявский впервые всерьез заявил о себе в «Новом мире» (1959, № 2). И вот что примечательно: уже была написана (но опубликована несколькими годами позже и к тому же за рубежом под именем Абрама Терца) статья «Что такое социалистический реализм»), где упомянутому художественному методу была дана и по сей день не утратившая точности оценка, идущая в разрез с тем, какой представала она в бесчисленных «ученых» трудах. Это – без преувеличения, программное для Синявского – сочинение позволяет понять, почему столь беспощадны оценки критика (критиков), когда речь заходит об отдельных, казалось бы, не столь уж значительных художественных недочетах в стихах того или иного поэта. Разумеется, в этом последнем, случае дает о себе знать и просто их банальная бездарность, и элементарная нетребовательность к себе, и нередко обнаруживаемое стремление искусственно форсировать голос и многое другое. Но такого рода промахи и просчеты, сколь бы индивидуальными они ни были, дают критику основание говорить о порождающей их – общей для всех – причине: поэт или не имеет собственного голоса или не доверяет ему, предпочитая стереотипы, готовые стилистические и образные формулы, считая их единственно правильными. Об этом и -- немногим позже появившаяся в том же «Новом мире» (1961, № 3) -- статья А.Синявского и А.Меньшутина «За поэтическую активность», вызвавшая возмущение литературных ортодоксов: чего стоят одни только названия окриков, прозвучавших со страниц приснопамятной газеты «Литература и жизнь», именуемой в писательской среде язвительной аббревиатурой «Лижи»: («Спорить по существу!» Д.Старикова) и «Сибирских огней» («Куда-то не туда. Заметки о «сибирских стихах А.Вознесенского» К.Лисовского), «Октября» («Легкий несессер и тяжелая кладь» Б.Соловьева) и др. Причины для возмущения представителей литературного лагеря, противостоявшего «Новому миру», действительно были. Внимание авторов упомянутой статьи было приковано прежде всего к новому поэтическому поколению, представленному в «Дне поэзии» (1958, 1960) именами Б.Ахмадулиной, Е.Евтушенко, Р.Казаковой, Б.Окуджавы, Д.Самойлова. В этом ряду выделено имя А.Вознесенского, одного из самых одаренных среди тех, кто входил в ту пору в поэзию, и, по мнению критиков, особенно ярко выразившего то, что присуще им: активность позиции, наступательный пафос, стремление утвердить право поэта на свое, не заемное, слово. А рядом с ним встает имя Б.Окуджавы, чьи стихи «проникнуты добротой и нежностью к людям, но состоят из мелочей, прозаизмов и полупризнаний» и это потому, что он боится «быть ходульным и выспренным»[70]. Существенное обстоятельство: критики замечают и опасность, которая грозит поэзии (стоит заметить – и литературе в целом) при излишнем упоении «земляной силой», предпочтением «почвенничеству», которое воспринимается как признак кровной связи с землей, с поэзией земледельческого труда. При реализации такого рода стремлений поэтов (А.Поперечного, В.Цыбина) подстерегает опасность впасть в литературщину иного рода, выражаемую штампами вроде: «пот», «ядреность», «простота».
Неизменными остаются высокие требования, предъявляемые критиком стиху. Им отвечают стихи Пастернака, о котором Синявский пишет в рецензии на книгу поэта: «Все эти весны, зимы, дожди и рассветы учат добру и повествуют о природе самой жизни, которая осмыслена в его поэзии как всеохватывающая стихия, высшее благо и величайшее чудо»[71]. Столь же высоко оценивается критиком и поэзия Ахматовой, мощь ее «раскованного», как сказано названием рецензии, поэтического голоса. Он возражает тем – а их немало, -- кто «хотел бы видеть в ней «стороннее» явление, чуждое жизни родной страны, равнодушное к судьбам народным»[72]. Убежденный сторонник поэзии модернизма с ее поисками новых форм художественной выразительности, нового поэтического языка, Синявский вместе с тем видит заслугу поэтессы в том, что она «в отличие от ряда своих литературных сверстников и современников (…) чуралась резких стилевых сдвигов, радикальных преобразований и более тяготела к традиционным формам стиха, к классической точности и ясности стиха, к гармонии речи Пушкина и Баратынского» (там же, 175). Не стоит думать, что так сказывается всего лишь пиетет по отношению к -- тогда еще живым -- классикам, преклонение перед гениями. И среди тех, кто занимает в поэзии куда более скромное место, Синявский выделяет имена поэтов, сумевших сказать свое слово о выпавшем на их – вместе с их народом – времени. Например, об О.Берггольц, чья судьба неразрывно -- трагически! – связана с судьбой выдержавшего страшные блокадные дни Ленинграда: «Стихи О.Берггольц держатся, на мой взгляд, не столько на словах, сколько на той интонации, с какой эти слова произносятся, интонации обостренно трагической и очень личной, идущей от самого сердца и наполняющей «голый» стих страстью высокого накала. В них возникает образ поэта, для которого искусство – по преимуществу излияние, интимное признание»[73]. У поэта – свое собственное лицо, своя неповторимая индивидуальность, и именно это дорого в нем критику.
Впрочем, все совсем не так просто, как это может показаться на первый взгляд. Без сомнения, самым популярным – громким! – в новом поэтическом поколении был в ту пору Е.Евтушенко. Доказать это не сложно, вспомнив о тиражах его стихов, об оглушительном успехе его выступлений, собиравших огромную аудиторию в самых больших залах страны и даже на стадионах. По-своему объясняет этот феномен и Синявский: критик не спешит с выговорами в адрес поэта, на которые так щедры были всевозможные адепты традиционных (часто – к этому времени уже закостеневших) форм, ревнивые поборники устоявшихся позиций и концепций в поэзии[74]. Поэзия Евтушенко, отмечает Синявский, пользуется «необычайным успехом у широкой, главным образом молодой аудитории». «Популярностью, -- продолжает критик, -- Евтушенко обязан прежде всего самому себе – очень ярким и коренным особенностям своего поэтического характера и таланта, давшим ему возможность, худо ли, хорошо ли, стать в определенной среде властителем дум своего времени и в какой-то, пускай ограниченной степени, восполнить пробел, образовавшийся в поэзии с уходом Маяковского. После длительного перерыва он вернул нам ощущение лирической биографии, развертывающейся у нас на глазах цепью стихотворений, скрепленным единым сюжетом – личностью и жизнью поэта». При этом в своих стихах поэт остается для своего читателя «обыкновенным человеком», «славным малым», интересным, добрым, смелым, но никак уже не избранником». «Здесь, именно здесь – в широкой демонстрации конкретных примет своей личной биографии – таится секрет Евтушенко, создающего атмосферу личного обаяния помимо всего прочего уже тем, что он представился, познакомился с нами собственной персоной, а не в качестве этакого безглазого «положительного героя». За это доверие, дружелюбие его полюбили». И однако же амплуа борца, трибуна, агитатора, на которые явно претендует Евтушенко, ему явно не по плечу. «Боевой темперамент, смелость, непримиримость к «подонкам» каким-то удивительным образом уживаются у него с податливостью, изворотливостью (…) На него трудно положиться, за ним не хочется идти» и в этой «уступчивости, половинчатости своей гражданской музы» Евтушенко, убежден критик, прекрасно отдает себе отчет[75]. Синявский (и его соавтор Меньшутин) убежден в том, что собственно художественные критерии обязательны в поэзии; актуальность, изложение хорошо известных истин, даже пафосность (или, с чем порою приходится встречаться, заслуги автора в бою или труде) не могут служить основанием для высокой оценки стихов. Мысль отнюдь не новая, да и о том, почему стих оказывается необходимым – что называется, ложится в душу, на сердце – читателю, всякий судит по-своему. Однако напоминать об этом приходится, потому что слишком часто – громко, настойчиво – достоинства стиха обуславливаются в глазах критики его пользой, при этом на первое место ставятся цели дидактические, а то и просто утилитарные. Не лучше обстоит дело и в том случае, о котором напоминает Синявский: «Есть такие стихи – «средние», которым не откажешь в наличии мысли и чувства, их автору – в опытности или находчивости в средствах изображения, композиции, броских афоризмах и т.п. Чего не достает им, так это поэзии в большом и высоком значении слова, которое не всегда поддается точному учету, но внятно слуху, душе, перед которой вдруг открываются «и божество и вдохновенье…» (Синявский А., 1965, № 3, с.244). «Поэзия» такого рода обильно представлена сочинениями тех, о ком А.Синявский и А.Меньшутин могут высказываться весьма язвительно. Но при этом всякий раз слово критика надежно обеспечивается серьезным анализом, внимание обращается на собственно достоинства или недостатки стиха. В этом последнем случае речь идет о безликости, преобладании штампов, стертости поэтической речи, тяготению к высокопарности. Один из наиболее выразительных примеров тому -- стихи А.Софронова. Напомним: редактора одного из официозов того времени журнала «Огонек», секретаря Правления Союза писателей, вскоре увенчанного званием Героя Социалистического труда. Административное положение и знаки внимания со стороны властей выводили его из зоны критики. Молодой критик, автор статьи «О новом сборнике стихов Анатолия Софронова», знал, «на что он руку поднимал», но не устрашился, по достоинству оценив бездарные стихотворные сочинения «мэтра». В стихах А.Софронова, отмечает Синявский, «великие идеи предстают по преимуществу в идее общих понятий», «автор находится как бы в плену своей фразеологии (осмелюсь заметить: и эта фразеология не своя – она заимствована из партийно-советской печати – А.К.). Он топчется на месте, не в силах преодолеть тесные границы раз и навсегда заданного лексикона. Вместо того, чтобы выразить предмет словами, поэт как бы надевает на него постоянную словесную маску, скрадывающую реальные черты, физиономию жизни». И – еще резче: «В последних стихах А.Софронова слабо выражены не только черты жизни и людей, о которых в них рассказывается, но и конкретное авторское лицо, индивидуальный взгляд поэта, присущий только ему и никому больше»[76]. Когда перед тобою поэт, не имеющий собственного авторского лица – поневоле усомнишься: а поэт ли он? В уже написанной к тому времени статье «Что такое социалистический реализм» Синявский возлагал особые надежды на «искусство фантасмагорическое», выходящее (и выводящее читателя) за границы правдоподобия. Живущий в России читатель получит возможность познакомиться с этой статьей позже. Но уже тогда, в конце 50-х – начале 60-х годов критик обратится к литературе собственно фантастической – точнее научно-фантастической[77]. В сочинениях такого рода в ту пору фантазия (здесь далеко не всегда даже можно говорить о воображении художника), как правило, имела в основании представлявшиеся непременно достижимыми – пусть не сегодня, а завтра -- изобретения, открытия, гипотезы: писателю оставалось реализовать их. Вот здесь-то и подстерегала его, по мнению критика, опасность заземленности создаваемых им картин, опасность подчинения полета писательского воображения логике научной мысли, стремящейся решить задачи, обуславливающее развитие сюжета. Как справедливо отмечено в современном исследовании, «несмотря на многочисленные «но», статья «Без скидок» (…) стала одним из кирпичиков в фундаменте «фантастического реализма».[78] Впрочем, в пору сотрудничества Синявского с «Новым миром» никому и в голову не приходило, что в роли автора упомянутых статей выступает тот, кто скрывается под именем Абрама Терца.. А в руководимом в ту пору А.Твардовским журнале литературный критик А.Синявский оказался ко двору. Редактор «Нового мира» видел стоявшую пред литературной критикой опасность в «мертвящей печати догматизма, регламентации мышления, характерной для периода культа личности», лишавшей критику живого творческого порыва»[79]. Не случайно его имя было названо Твардовским в ряду выступавших на страницах журнала (И.Виноградова, В.Лакшина, Ю.Буртина, И.Соловьевой и др.) молодых критиков, показавших себя «людьми живой и острой мысли, большой зоркости к выявлению подлинно талантливого в литературе, к обнаружению действительных ее недостатков и изъянов»[80]. Впрочем, отношения с Твардовским складывались не просто. Позднее Синявский скажет: «Лично у меня с Твардовским не все было гладко, потому что я в основном занимался поэзией, а в поэзии он был консерватор. Между нами регулярно возникали легкие трения». Например, по поводу того, кого считать классиком. Для Твардовского, «классик – это поэт, который всенародно известен хотя бы одной вещью, у которого хотя бы одно произведение народ знает наизусть». Названные Синявским в беседе с редактором «Нового мира» имена Заболоцкого и даже Тютчева, чьи стихи народ не знает, не заставили Твардовского усомниться в своей правоте. А, зная о позиции своего собеседника, он, «чтобы подчеркнуть, какой Пастернак плохой, вдруг сказал: “Знаете, ваш Пастернак временами все равно что Мандельштам”. Мандельштам для Твардовского, по-видимому был пределом падения». И, заметив, что он относится к Твардовскому «с большим уважением, даже с любовью», Синявский заметит: «…У нас с ним разные вкусы. В литературе мы разных ориентаций».[81] Арест Синявского, а затем и суд над ним, заставляет Твардовского увидеть столь высоко ценимого им критика в ином свете. Он не собирался присоединяться к тем, кто клеймит его, требуя применить к сидящему на скамье подсудимых чуть ли не высшую меру наказания. Но и соглашаться с выраженными в сочинениях Абрама Терца позициях он, убежденный коммунист, государственник, наконец, истинно советский литератор, не мог. Опубликованные много лет спустя после смерти писателя его «Рабочие тетради» позволяют ощутить, как тяжело переживалась им эта ситуация. Знавший лучше многих других, как жилось всем (и особенно – творческим людям) в эпоху культа личности, Твардовский особенно отчетливо осознавал, что процесс над двумя литераторами знаменует собою «поворот к «тому», что, право, остается существовать Но, конечно, вряд ли это действительно «поворот» -- просто бездна слепоты и глупости невежд (а это не то ли самое?)» И далее – «это сознательная акция припугнуть, шугануть, «подтянуть», подкрутить гайку. (…) А вообще нужно реально себе представлять – не забывать, что процесс С[инявского] и Д[аниэля], как это одновременно с нами заметили и там, на Западе, не ради них одних и не главным образом из-за них затеян был и не на этом все кончится. Нужно быть готовым и к свертыванию манаток, что, впрочем, соответствует настроению» (запись от 15.02.66). Это настроение не покидает поэта. В дружеском кругу (Лакшин, Виноградов, Кондратович) «с горечью и тревогой говорили о том, что дело дрянь. Это была реальность ужасного по существу поворота вещей, в которой уже не оставалось места каким-либо обнадеживающим предположениям». Замечательна эта способность редактора «Нового мира» мыслить такими категориями, способность увидеть смысл, казалось бы, всего лишь одного процесса над литераторами, чьи сочинения были недоступны читателям, которые, впрочем, и не испытывали желания познакомиться с текстами, служившими основанием для очень сурового приговора их авторам. В результате происшедшего для Твардовского «как-то вдруг потускнело значение нашей работы, нашего «либерализма», как выражаются на Западе, всего того, что вызывало такую почту, такую любовь и уважение читателей, уподоблявших нас то «Современнику», то еще какому классическому образцу». Зная, с какой старательностью руководство – и не только Союза писателей – сколачивает группы и группки, должные создавать представление о мнении и оценке «общественности», Твардовский с горечью записывает: «…Похоже, что будут попытки понудить нас к высказываниям типа вчерашнего «письма в редакцию «Л[итературной] г[азеты], кучи профессоров и доцентов МГУ (…). Личная судьба С[инявского] и Д[аниэля]о времени отдалится, мы перестанем о них думать (вряд ли!), но то, чему положено необратимое начало этим судом, вернее, эти арестом и всем последующим – оно не рассосется» (запись от 16.02.66). Твардовский и в этой ситуации мыслит масштабно, размышляет о значении знаменуемом судом над двумя литераторами в судьбе народа, его не оставляет забота о судьбе журнала, но как пронзительны слова о «судьбах тех двоих», что сейчас «близко ли далеко ли, но, конечно, порознь друг от друга, в разных партиях, эшелонах, вагонах, уже под командой людей, для которых они только арестанты, во власти людей, которые не читали их писаний, не слышали речей. Там они где-то со своими вещевыми мешочками, в которых все, что тебе осталось для жизни – все на тебе или под головой на нарах. А впереди – 7 и 5» (запись от 16.01.66). Но размышляя о том, что может значить собою этот процесс в жизни страны, народа, наконец, литературы, осуждая излишнюю суровость приговора «не только и не столько в отношении обвиняемых, сколько в отношении многих и многих, кто и думать не думал о пересылке своих писаний в заграничные издания» (запись от 27.2.66), Твардовский был твердо убежден в том, что «с точки зрения нашего морально-этического кодекса совершены проступки, решительно несовместимые со званием советских писателей, просто граждан» (запись от 1.03.66). В то же время судьба отправленных за колючую проволоку писателей продолжает его волновать. Он сочувственно записывает в «Рабочих тетрадях» (запись от 6.04.66) слова А.Дементьева, своего первого заместителя в редакции «Нового мира» и ближайшего друга, о том, что Синявскому и Даниэлю «”строгий режим” смягчен втихую, работают С[инявский] – упаковщиком, Д[аниэль] -- грузчиком а Коми АССР, жены их навещают, разрешены книги». Позицию, поведение писателей, в течение долгого времени скрывавшихся под псевдонимами, отправлявших на Запад (!) произведения, которые не укладывались в рамки литературы истинно советской (Твардовский, как бы к этому ни относиться, всегда ей принадлежал, хотя многого происходящего в ее жизни принять отказывался), он осуждал и при том – весьма резко, Но выступать в качестве обвинителя, клеймить не собирался. Заявляя в Письме, адресованном им в Секретариат Союза писателей СССР (см. запись в «Рабочих тетрадях» от 1.03.66), он считал необходимым сказать, что «состоявшийся процесс и приговор придали этому делу неправомерные масштабы и принесли нам немало вреда и политических невыгод, причинили очевидный ущерб нашему престижу, порадовали наших врагов и огорчили наших друзей заграницей, а также вызвали чувство недоумения в душах многих людей, в частности у молодежи. Этому в первую очередь способствовали «отчеты из зала суда», и «отклики», появлявшиеся в наших газетах и стилистикой своей часто напоминавшие ходовую фразеологию недобрых времен, бесповоротно осужденных партией и народом». Но, так оценив поступок Синявского и Даниэля, он отказался подписывать опубликованное в «Литературной газете» (1966, 19 февраля) «Открытое письмо Секретариата Правления Союза советских писателей», где содержались гнусные выпады в адрес осужденных. И когда, месяцем позже, с трибуны ХХ111 съезда КПСС М.Шолохов, выступивший в роли «представителя советской литературы», выразил сожаление по поводу слишком мягкого приговора Синявскому и Даниэлю, упрекнув суд в том, что он в этом случае опирался «на строго разграниченные статьи Уголовного кодекса, а не на революционное «правосознание» -- применить его: и -- «ох, не ту меру получили бы эти оборотни», Твардовский оценил эту речь как «ужасную»: «даже ее «общегосударственный» план не спасает от впечатления позорно-угоднического, вурдалацкого смысла в части искусства». Назвав Шолохова (запись от 9.04.66) «бывшим писателем», он припечатал его словами: «Растленный старец, а как много мог сделать бы он добра литературе и всему, будь – без всякой опаски – свободней и человечней. Горько и стыдно» (запись от 3.04.66). Будучи вице-президентом Европейского сообщества писателей, Твардовский отклонил присланное в эти дни его Генеральным секретарем Джанкарло Вигорелли приглашение принять участие в «экстренном и конфиденциальном заседании» президиума Сообщества, отказываясь отстаивать на предстоящем заседании все положения упомянутого Заявления Секретариата Союза писателей. Он по-прежнему настаивает на необходимости замены приговора в соответствии с Уголовным кодексом наказанием «в общественном порядке», просит прислушаться «к просьбе ряда литераторов из числа наиболее известных в стране и за рубежом найти форму смягчения участи осужденных» (запись от 5.03.66). Надо заметить, что арест Синявского осложнил и без того очень не простое положение редактора «Нового мира», и однако же каяться в «содеянном» он не собирался. Об этом напомнил сотрудник редакции журнала Ю.Буртин (литературный критик, впоследствии известный публицист и общественный деятель), до конца своих дней сохранивший верность его (журнала и его главного редактора) позиции. Отметим особо: будучи в пору ареста Синявского и суда над ним аспирантом ИМЛИ, он на обсуждении завершенной им диссертации (о творчестве Твардовского) выразил на заседании сектора русской советской литературы благодарность за помощь в работе своему тогда уже осужденному старшему коллеге. Сомнений в высоком качестве работы у сотрудников сектора не было и тем не менее к защите ее автор не был допущен. В статье «Александр Твардовский и Андрей Синявский», опубликованной в «Независимой газете» (1998, 20 февраля, № 029 (1600), полоса 7), Буртин вступает в полемику с М.Розановой, которая в своей статье вспоминает, как на лагерном свидании на ее вопрос: «а кому ты заулыбался и кивнул со скамьи подсудимых, Синявский ответил, что это с ним из конца зала поздоровался поэт Николай Панченко, а вот Твардовский, который сидел в первом ряду, так глазами и не встретился…». «Это единственное здесь упоминание о Твардовском, -- пишет Буртин. – Вся тональность и сама форма фразы, включая выразительное многоточие, сдержанны, но недвусмысленно осудительны. Правда, в отличие от Синявского, «состав преступления» Твардовского допускает разные толкования. Не сочувствовал подсудимому? Сочувствовал, но не безоговорочно, испытывал некую смесь сочувствия с неодобрением? Сочувствовал без оговорок, но побоялся это выразить? Причины «невстречи глазами» могли быть самыми различными, тем не менее нравственный вердикт однозначен и представляется Марии Розановой настолько существенным, что и через 26 лет после смерти Твардовского она считает необходимым припомнить ему эту «невстречу». О том, в каком именно ряду сидел на процессе Твардовски, судить трудно: есть свидетельства, что его место в зале суда было гораздо дальше указанного Марией Розановой. Но куда важнее другое. Буртин напоминает о том, что Твардовский неизменно называл имя Синявского (в частности, в статьях о журнале («Новый мир», 1961, № 12 и 1965, № 1) в числе критиков «наиболее полно выражавших идейно-эстетическую платформу «Нового мира». Более того, «по прямому распоряжению главного редактора имя арестованного – вопреки давней холопской традиции советской печати – не вычеркивается из помещенной в № 12 сводки публикаций журнала за 1965 год». Резкость нападок на Твардовского в эту пору особенно усилилась. Под огнем раболепствующей критики оказался поставленный на сцене театра Сатиры спектакль по поэме Твардовского «Теркин на том свете», осуждаемый как «произведение антисоветское и античекистское». Автору опубликованной в «Новом мире» повести В.Быкова «Мертвым не больно» в докладной записке заведующих отделами культуры и пропаганды ЦК КПСС В.Шауро и В.Степакова инкриминируется «клеветническое» изображение Великой Отечественной войны, «пафос злобного и безоглядного обличительства», «Правлению Союза писателей рекомендуется укрепить редакцию квалифицированными работниками». Твардовскому, напоминает Буртин, «достается на всяких закрытых заседаниях за нежелание осуждать осужденного. На обсуждении «Нового мира» в Секретариате СП СССР 15 марта 1967 года председатель Союза писателей РСФСР Л.Соболев говорил Твардовскому: «Неужели ты думаешь, что мне, старому человеку, было приятно слушать где-нибудь за границей когда мне говорили, что Синявский – это ставленник «Нового мира»?.. Вопрос о Синявском мне задавался много раз не только за границей, но и здесь. Я говорил, что паршивая овца всегда есть. Но когда меня спросили, почему не мог ответить «Новый мир» на все, что говорится, мне ответить было нечего».
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|