Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Един в двух лицах: Андрей Синявский/Абрам Терц 10 глава




С советской властью у Синявского, как он полушутливо (а в общем весьма серьезно) сказал, были «в основном эстетические разногласия» -- не менее острыми оказались и его «разногласия» с эмигрантской средой. Оказавшись за кордоном, заняв позицию резкого противостояния тоталитарному режиму и существовавшей в этих условиях идеологической системе, новые эмигранты в то же время, отмечает Синявский, продолжают ощущать себя частью общества, которому они не только принадлежали, но продолжают – не осознавая этого -- принадлежать. И это не парадокс: они выросли на этой почве, сформированы ею, были и остались выразителями настроений определенной части этого общества. Об этом Синявским было сказано без обиняков в статье «Диссидентство как личный опыт» (1986): «...Я боюсь, что мы в эмиграции, под теплым крылом демократического Запада, сами того не желая и не сознавая, воспроизводим в миниатюре прообраз советской власти. Только с другим, антисоветским знаком. Да еще существенное различие: у нас нет своей полиции и своих тюрем. Но своя цензура уже есть». Здесь – объяснение очень скоро возникшего – с течением времени принимавшего все более резкие формы -- его противостояния эмиграции. Соглашаясь с тем, что оказавшиеся за пределами родной страны люди оказываются очень одинокими и страдают от своего одиночества, ищут своих людей и свою среду, находя ее «в виде диссидентско – эмигрантского сообщества», он резко возражает против поиска в этом случае «” общности преклонения” перед каким-то авторитетом, которому они и отдают свою свободу». А свобода для Синявского – высшая ценность: верность этому убеждению он оплатил – и продолжал в течение всей жизни оплачивать – самой дорогой ценой. Как ни парадоксально, но именно на свободном Западе у человека, который у себя на Родине мог рисковать жизнью за свои убеждения, сопротивляться «унификации мысли и ее омертвлению» возникает соблазн единомыслия. Тогда как «наше призвание оставаться сторонниками свободы. Ибо “свобода”, как и некоторые другие “бесполезные” категории – например, искусство, добро, человеческая мысль – самоценна и не зависит от исторической или политической конъюнктуры».

Говорить так вынуждает Синявского все углублявшийся в эмиграции (он в этом случае предпочитает говорить о диссидентстве) раскол на два крыла или направления, условно называя их «авторитарно--националистическим» и «либерально—демократическим» и заявляя о своей принадлежности ко второму из них. Во все обострявшейся полемике между этими лагерями он принимает самое активное участие. Склонный к предельно резкому заострению своей мысли, Синявский предлагает такое объяснение своей позиции: «В эмиграции я начал понимать, что я не только враг советской власти, но я вообще – враг. Враг как таковой. Метафизически, изначально. Не то, чтобы я сперва был кому-то другом, а потом стал врагом. Я вообще никому не друг, а только – враг…».[173] Удивляться этим словам не стоит, если напомнить о тех определениях, которые давались им писателю и его позиции по отношению к обществу. «…Всякий художник в истории нового времени, -- повторял он, -- всегда “диссидент” по отношению к жизни или какой-то устоявшейся традиции. Диссидентство оказывается просто синонимом искусства»[174].

Эмиграция и диссидентство – явления не только не тождественные, но и разные по объему, но остается фактом, что третья эмиграция неразрывно связана с диссидентством. Если обратиться к словарям, то выяснится, что в этом случае имеется в виду инакомыслие, нарушение официально утверждаемых идеологических норм (точнее – догм). Выражаться это может в разных формах, но какими бы они ни были, в советской стране диссидентство рассматривалось и оценивалось как явление антисоветское – принадлежность к нему служило основанием для суровой кары. Однако, если оно и имело определенную политическую окраску, то лишь потому, что в условиях тоталитарного режима политизировались все без исключения проявления интеллектуальной (духовной) жизни.

Между тем суть указанного явления иная. «…Это не политическая оппозиция, которая борется за власть, -- подчеркивал Синявский. – Характерно, что политический акцент в диссидентстве вообще притушен и на первый план выдвигаются интеллектуальные и нравственные задачи». И далее, развивая эту мысль, он пишет: «…Диссидентство это прежде всего, на мой взгляд, движение интеллектуальное, это процесс самостоятельного и бесстрашного думания. И вместе с тем эти интеллектуальные или духовные запросы связаны с чувством моральной ответственности, которая лежит на человеке и заставляет его независимо мыслить, думать и писать без оглядки на стандарты и подсказки государства». Но дело в том, что диссидент – человек не только самостоятельно мыслящий, но -- тот, «кто мыслит несогласно с государством и имеет смелость высказывать свои мысли. Это также человек, который не сломался под давлением государства и не признал себя виновным… Понятие «диссидент» предполагает известного рода нравственное сопротивление или силу совести, что не позволяет ему раскаяться и превратиться в обычного советского человека, который всю жизнь говорит под диктовку государства»[175]. Не трудно убедиться, что в основании такого определения действительно лежит «личный опыт» самого Синявского и уже по этой простой причине игнорировать сказанное им было бы, по меньшей мере, безнравственно. Прав был П.Вайль, подводя итоги жизни «русского флибустьера»: «Он был диссидент не в узко-политическом, а в широко-мировоззренческом смысле слова. Всегда раздражающе против, всегда наглядно одинок. (…) Он не хотел быть с теми, кто отвергал и травил его. Уникальность Синявского в том, что резкие и дерзкие книги навлекли на него и кары советской власти, и ругань постсоветской России, а в промежутке -- неприятие и злобу антисоветской эмиграции»[176].

Позже его как-то спросили: «Где было труднее: в лагере среди заключенных или в Париже среди русской эмиграции?» Он ответил: «Среди эмиграции. В лагере я чувствовал себя свободнее». Да не покажется это странным, но уже, отправляясь по этапу в лагерь, Синявский встретился с народным «морем», которое «приняло» его. Чего не скажешь об эмиграции. И не только о той, которая находила приют на страницах таких журналов как «Часовой» или «Вече». «Там есть такие ихтиозавры!.. – говорил Синявский. – Чисто монархические или фашистские листки, небывалые по затхлости, просто до консервативности»[177]. Но и те, которых никак нельзя отнести к этому, уже отживавшему свое, лагерю эмиграции, нередко с ожесточением возражали Синявскому, упрекая его в отсутствии патриотизма, плюрализме и других смертных грехах. Разумеется, нельзя забывать и об опасениях, которые испытывали по поводу появления в эмигрантской среде – литературе, журналистике, общественной деятельности – новой, чрезвычайно яркой, фигуры. Спор за «место под солнцем» -- одна из важней черт эмиграции, которая, по едкому замечанию М.Розановой, всегда представляет собою «клубок весьма разнообразных взглядов, интересов, занятий»[178]. Обратим особое внимание на очень уместное в этом случае слово «клубок», выразительно характеризующее складывавшееся между эмигрантами отношения.

Отношения эти неизбежно в значительной мере политизированы. Что касается Синявского, то общественно-политические проблемы рассматриваются им как основание для решения задач духовного содержания жизни общества. Оказавшись в эмиграции, он утверждал: «Сегодня Россия с тем лучшим, что там появляется в литературе, для нас не чужая и не закрытая страна. И наши читатели не только здесь, но и в современной России. Да и шире рассуждая, нынешняя эмиграция куда теснее связана с метрополией, чем это было в прошлом. В наши задачи входит укрепление этих мостов и наведение новых»[179]. Ощущение принадлежности современной России позволяла оценивать ему – и здесь он не был одинок -- свою роль в ее жизни, не прибегая к патетике, к которой нередко были склонны эмигранты, оценивавшие свой отъезд едва ли не как героический поступок. Вот лишь один пример тому. Представление об эпохе тоталитаризма связывается прежде всего с именем Сталина, который возвеличивается одними и подвергается уничтожающей критике другими. О том, что он рано понял, что такое Сталин и не плакал вместе со всеми, когда тиран умер, Синявский рассказал в романе «Спокойной ночи». Но, сполна познавший на себе власть режима, порожденного Сталиным, бывший зэк Синявский предпочитает громким обличениям стремление понять роль Сталина в утверждении господствовавших в советском обществе эстетических норм. В давней статье «Что такое социалистический реализм», которая, напомним, служила одним из основных аргументов, использовавшихся во время судебного процесса для доказательства антисоветских настроений подсудимого, А.Терц (А.Синявский) язвительно говорил о «святая святых» этого «художественного метода», его «краеугольном камне и главном достижении» – положительном герое, который в советскую эпоху «распространился вширь, заполонив литературу»[180]. Развивая эту мысль тремя десятилетиями позже, он непосредственно свяжет появление такого героя, -- занявшего главное место, в литературе, играющего главную роль в системе появляющихся в произведении персонажей, -- с именем вождя. «Сталин это первый положительный герой среди ныне живущих людей. Сама идея положительного героя в советском искусстве ориентирована на фигуру вождя». Существенное обстоятельство. Отметив это, Синявский вразрез с распространенными в эмигрантской среде мнениями и оценками, вовсе не собирается целиком зачеркивать советское искусство (литературу), опять-таки вспоминая имя Сталина, чьи «собственно-художественные вкусы представляли странную смесь самых грубых и варварских пристрастий с тонкостью и пониманием. И это естественно: Сталин – плебей и деспот с какими-то необыкновенными художественными задатками». Вот почему Сталин назван здесь художником, обладавшим «грозным “ночным” иррациональным духом… Всех прочих художников, которые могли бы с ним соперничать в искусстве или в жизни, он устранил»[181].

К явлению (а Сталин, как бы его ни оценивать, -- это одно из крупнейших явлений эпохи) общественной, политической жизни Синявский подходил с позиций эстетических, стремясь понять, объяснить характер процессов, протекавших в искусстве, оценивая его состояние. Угол зрения, избранный Синявским в размышлениях о роли и месте Сталина в становлении краеугольных принципов искусства советской эпохи, характерен и для других, близких ему по своим позициям, эмигрантов. Например, для Б.Гройса, тоже рассуждавшего о соотношении искусства и политики, но при этом избравшего другой аспект. Разделяя утверждавшиеся Синявским эстетические принципы, он настаивал прежде всего на том, что в искусстве с наибольшей отчетливостью и силой выявляется вообще присущее человеку индивидуальное начало, подавляемое (как ни вспомнить при этом о насаждавшемся в советском искусстве эстетическом единообразии, утверждении единственного художественного метода) действующими извне силами и обстоятельствами. Б.Гройс обращается при этом к так часто возникающему в современной жизни и по-разному трактуемому понятию «права человека». Он понимает их прежде всего как «право художника в человеке», настаивая на том, что именно в творчестве художника наиболее полно реализуется внутренняя свобода человека – ее отсутствие для него губительно. Диссидентство в этом случае предстает не как явление враждебное по отношению к воплощаемому в государственном устройстве «конкретному политическому учению», а как воплощение стремления человека к внутренней свободе.[182] Именно на этом настаивает Синявский, объясняя, почему «наше искусство топчется на одном месте».

В попытках дискредитации Синявского в эмиграции, кажется, ничем не гнушались. В том числе и обвинениями в сотрудничестве с КГБ, что очень болезненно переживалось им. По словам И.Голомштока, «Синявскому от этого было очень плохо. Он очень переживал, потому что для него главным было мнение о нем в России, русских людей».[183] К сожалению, в этом приняли участие такие заметные в диссидентской и эмигрантской среде люди, как В.Буковский, С.Григорянц и др, утверждавшие, что Синявский был завербован «органами» еще тогда, когда жил в советской стране. О том, что еще в студенческую пору ему пришлось встретиться со «штатским товарищем, мрачноватого, таинственного, но всем понятного назначения» и по его предложению, которое нельзя отвергнуть («вы советский человек или не советский человек?»), начать следить (и докладывать о результатах слежки) за его французской подругой Элен Пелетье-Замойской, будет рассказаноим позднее в романе «Спокойной ночи». О том, как он согласился. И открыл ей эту «страшную тайну», чтобы, сообща заготовив сценарий, распределив роли, оградить ее, чистого и наивного человека, от неминуемой слежки и тем буквально (права будет сказавшая потом об этом М.Розанова) спасти ее. Сказано ведь было «штатским товарищем», который не был расположен к интеллигентской чувствительности: «Это не ваша забота, что с нею станет, когда… Какое вам дело до ее будущего? Да ее после этого и не будет больше! Понимаете – не будет!..».[184]

Роль, уготованную ему тогда КГБ, Синявский выполнил до конца. Но – по-своему: вот, наверное, когда впервые, в действительности, а не на книжной странице, как будет позже, появился Абрам Терц. Говорить так позволяет и тот факт, что именно тогда было получено согласие Элен Пелетье переправлять на Запад вещи, которые еще не были написаны.

Но «оппоненты» Синявского исходили не из этих, хорошо известных и, думается, не порочащих его фактов, а из предположений, слухов, сплетен. Не гнушаясь и прямыми подлогами. Диссидент С.Григорянц, не утруждая себя доказательствами, утверждал, что выезд Синявского и Розановой во Францию был организован советскими спецслужбами с целью внедрения «агентов влияния» в эмигрантское сообщество. Основывались эти слухи на опубликованном В.Буковским в начале 1990-х годов в израильской газете «Вести» ксероксе записки Ю.Андропова о Синявском и Даниэле, направленной в ЦК КПСС 26 февраля 1973 года. В книге руководителя Федеральной архивной службы России члена – корреспондента РАН В.П.Козлова «Обманутая торжествующая Клио. Подлоги письменных источников по российской истории в ХХ веке» (М., 2001) такой документ действительно существовал. В нем докладывалось, что КГБ СССР проводится работа «по оказанию положительного влияния на досрочно освобожденного из мест лишения свободы» Синявского. Принятыми мерами, сообщал Андропов, «удалось скомпрометировать имя Синявского в глазах творческой интеллигенции, в том числе с помощью слухов о его связях с органами КГБ». Фотокопия его была опубликована М.Хейфецом в статье «Новые грехи старого Абрама», но при этом, как убеждает позднее сделанная экспертиза, публикация эта оказалась не более чем компиляцией отдельных склеенных частей упомянутого документа. При этом были опущены две очень важные части текста. В одной из них говорилось: «Вместе с тем известно, что Синявский, в целом следуя нашим рекомендациям, по существу, остается на прежних идеалистических позициях, не принимая марксистско – ленинские принципы в вопросах литературы и искусства, вследствие чего его новые произведения не могут быть изданы в Советском Союзе.

Различные буржуазные издательства стремятся использовать это обстоятельство, предлагая свои услуги для публикации работ Синявского, что вновь может привести к созданию нездоровой атмосферы вокруг его имени».

Во втором изъятом отрывке, касаясь предложения не препятствовать выезду Синявского из СССР, Андропов писал: «Положительное решение этого вопроса снизило бы вероятность вовлечения Синявского в новую антисоветскую кампанию, так как лишило бы его положения “внутреннего эмигранта”, оторвало бы от творческой среды и поставило бы в конечном счете Синявского в ряд писателей “зарубежья”, потерявших общественное звучание».

О том, что опубликованный с подачи В.Буковского документ был сфальсифицированным вариантом подлинного говорится в Докладной записке, подписанной секретарем Специальной комиссии по архивам при Президенте Российской Федерации Н.А.Кривовой: «Указанный документ является подделкой, выполненной с помощью ксерокса, и представляет собою сокращенный вариант подлинной записки № 409-А от 26.02.73. Из копии подлинного текста вырезаны угловой штамп, штамп общего отдела ЦК КПСС, первый, второй, третий, шестой, седьмой, девятый абзацы, подпись, вырезки склеены и отсняты не ксероксе. На ксерокопии явно видны следы склеивания и неровности, оставленные при разрезании. Подлинная записка № 405-А от 26.02.73 хранится в фондах Архива Президента Российской Федерации»[185].

Таким образом, читателям был предложен никогда не существовавший документ, но на его основании делались оскорбительные для писателя выводы. Поистине над ним, как было сказано. М.Окутюрье, творили «второй суд», обвиняя в том, что своими сочинениями он «вооружает большевиков» (В.Порудимский).

Как не трудно убедиться, такого рода «разногласия» не сводятся к эстетическим: сыпавшиеся в адрес Синявского оскорбления были продиктованы резким неприятием его позиций – эстетика оказывалась для него средством утверждения представлений об исходных в жизни человека ценностях. Важнейшей из них для того, кто оказался вне России, но оставался верным ей, продолжал утверждать: «Душой, сердцем я живу русской культурой» -- являлась судьба России.

Представления о путях ее исторического развития выглядят по-разному (порою – полярно противоположными) у разных групп и группочек, представляющих русскую эмиграцию.

Еще в 1944 году Н.Бердяев писал о том, что «в истории человеческой жизни существуют две тенденции: к универсализму и к индивидуализации. Национальность есть ступень индивидуализации в отношении к человечеству и объединения в отношении к человеку». По Бердяеву, «самоутверждение национальности может принимать формы национализма, т.е. замкнутости, исключительности, вражды к другим национальностям. Это есть болезнь национальности, она раскрывается особенно в наше время. Национализму хотели противопоставить интернационализм, который есть другая болезнь, есть (…) абстрактное единство, отрицающее национальные индивидуальности». Возможность «объять национальные индивидуальности (…) в конкретном единстве» открывает, по мнению философа, универсализм, утверждающий «богатства в жизни национальной».[186] Это давнее суждение замечательного русского философа позволяет понять, где истоки противостояния двух, если укрупнять, лагерей русской эмиграции. Конфликт противоборствующих сторон принимал форму обвинений: одних – в западничестве, русофобстве, антипатриотизме, других – в национализме, ограниченности, шовинизме. При этом, странным образом, позиции и той, и другой стороны, по мнению ее противников, близки собственно советским и потому категорически неприемлемы.

В сознании определенной части эмигрантского сообщества укоренялся миф о «враждебности» диссидентов – к ним, напомним, с известными оговорками причислял себя Синявский – «национальному духу».

Но если это и «миф», то к созданию его приложили руку Синявский и те, кто стоял на одной с ним позиции. Трудно не согласиться со сказанным им: «Предпосылки великодержавного шовинизма, сменившего интернационализм, коренятся в закрытом характере советского государства». Но отсюда следует – думается, вовсе не очевидный – вывод: «Русский патриотизм не всегда сводится к национализму, хотя достаточно часто национализм порождает и таковым питается. Родина для русских порою настолько сверхличное и даже сверхнациональное начало, что переходит иногда в своего рода религиозное чувство. (…) Русский патриотизм нередко граничит с миссионизмом. То есть состоит в том, что Россия несет или призвана нести в мир какую-то высшую идею. Какую именно – не всегда известно. Но непременно – высшую». Обусловленную этим опасность Синявский формулирует со всей определенностью: «Русский национализм сегодня чреват насилием; он легко объединяется с самым реакционным крылом советского общества (бюрократия, армия, КГБ) и противостоит не коммунизму, а демократии и Западу».[187] Трудно возразить против того, что для националистов демократия и Запад – понятия тождественные, с чем никак нельзя согласиться. Но у Синявского патриотизм именуется шовинизмом, и это тоже – явная передержка. Чем, кстати, воспользовались (услышав переданное по радио «Свобода» текст его статьи) выступающие в качестве идеологов русского национализма В.Аксючиц, Г.Анищенко, Д.Дудко, В.Сендеров, В.Тростников и, как это ни странно, подвергавшийся в свое время преследованию за инакомыслие Ф.Светов. С гневным осуждением Синявского, чье, по их словам, отношение «к русскому народу крайне негативно», они обратились … в Конгресс США и Совет международного вещания США: эти и подобные выступления, по их словам, «способствуют разжиганию межнациональной розни, которая сегодня представляет собой серьезную угрозу процессу эволюционных изменений внутри страны и мирному сосуществованию всех народов земли»[188].

Столь суровых обвинений Синявский явно не заслуживал, хотя, справедливости ради, нужно заметить, что охотно – и часто – провоцировал оппонентов на резкие выпады в свой адрес. Но представления о патриотизме у него действительно были иными, нежели у тех, кто обвинял его в «богоборчестве и русофобстве» (Б.Михайлов). «Тягаться в любви к родине смешно и безнравственно, -- пишет он. – Тем более – публично. Кричать о “патриотизме” меня отучила эпоха позднего Сталина. Тогда нам и начали сверху по приказу партии и лично товарища Сталина внедрять и вбивать в голову этот самый «патриотизм», вместе с враждою к Западу и к плюралистам - космополитам. Так что стало тошно от штампованных «патриотов», которые, вполне допускаю, очень любили и любят Россию. Возрождать этот штамп сейчас, хоть и под новым соусом, не хочется. Да и разные вещи можно любить в России. Один, допустим, любит крепкую государственную власть, а другой – русскую культуру. Не надо также путать любовь к России с любовью к самому себе и к собственному величию. И хорошо бы любить еще что-нибудь достойное, помимо России».[189] Слово «патриот» («патриотизм») заключено здесь в иронические кавычки, но лишь потому, что Синявский отрицает за кем бы то ни было право на единственно верное его истолкование, неизбежно суживающее это понятие или действительно опошленное произносящимися сверху (властями или просто общепризнанными авторитетами) словами.

Такая позиция свидетельствует вовсе не об апологетике Запада, но – о стремлении разрушить барьер, которым советская страна старательно отгораживалась от его, как утверждалось официальной пропагандой, тлетворного воздействия. Важной в этих условиях была задача преодоления изоляционизма, веры в обладание абсолютной истиной, в какой бы форме она ни представала. Сложность ее решения усугубляется тем, что воздействие Запада на развитие (раньше всего – общественного сознания) отнюдь не однозначно и поступаться национальным своеобразием русского характера (точнее -- менталитета) не значит ли – утратить не столько его недостатки, сколько достоинства. Об этом говорила М.Розанова, предостерегая против опасности утраты «лица нации, лица человека, лица истории». При этом напоминалось о пресловутой полярности, характерной для русского человека, не довольствующегося малым, замахивающегося на достижение непременно грандиозных целей и опускающего руки, как только выясняется, что путь к их достижению длинен и не прост. По мнению М.Розановой, это, если и недостаток, то из разряда тех, что являются продолжением достоинств. «Русский максимализм, русский изоляционизм, русская нетерпимость – при всех страшных последствиях, к которым они ведут, вплоть до мировой революции и тотальных лагерей, -- имеют те достоинства, что на этом выходе из себя и в дохождении до крайностей, с другой, противоположной, духовной стороны, и держится, в виде стержня или огня, религиозный и художественный пыл русской национальности и русской культуры». Следующий отсюда вывод говорит о том, что занятая автором этих строк позиция не может оцениваться как однозначно прозападническая, антипатриотичная – М.Розанова говорит и о противостоянии Западу, об опасности нивелировки, отказа от присущих русскому менталитету свойств и черт, так характеризуя «наш многолетний спор с Западом»: «Они хотели бы все уравновесить, всему придать приятную и полезную форму. Так вот, заранее скажем: не выйдет! Не пройдет, господа! Вы не получите от нас умеренного Достоевского, умеренного Маяковского, умеренного протопопа Аввакума. И то же самое – вы не дождетесь от нас коммунизма с человеческим лицом. Или доброго Ивана Грозного».[190]

Под этими словами — как, наверное, и под всеми другими, что принадлежат М.Розановой, -- Синявский подписался бы безоговорочно.

Проще всего – и так делали многие и многие «оппоненты» Синявского -- обвинять его в русофобии, в «прозападнической ориентации» (Г.Андреев) и даже – в преклонении перед Западом. Да он и сам откровенно провоцировал своих противников на резкие выпады в свой адрес, и они, не давая себе труда вдуматься в сказанное «отщепенцем», «выродком», «идеологическим диверсантом» (из лексикона времен судебного процесса над писателем) приходили в неистовство, встречаясь, например, с такими словами, произнесенными по поводу массового бегства из России тех, кого «допекли», кому «пришлось солоно»: «Россия – Мать, Россия – Сука, ты ответишь за это очередное, вскормленное тобою и выброшенное потом на помойку, с позором, -- дитя!»[191] Оскорбленные словом, произнесенным здесь в адрес России, не хотели замечать, что она названа здесь Матерью, и тирада эта порождена не гневом, а болью, горечью. Порождена отчаянием! Выброшенный с родной земли, Синявский болеет ее болями, страдает вместе с теми, кто «сходит с ума, вырвавшись на волю, (…), бедствует, ищет к чему бы русскому приткнуться в этом раздольном, безвоздушном, чужеземном море». Вскоре после его смерти была опубликована статья, в названии которой сформулировано не покидавшее его на чужбине ощущение неприкаянности – «Голос без хора». Мучительно трудными были вопросы, которые ставило перед ним время, и трудно рождавшиеся ответы не могли быть простыми. «Меня все спрашивают: за капитализм я или за социализм? За Европу или за Азию?.. И вот в этой – совершенно пропащей и безвыходной ситуации – не веря абсолютно в Европу и всем телом принадлежа России, -- мне приходится, скрепя сердце, сказать: за Европу!» Выбор сделан, но, что важно, -- против собственной воли, является результатом насилия над собою. И вместе с тем -- неугасающей верой в ее, спасительную для России (!), силу. Автор этих слов продолжает жить Россией, от ее имени предъявляя суровый счет Европе. Объяснение в любви оказывается в этом случае и обвинением. «Я объясняюсь тебе в любви, Европа – я хотел бы тебя убить. Как ты смела не поставить свои славные камни – поперек этому коммунизму, троцкизму, маоизму и нигилизму? Как ты смогла, Европа, нас предать? Нас, ненавидящих тебя, от тебя отрекающихся, детей России, и припадающих последним вздохом к твоим камням, к твоим следам, Европа!».[192]

Автора этих строк трудно обвинить в преклонении перед Западом. Не вступая в запоздалый спор с теми, кто называл позицию Синявского русофобской, отметим, что непредвзятый подход к написанному им приводит к другим выводам. «Пойди найди большего патриота, русофила и почвенника. – пишет П.Вайль. – Или все дело в том, что патриотизм Синявского -- просвещенный. Синявский помещал русскую традицию во всемирный контекст, при этом упорно настаивая на ее самобытности, особости и известных преимуществах».[193] Здесь раньше других вспоминается имя Пушкина, которому посвящена самая известная – вызвавшая восторги и брань – книга Синявского. Всемирная отзывчивость Пушкина, о которой говорил Достоевский, -- черта русского гения, в завершенной форме воплотившая то, чем обеспечивается достоинство искусства: национальная ограниченность оказывает на него пагубное воздействие. В современную эпоху она обретает форму, часто именуемую «почвенничеством». Выступая на посвященной Синявскому научной конференции, Д.Быков охарактеризовал его как «проект антикультурного реванша, для которого изначально подозрительны любые проявления образованности, милосердия, цивилизованности и собственного личного мнения. То есть какого-никакого персонализм. (…) Против этого национализма восстал Синявский, отстаивая права того населения России, которые не укладываются ни в западную, ни в почвенную парадигму». Какие только определения ни подыскиваются «почвенниками» в поисках русской национальной идеи, сколько громких и грозных слов произносится при этом. А она, эта идея, как сказано Д.Быковым, «безусловно явлена в «Любимове», в городе, который держится на любви, а не на законе, в городе который создан воображением художника, пусть даже художника самодеятельного и не очень умного». Концепция искусства, которая находит воплощение в творчестве Синявского, так – точно, глубоко – характеризуется Д.Быковым: «…Для Синявского русский человек есть, прежде всего, поэт. Поэт по преимуществу».[194] Вот почему он настаивает на том, что искусство выше жизни: так сказывается убежденность в «глубоко эстетической природе русской души».

Превыше всего ценя свободу, которая для него даже не идеал, а просто норма, единственное (нормальное!) условие самореализации человека, Синявский не приемлет историософской концепции движения, которое «величает себя “национально-религиозным возрождением России”, обвиняет его адептов в стремлении противопоставить коммунистическому деспотизму «новый религиозный деспотизм». И речь не только о противостоянии насаждавшемуся в советской стране диктату идеологии – не менее вздорной и опасной представляется столь популярная идея, которая может быть выражена словами: «русский народ – богоносец, вооруженный самой передовой философией, и ждет не дождется Нравственной революции под мысленный малиновый звон сорока сороков…»[195]

Знаменем такого «религиозного Ренессанса» Синявский называет Солженицына, который, в свою очередь, как-то произнес в его адрес слова «печально известный ненавистник России».[196] В этом споре, прерванном лишь смертью его участников, следует выделить два аспекта. Во-первых, тот, что имеет отношение собственно к искусству: как верно отмечено Ж.Нива, Синявский утверждает примат ценностей «эстетического порядка», тогда как Солженицын приходит к «примату этического».[197] Стоит напомнить, что в русской литературе этике отдавалось предпочтение перед эстетикой. Чаще других вспоминается в этом случае имя Некрасова, сказавшего: «Поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан». Но прислушаемся к Г.Гачеву, обладавшему поразительно тонким эстетическим вкусом: «…Этика и эстетика. Кто более Богу угоден? Считается, что нравственный подход, этика. Этик что? Он судит, он категорический императив морали. И он, исполняя его, впрочем, сам утверждается так. А эстетик исполняет заповедь “не суди”, но “возлюби”, в том числе, и злодея, как демона и преступника, и врага. Так что эстетический подход ко всему в бытии более божественный, нежели моралистический».[198] Сказано это было в передаче радио «Свобода», посвященной 80-летию Синявского, -- спор, о котором шла речь выше, продолжался. Можно, видимо, говорить в этом случае и о вкусовых пристрастиях. Синявский не скрывал своего неприятия «чисто бытописательской реалистической манеры» Солженицына, его стремления следовать «традиционному реализму», желая последнему «здоровья», но заявляя, что к стоящему на таких позициях автору он «холоден». Беда, однако, в другом: по мнению Синявского, в последних сочинениях писателя (самый очевидный пример тому – «Красное колесо») «идеолог в них пожирает того художника, каким когда-то был Солженицын. На первый план вылезает назойливая и злая мораль. Мораль эта во многом сводится к угрозе: бойтесь свободы слова!» Синявский отказывает Солженицыну в праве претендовать на роль «пророка и моралиста», не принимает «позы духовного жандарма», решительно не соглашается с его «прижизненной канонизацией», в условиях которой «укрепляется мнение, что всякий решившийся оспорить его, выступает не только против России и русского народа, но идет против воли самого Господа Бога. А Солженицын, с высоты, это мнение снисходительно поддерживает».[199]

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...