Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Одиночество в толпе портретов




 

Был момент в жизни, когда я решил круто переменить профессию. Переменить профессию! Да представляете ли вы, что это значит? Это – переменить место работы, переменить строй жизни, переменить шкалу ценностей, переменить круг друзей и знакомых, изменить судьбу. Изменить все… Я торжественно поведал о решении близким людям, людям более далеким и вовсе безразличным – и поразился. Голоса и глаза других ясно сказали: «Ну что ж, старик, дерзай. Посмотрим. Поддержим. Вытащим, в случае чего».

Как – посмотрим? Как – поддержим? Как это – вытащим? Я так сильно изменился, изменился мир для меня, и что же – ничего не произошло? Не замерли толпы, не раскололось небо, не задрожали поющие трубы, не пробудили холодную ночь пустыни тревожным рыком лысеющие львы, даже бумажка не слетела со стола, поколебленная ветерком вечности? Воздействуем ли мы на мир вообще? Изменяют ли мир незаметные единицы, не отмеченные печатью гения и сопутствующими ей страданиями и славой? Ужели забыты навсегда и уже ничто не способно вернуть их имя миру? Влияют ли на грядущее брошенное тобой слово, твое имя, твой поступок, восстанут ли твои неповторимо случайные черты в портрете потомка? Как далеко проникли в поры вещей, изощренную фабулу явлений и тонкую структуру соотношений мягкие путы детерминизма?

Эти и подобные вопросы мучительно и напрасно утомляли мой возбужденный мозг, пока я не решил обратиться к вопросам, дотоле расплывчатым и неясным, а ныне властно восстающим в сознании и требующим внимания, к изучению людей и их судеб, к поискам незримых законов и связей, приводящих к возвышению одних и забвению других. Проблема биографии как проблема научная – вот что взволновало меня, как может взволновать любовь, как слепит тревога, мучит не родившаяся еще мысль. Возможна ли теория биографии? Возможно ли рациональное постижение столь нерационального сущего? Как можно забыть о непостижимости музыки, красок, слов, поступков, составляющих гармонию Судьбы? Не будет ли поэтическое постижение жизни более возвышенным и точным, не окрасятся ли дотоле туманные горизонты, не запоют ли в унисон души Героя и Читателя, когда лейтмотив Судьбы обретет нетронутые ранее обертоны? Так приходит мысль не просто о познании судьбы, но ее художественном постижении, способствующем научному анализу.

Теоретики научной биографии уже довольно давно научились уверенно отыскивать на ладони каждого ученого три линии. Линию логики науки. Линию научного сообщества. Линию самого ученого. Лишь сплетаясь, эти линии дают линию Судьбы.

Мысль о влиянии других судеб на судьбу героя не может оставить равнодушным, ибо вызывает к жизни сонмы новых действующих лиц, казалось уже навсегда померкших в ослепительном сиянии гения, и я, осмелев, написал даже научную статью, где в полемическом задоре доказывал, что лишь счастливое окружение, сложившееся вокруг одного из молодых талантов, стайкой выпущенных из Кембриджского университета где‑ то в середине прошлого столетия, позволило ему стать Гением с большой буквы.

Речь шла о Джеймсе Клерке Максвелле, одном из величайших физиков на земле, равном Галилею и Ньютону и вместе с ними построившем храм классической физики – ведь издавна повелось, что самые прекрасные храмы строятся веками! Максвелл дал миру «уравнения Максвелла», в нескольких строчках которых заключены все электрические, магнитные и оптические явления, заключены радио, телевидение, связь, вся электронная техника современности.

И вот я осмеливался утверждать, что Максвелл не был бы Максвеллом, не будь в его круге общения, в «круге Максвелла», ряда лиц, совершенно современному читателю неизвестных. Это они, незаметные, подталкивали мысль и действие Максвелла, создавали ситуации, оказавшиеся необычайно благоприятными, постоянно воздействовали на него, а он, податливый, восприимчивый, благодарный, как будто ждал этой явной и неявной помощи и шел и шел вперед, не пренебрегая ничем, что виделось ему в сплетении Судьбы. Речь шла в статье о позабытых уже сейчас коллегах, друзьях, соперниках, учителях Максвелла.

Но вот, роясь, скорее по долгу новой службы, чем по велению сердца, в пестром хламе довоенной психологической литературы, я понял вдруг, что если и есть в моей статье правда, то это – полуправда, четвертьправда, потому что, сосредоточиваясь на коллегах Максвелла, на его научных контактах, и только на них, я оказывался несправедлив ко многим другим, оказавшим на Максвелла не меньшее влияние, хотя, быть может, никогда не видевшим Максвелла в глаза и ни буквы бы не понявшим в тех громоздких выкладках, в которых Максвелл имел обыкновение безнадежно запутываться. Мое внимание привлекли часто цитировавшиеся в довоенных психологических дискуссиях факты. Только ли генами можно объяснить то, что в семье Иоганна Себастьяна Баха, в пяти поколениях его предков, братьев и потомков, насчитывается восемнадцать крупных музыкантов? Только ли гены определили научную несомненную одаренность семьи Дарвина? Только ли гены рождают известные династии ученых, художников, музыкантов, мастеров? Почему в семьях, где оба родителя музыкальны, 85 процентов детей обладают ярко выраженными музыкальными способностями, а в «немузыкальных» семьях дети в 60 процентах случаев не обнаруживают никаких музыкальных способностей? Существует ли вообще так называемая «социальная наследственность»?

…В то время я уже сдал в издательство биографию великого физика Максвелла без одной главы, обретавшей в свете дискуссии о социальной наследственности смысл аргумента, литературной реплики в научном споре социальных психологов.

Глава об окружении, о людях, окружающих Гения, создающих его и в нем воссоздающихся, возникла в поисках мелодии великой жизни и гармонии ее. Поводом послужил когда‑ то странный факт: незадолго до кончины герой моей книги, в общем небольшой знаток изобразительного искусства, неожиданно посетил, несмотря на свою немыслимую занятость, выставку шотландской живописи, где были представлены полотна Генри Реберна, Вильяма Дайса, Джона Ватсона Гордона и других известных художников. Подтекст этого неожиданного шага выявился позднее, по ознакомлении с каталогом выставки.

В игре случайностей, как оказалось, выпала редчайшая фигура – на этой выставке Максвелл, редкий удачник, мог разом увидеть множество своих ушедших предков и родичей – оценить себя в цепи поколений, зримо ощутить связь времен, воссоздать неуловимые влияния. Соотнести… сравнить себя и их… найти их в себе…

Это было сто лет назад.

Когда, проходя по Оксфорд‑ стрит, он увидел плакат «Выставка шотландской живописи», в душе его произошло некое движение (он шотландец, патриот), планы его переменились (а нужно было идти в Королевское общество), путь искривлен, ручка массивной двери, клацнув, подалась, и он очутился среди колонн, картин, света, льющегося с потолка. Посетителей было мало, и лишь толстые стекла старых зеркал обеспечивали ему послушную и единообразную компанию…

Можно представить себе, как зеркала многократно отразили его нескладную фигуру. Он – среднего роста, крепко скроен, уже не так молод (сорок пять лет). Его походка почти не утратила былой пружинистости и легкости, но волосы и борода – некогда густые и черные – уже не так сильно контрастируют с желтоватым цветом лица: сильно поседел за последние годы. Одет он скорее удобно, чем элегантно (прозвище – «сельский джентльмен»).

Двинулся анфиладой блестящих залов (защищенный удобной одеждой, в мягких ботинках от «Дольчи») один из величайших ученых планеты. Иногда останавливался, устремляя свои чуть близорукие глаза на холсты, развешанные на стенах.

Эти холсты, их авторы и персонажи, столь о многом говорили ему, несли с собой такие нежные и крутые вихри воспоминаний, рассказов, преданий, всего того, что только тлеющие угли в камине могут помнить: только они и он. (Больше‑ то почти ничего и никого не осталось…)

А на стенах – работы лучших портретистов его родного города, седого Эдинбурга. Эти художники славны для него не только тем, что все они – шотландцы. И не только быстрая игра света и тени, которую так мастерски творили они на нежных личиках юных леди и мужественных лицах пожилых джентльменов, на муслиновых платьях и суконных жестких камзолах, привлекала его. Сами эти леди и джентльмены – для других лишь повод восхититься мастерством художников – важны ему: ведь это его предки.

Предки заключены в тяжелые золоченые рамы. Их жизнь стала теперь жизнью мрачноватых красок шотландского романтизма на холстах выделки лучших английских мануфактур. Родственники следили за сельским джентльменом ревнивыми взглядами ушедших.

 

 

* * *

 

Смотрел со стены на Джеймса Клерка Максвелла Джон Клерк, лорд Элдин, министр по делам Шотландии, адвокат, двоюродный дед, легендарный в клане Клерков человек, друг Генри Реберна. Дед был изображен сидящим за столом, молодым, красивым, положившим руку на открытую книгу (фон – золотистая картина Тернера «Тонущая „Венера“», принадлежащая портретируемому). Это благодаря ему резкий характерный шотландский акцент клана Клерков стал хорошо известен в палате лордов английского парламента. Когда Джон, лорд Элдин, выступал здесь в защиту человека, пожаловавшегося на то, что хозяин отбирает у него право пользоваться мельничным ручьем, сэр Джон говорил примерно таким образом: «The watter had rin that way for forty years. Jndeed naebody kenn’d know how long, and why should client now be deprived of the watter? »[18]

Канцлер палаты лордов, пораженный произношением шотландского адвоката, скорее добродушно, чем язвительно, спросил его, желая, видимо, развлечь скучающих законодателей:

– Мистер Клерк, вы там у вас, в Шотландии, пишете слово «water» с двумя «t»?

Клерк, удивленный неожиданным выпадом, помедлил немного и ответил:

– No, my lord, we dinna spell watter (причем слово «watter» он произнес так быстро, как мог, – wi’twa t’s) but we spell mainners (а уж это последнее слово было произнесено чуть не по буквам) wi’twa n’s[19].

Да, это он, со своим неистребимым шотландским акцентом, защищал слабых против сильных. Это он, жестокий шутник, дарил когда‑ то своему деду, управляющему шотландским казначейством, любителю коллекционных древностей, фальшивые античные головы, сделанные им самим и для натуральности выдержанные в земле…

Джон Клерк, лорд Элдин, сделал головокружительную карьеру. Но не ей были посвящены его тайные помыслы: не в ней, не в детях, не в создании семьи видел он высшее счастье жизни. Все свободное время, все свои деньги тратил он на собирание коллекции живописи. Не случайна была дружба с Реберном, не случайна тернеровская «Венера» за его спиной, не случайно умер он старым холостяком, и обезумевшая дюжина котов металась после его смерти по опустевшей квартире.

После смерти богатейшая коллекция – картины, гравюры, инкунабулы – продана была с молотка. На распродажу, в старый, давно не ремонтированный особняк лорда Элдина на Пикарди‑ плейс, собрались все эдинбургские богачи, и как раз в тот момент, когда аукционер продемонстрировал собравшимся картину голландца Тенирса – звезду коллекции, – пол в гостиной провалился.

«То, что случалось вслед, легко вообразить, – писал „Каледонский Меркурий“, – около восьмидесяти человек – леди и джентльменов – образовали гигантскую кучу в помещении под гостиной, где хранился фамильный фарфор. Вопли и стоны смешивались с возгласами ужаса и досады. Ужасней всего было, что поднявшееся облако пыли было так плотно, что образовалась полная темнота. Серьезно пострадали лорд Монкрифф, сэр Джеймс Риддел и сэр Арчибальд Кемпбелл, а мистер Смит, банкир с Моррей‑ плейс, был придавлен упавшей каменной плитой и погиб».

Коллекция была продана, особняк разрушился, детей у лорда Элдина не было. Жестокое время оставило после знаменитого лорда Элдина – красы клана Клерков – лишь картину кисти Реберна и поддельные античные головы в Шотландском музее общества антикваров.

 

 

* * *

 

Вот тебе и урок, сельский джентльмен! Урок, усвоенный с детства. Из бесконечных вечерних бесед после чтения Библии. Из рассказов отца, тетки Изабеллы. С невысказанной, но ясной, между слов и строк, моралью. Отпечатались где‑ то в глубинах мозга и строчки бережно хранимой в дебрях кухонного шкафа газеты, укоризненные покачивания головой в колеблющемся пламени отцовского камина… Вспоминай, вспоминай, сельский джентльмен, долгие темные вечера, разбуди сонную птицу памяти, пусть впорхнет она, встрепенется… Не из отцовского ли камина то пламя, которое ковало твой характер?

Но ступай, ступай дальше нетерпеливо, сельский джентльмен, новое лицо возникает из мрака холста, выступает объемно и страшно из‑ за резной рамы в напряженном ожидании внимания…

Этот Клерк оставил после себя пороховой дым морских сражений, аромат побед. Хотя моряком не был и в море выходил лишь один раз – на морскую прогулку…

Закованный в резной прямоугольник золоченой рамы, мистер Джон Клерк с вызовом смотрел на своего потомка (еще один Джон: что ж поделаешь, называли детей больше Джонами да Джеймсами). Парадный капитанский красный мундир. На полу, рядом с туфлями мистера Клерка, с их громадными пряжками, расположен глобус, на котором видна Ямайка.

Да, и Ямайка присутствовала в семейных преданиях клана Клерков.

Ямайка, Доминика, 1782 год… Морское сражение между английским и французским флотами, призванное решить участь Ямайки и – как следствие колоний в Америке. Англия против Франции, флот против флота, славный адмирал Родней против не менее славного адмирала де Грасса; Роберт Скотт, брат Вальтера Скотта, – против неизвестного француза, который завтра утром, когда начнется бой, встанет у бортовой пушки. Силы равны, но англичанам нужно было наступать, и это ставило их в очень невыгодное положение. Многие, в том числе и Роберт, впали в меланхолическое настроение, вылившееся у Роберта в стихи, которые наверняка понравились бы его приятелям морякам:

 

Не будет гусь теперь тревожить полуют

И палуба забудет звук волынки,

Мидшипмены теперь уже не споют,

Пустив бутыль по кругу, про любимых…

На якоре, в долине смерти темной,

Поставим мы корабль…

 

Розовые отсветы утра играли уже на белоснежном парусном снаряжении английского флота, когда славный адмирал Родней дал сигнал к атаке, явно безнадежной. Французские суда, кильватерной колонной следующие к Ямайке, выглядели бы также вполне живописно, если бы борта их не портили черные точки рудийных жерл. Славный адмирал де Грасс скорее всего подозревал: исход боя был предрешен, бой такой имел известную партитуру, и при равном усердии артиллеристов победа французов была тривиальным исходом. Сейчас англичане встанут против его кораблей, и начнется пальба, в процессе которой английские корабли будут изрешечены ядрами.

Однако если у этого сражения и была партитура, то лучше знал ее славный Родней. Английские парусники прорезали строй французских кораблей, напали на меньшую половину французского флота, в упор расстреляли ее, после чего двинулись к растерянной другой части. Славный адмирал де Грасс почел за лучшее не искушать более судьбу, укрылся за островом Доминика и отказался от операций у Ямайки.

Роберт Скотт получил еще несколько лет вполне полнокровной жизни, адмирал Родней – королевский пансион и звание баронета, и Англия – после повторения аналогичного маневра славными адмиралами Гоу, Джарвесом и Дункеном – постепенно приобрела себе звание «владычицы морей». Славные же адмиралы Родней и Гоу, Джарве и Дункен постепенно устали упоминать о том, что использованный ими новый маневр они заимствовали из недавно вышедшей в Лондоне сугубо теоретической книги «Этюды о морской тактике, систематические и исторические, в четырех частях, с поясняющими таблицами», сочиненной Джоном Клерком, эсквайром, торговцем и геологом‑ любителем[20].

Начав в детстве своем с пускания корабликов в пруду имения, начав с игры, с ее условностей и перипетий, он в зрелом возрасте нашел решение, пригодное для целых флотов. Да и сами эти кораблики, многократно всплывавшие в разговорах у камина, разве не уверили они его, не внушили подспудной веры не только в силу теории, но и в силу модели?

Но вперед, вперед, нетерпеливый потомок! Как много знаешь ты про своих предков, но многих никогда не видел в глаза, – разве можно не ликовать, не искать с нетерпением новые лица?

А вот эти двое – уж не родственники ли? Тяжелый клерковский подбородок мужчины не может быть случайным! Да, это никогда ранее не представимая в мыслях, но изустно известная в клане пара Клерков: Джон Клерк (третий! ) с женой. Двойной портрет. Работы Реберна. (Этот портрет можно было видеть в Москве и Ленинграде в 1967 году на выставке английской живописи. )

Двое были заняты собой и своими воспоминаниями – они с печалью смотрели, взявшись за руки, на одним им дорогой и знакомый пейзаж, состарившийся вместе с ними. Он указывает ей куда‑ то рукой, их стареющие сердца бьются вместе, они вспоминают дни, когда были молоды, счастливы, мечтали о детях. Мягкий свет, льющийся откуда‑ то сзади и слева, целомудренно скользит мимо морщин немолодой леди и ярким пятном вырывает из темноты мужественное еще лицо сэра Джона. Его лицо – также в тени, и лишь отсвет от яркого платья жены обозначает контур характерного подбородка сэра Джона Клерка, славного морского капитана.

Не указывает ли морской капитан сэр Джон Клерк своей супруге Розмари Дарк на Лотианскую дорогу, ведущую в Эдинбург, дорогу, которая среди старых эдинбуржцев всегда будет связана с его именем?

Когда‑ то весь Эдинбург знал о шумном пари, которое некогда заключил со своим приятелем молодой морской офицер Джон Клерк из Пеникуика. А пари это было рискованным и дерзким.

Давно ходили в Эдинбурге разговоры о том, что нужна городу новая дорога. (Дальше разговоров дело не шло. ) Деньги, отпущенные на возмещение убытков тем семьям, дома которых придется снести при строительстве, быстро таяли, а городские власти все никак не могли решиться начать это сложное дело. Джон уверял всех, что, будь это в его власти, он построил бы дорогу за один день.

– Пари! – воскликнул, поймав его на слове, приятель.

– На сколько? – спросил Джон.

– Тысяча фунтов тебя устроит?

– Разумеется, – сказал Джон.

По условиям пари Джон должен был любыми средствами построить за один день, с восхода до заката солнца, дорогу длиной в одну милю и шириной в двадцать шагов, проходящую через район Эдинбурга, довольно густо застроенный домами.

Пари – дело серьезное, и молодой офицер флота сэр Джон Клерк начал серьезную подготовку. Втайне от всех, особенно от городских властей, он произвел нивелировку местности с помощью морских инструментов и начал переговоры с рабочими, благо была зима, когда многие сидели без дела. Нанято было несколько сот мужчин, закуплен инвентарь, и в ночь перед «штурмом» рабочие зажгли костры невдалеке от обусловленного места, в Киркбрайхеде, подбадриваемые Джоном.

Незадолго до восхода они подкрепились хлебом и сыром, а также немалыми порциями портера и виски, а как только забрезжил рассвет, набросились на ветхие строения. Одни срывали заборы, другие снимали крыши с домов и разбирали стены, третьи таскали землю для заделки больших ям. Домовладельцы, ошеломленные масштабом стройки, не оказали сопротивления и, наоборот, всячески содействовали и помогали рабочим.

К вечеру все было кончено, и еще солнце не закатилось, когда Джон вместе с неудачливым спорщиком и свидетелями проехали на экипаже по новой, только замощенной улице. У костров шло веселье. Здесь были рабочие, и эдинбургские горожане, и члены городской управы, донельзя довольные этим решительным рассечением болезненного гордиева узла.

Вместе потешались над хозяйкой, которая встала очень рано, подоила коров, выкурила трубку, под пение жаворонков выпила чаю и еще до восхода солнца отбыла в центр города – ей надлежало распродать молоко и побывать в гостях. А там ей предложили добрый эль и овечью голову, отчего вернулась она очень поздно и не застала на обычном месте ни своего дома, ни коров, ни хлева, ни очага, ни даже трубки – всего того, что она оставила в мире всего лишь несколько часов назад. Все исчезло, как дворец Аладдина, – и на месте его мерцала в лунном свете замощенная новая дорога. И стояли веселые люди, щедрой рукой отсыпавшие золото, в полной мере окупавшее потерю хибары.

Не запал ли этот случай, часто вспоминаемый в клане Клерков, в душу Максвелла, не оказал ли он влияние на его характер? Не вспоминал ли Джеймс Клерк Максвелл сэра Джона, строителя Лотианской дороги, когда приступал он к решению задач, считавшихся заведомо безнадежными? А разве не таковы и все Клерки? Как вообще передается характер? Неужели весь он заключен в той ничтожной крупице живого вещества, передающегося в брачную ночь от мужчины к женщине?

А разве супруга Джона‑ третьего Розмари Дарк не оказала никакого влияния на Джеймса Клерка Максвелла? Собственно, звали жену Джона, строителя Лотианской дороги, совсем не Розмари, а Мари. Начало имени – «Роза» – было сокращением ее прозвища, под которым она была известна в эдинбургском обществе: «Белая Роза Шотландии». А «Белой Розой» ее звали за сильные прошотландские убеждения.

Шотландский патриотизм принимал в клане Клерков самые различные формы – от поддержки «истинно шотландской королевы» Марии Стюарт до сохранения в семье шотландских традиций и обычаев, танцев и языка.

Его язык, его убеждения, патриотизм, характер – разве не есть они отзвуки ранних судеб? Был бы он таким, если бы они были другими?

Проходя по залам, Джеймс Клерк Максвелл мог по крупицам собрать те влияния, которые оказали на него, на его жизнь клан Клерков и его традиции.

Скажем, любимое в клане словечко «джудичиоус» («разумно») – оно восходит к прадеду, Джорджу Клерку Максвеллу, единственному (до него) в клане Клерков настоящему ученому. Он учился в Голландии, в Лейдене, у Бургаве, ученого консультанта Петра, потом путешествовал по Германии и Франции.

По возвращении он много внимания уделял шотландской торговле и промышленности, организовал в Дамфрисе фабрику по производству парусины, поставил на ноги несколько предприятий по добыче меди и свинца, убедил правительство упорядочить в Шотландии производство шерсти, написал ряд статей о пользе неглубокой пахоты, зачитал их в философском обществе, опубликовал. В 1741 году был назначен лордом – хранителем казначейства, а в 1763‑ м – комиссаром палаты общин в Шотландии.

От него‑ то, от Джорджа Клерка Максвелла, Джеймс Клерк Максвелл приобрел через своего отца не только любовь к науке, но и вторую фамилию. Лишенный наследственного поместья, дед получил поместье в приданое, женившись на своей кузине Доротее Клерк Максвелл, дочери его дяди Вильяма Клерка и Агнес Максвелл, далекой родственнице знаменитого поэта Драммонда, представительнице древнего и славного рода Максвеллов. Чтобы соблюсти приличия и по праву хозяйствовать в поместьях, всегда принадлежащих роду Максвеллов, Джордж Клерк, как и его дядя, прибавил к своей фамилии вторую фамилию – Максвелл. Как тонка нить случайностей, приводящая нас к тому, что мы есть!

 

…Толпы портретов окружают его, одинокого. И какое‑ то безошибочное чутье заставляет его пропускать одни и жадно стремиться к другим…

…Сидит в пурпурном кресле в коричнево‑ белом платье с белым фишю – (французские кружева), с напудренными волосами, пробивающимися через желтую шаль, держа высохшими пальцами пенсне, величественная сухая старуха – это прабабка. В честь нее назвали мать Джеймса Клерка Максвелла… И вот откуда его глубоко сидящие глаза…

А вот и дед.

Сжимая сведенными сухими пальцами в правой руке сверток бумаг, смотрит со стены испытующе дед, сэр Роберт Ходжон Кей, судья Адмиралтейства. В темном платье, красной судейской мантии, парике, с двумя белыми полосками, спускающимися с воротника, дед уже не выглядит тем мелким чиновником, который когда‑ то был вместе с Вальтером Скоттом назначен хранителем кабинета медалей. Через него вошла в семью Клерков дружба с Вальтером Скоттом, преклонение перед ним. Через него и еще одного Клерка, Вильяма, который послужил прототипом Дарси Латимера в «Красной рукавице»…

Как он узнал его – деда? Ведь они никогда не встречались. И забилось сердце, ведь здесь где‑ то может быть портрет и его матери – ее когда‑ то писал Вильям Дайс. Узнает ли он ее? Ведь она умерла, когда ему было всего восемь лет! Но голос природы силен, и вот он уже видит (в неудобном месте, в углу, высоко, в тени) портрет женщины с ребенком, и уже не может оторваться, устремляется к ней…

«Франсез Кей с сыном», работа Вильяма Дайса, с сыном – значит, с ним, с Джеймсом, других не было. Милое четырехлетнее существо с кудряшками и локотками в ямочках – это он. Только сорок лет назад. Как давно это было! Он почувствовал вдруг, как тренированная и послушная сила воображения легко переносит его на север, в Шотландию, к бесконечно близким и дорогим местам и людям, на заросшие вереском берега Урра, на озеро Лох‑ Кен, где водятся драконы, к его пони и любимому терьеру Тоби, к лягушатам, затеявшим бурные неопасные игры в ручье, вытекающем из торфяника, к красивой молодой женщине в длинном белом платье, которая, улыбаясь, что‑ то говорит ему…

Но не слышно ее слов. Его образный мир состоял больше из красок, чем из звуков.

Слов не было слышно. Вообще его воспоминания о детстве были воплощены в каких‑ то иных образах, слух в них не участвовал – путешествия в детство были беззвучны и чисты. Самое первое воспоминание – он лежит на спине рядом с отцовским домом, погрузившись в густую зеленую траву. Никаких звуков не слышно, он лежит в тишине и смотрит на небо, где повисло неяркое шотландское солнце. И думает…

Мысль заключалась в простом соединении себя с окружающим небом, солнцем, домом, отцом, матерью, которые до того были разрознены. Это открытие было так поразительно, что миг запомнился. Запомнился на всю жизнь. Из детства просачиваются отдельные, отрывочные, беззвучные, бессвязные картины.

Вот в имение привезли много израненных рабочих – на неотдаленных карьерах при палении шпуров случилось несчастье, и молодая женщина в белом около них, перевязывающая раны…

Молодая женщина в белом, играющая на немом органе…

Молодая женщина, вышивающая цветы…

Молодая женщина, со слезами прощающаяся со всеми, – ее везут на тяжелую операцию – у нее рак, а наркоз еще не изобретен.

Женщина в гробу…

Максвеллу восемь лет. Он еще не понимает трагизма случившегося. Вспоминая, как мать страшно мучилась от болей, плача, он произносит:

– Как я рад! Ей наконец не больно!

Он верит в загробную жизнь. Это – влияние матери, ревностной протестантки. Целое воскресенье посвящено богу и Библии.

В воскресенье нельзя не только работать, но и отдыхать. Воскресенье принадлежит богу. В Эдинбурге в воскресенье закрыты магазины, не ходят кареты. Какой‑ то русский писал, что по сравнению с воскресеньем в Эдинбурге даже воскресенье в Лондоне может показаться веселым. Бог, благодаря матери, вошел в его жизнь реальнейшим атрибутом природы, приходящим в конфликт с его научными изысканиями до тех пор, пока не была Джеймсом открыта для себя философия Вильяма Гамильтона, разделяющего веру и знание и исключающего их взаимопроникновение. Мир науки, не нуждавшийся в боге для своего объяснения, становился, таким образом, рациональным и вполне познаваемым, хотя и сложным для объяснения.

Удивительно, но он не может сформулировать тех черт характера, которые даны ему матерью. С чертами лица проще – губы, нос, немного – глаза. А характер? Невозможно ничего сказать – он не помнил ее. Она передала ему свое естество, свою внешность, даже свою роковую болезнь, но, видимо, слишком много передалось ему от нее ее человеческой сущности, чтобы он мог выделить что‑ то одно. (Френсис Гальтон когда‑ то сказал ему дикую вещь: что отцовское воспитание при ранней смерти матери способствует научным успехам, – при этом ссылался на Ньютона, Кавендиша и других признанных гениев, на статистику. Вот уж поистине: есть ложь, наглая ложь и статистика. )

Но где же отец?

Вот он – бесконечно знакомая добрая улыбка светится со стены.

Портрет написан президентом Шотландской академии художества сэром Джоном Ватсоном Гордоном в год рождения его, Джеймса.

В тот лучший год его жизни Джон Клерк Максвелл был уже сорокалетним располневшим мужчиной с волевым подбородком (запись в дневнике Джона: «Вес: 15 стоунов, 7 фунтов»), несколько загадочно выглядевшим на его полном лице, светящемся добротой. Подбородок, видимо, от бабки, и глаза ее же – спрятаны, неудовлетворенные, любопытные (и зеркала тут же показали ему те же глаза, но усталые).

Отец, согласно семейной традиции, учился в Эдинбургском университете, изучал право, неповторимое шотландское право, берущее как утверждают, начало непосредственно от римского, и стал в конце концов адвокатом, членом Скоттиш‑ Бара – адвокатской коллегии, разместившейся в Парламент‑ хаус – здании суда, где некогда, до соединения с Англией, заседал шотландский парламент.

Но под «Судебными решениями» Моррисона и «Юридическими инструкциями» Стэра у Джона Клерка Максвелла всегда были искусно запрятаны или чертежи воздуходувной машины, или научные журналы. Джон ненавидел юриспруденцию.

У Джона была твердая репутация ленивца – он поздно вставал, со вкусом завтракал, читал после завтрака «Эдинбург ревью», а потом неспешно отправлялся в старый город, на Хай‑ стрит, где примерно на середине склона Касл‑ Рока располагалась в Парламент‑ хаус цитадель шотландского права, одним из защитников которой и состоял Джон Клерк Максвелл.

Ленивый Джон без большой охоты посещал заседания суда, питая неприязнь, как он сам говорил, к «грязным адвокатским делишкам». Жизнь в разоренном имении (там не было даже дома) его тоже не привлекала, и Джон влачил свои дни в Скоттиш‑ Баре, которые совсем были бы печальны и тоскливы, если бы нельзя было найти иные, более приятные для Джона занятия.

Как только случалась возможность, Джон прекращал бесконечное шарканье по мраморным вестибюлям Парламент‑ хаус и посвящал себя научным экспериментам, которыми он между делом, по‑ любительски занимался.

Он был дилетантом, влюбленным в науку, в ученых, в людей практической сметки, в своего ученого деда Джорджа, в людей наиболее популярных в Англии того времени. Центр мировой науки, блуждавший по Европе и постепенно покинувший Рим, Амстердам, Геттинген, Париж, наконец нашел свое временное пристанище на туманных берегах Альбиона.

…Английский промышленный переворот уже миновал вершину, а Джон Клерк Максвелл все еще проводил свое время частью в Парламент‑ хаус, частью – за выдумыванием различных приспособлений, частью – за созданием всевозможных планов, в большинстве неосуществимых. Самым большим удовольствием, самым ярким праздником в жизни бывало для Джона Клерка Максвелла, когда почтенное Эдинбургское королевское общество собиралось на свое очередное заседание. В эти дни мистер Клерк Максвелл, светясь счастьем, проносил свою массивную фигуру в первые ряды для публики и с упоением слушал ученые разговоры. Он был счастлив и ни в чем не нуждался… Он обожал ученых, мечтал увидеть ученым своего сына Джеймса. И сделал для этого все.

Отправляясь утром на прогулку, Джеймс подготавливал карманы – в путешествии по лесу многое могло встретиться: папоротники, диковинные цветы, цветные камешки, сучки. Все это загружалось в карманы, занимало пригоршни, а дома перекладывалось в большой кухонный буфет, где хранилось до того заветного вечернего часа, когда отец по очереди рассказывал ему обо всех находках, о свойствах вещей и растений. Для отца не было высшего счастья, чем объяснять Джеймсу, «как делаются» камни, растут растения, почему расцветают цветы.

Когда через несколько десятков лет роли переменились и уже Джеймс рассказывал стареющему отцу о свойствах вещей, он с удивлением обнаружил, что испытывает столь же блаженное чувство, сочетающее в себе самые сильные его страсти, – любовь к отцу и окружающей их природе, неспособной скрывать от Джеймса свои секреты.

Чистый голос природы наполнял все чувства маленького Джеймса. Его мышление было предметным, он мыслил с помощью понятных, ясных, легко вызываемых воображением образов.

Мыльные пузыри (воспоминания детства) уплывают в теплом потоке горного ветра, напоенного запахами летних горных трав, поворачиваются в воздухе, уменьшаются, переливаются разными красками. Интересно было бы разобраться, почему мыльные пузыри такие красочные, такие разноцветные, такие переменчивые?

Мыльные пузыри, мерцание углей в камине, бег ручьев…

Он любил наблюдать, как пенящийся и вихрящийся поток протачивает в твердом базальтовом основании углубления и борозды, если воронка двигается. Смутное очарование пенящегося потока, несущего гальку в воду Урра, а потом в море, таинственная неизвестность водоворотов, еще пока непонятных и страшноватых, ничего еще не говорили ему, но откладывались в его сознании кирпичиками будущих теорий. Еще не называет он водоворот нежным математическим термином «кэрл» – «локон», «завиток», не соединяет вихревое движение воды с вихревым движением таинственной среды – эфира, порождающим еще неизвестные ему явления – электричество и магнетизм. Но уже отложились в его пытливом уме навсегда и воронки, и отверстия в базальтовом дне, и переливчатые краски мыльных пузырей. Все имеет для него образ и подобие в природе – он не умеет мыслить абстрактно, и за вязью формул впоследствии видит он кучевые облака, водовороты, мыльные пузыри: накреняющуюся лодку, падающие яблоки.

Его любовь к природе, ощущение себя ее частью были неотделимы от него самого. Иногда его одолевали раздумья о себе и мире – он садился на берегу ручья там, где вода была спокойна и сквозь прозрачные струи видно было каменистое дно, и размышлял о своем месте здесь, в этом мире, под этими деревьями, у этого ручья.

И бесконечно вкусной была вода, которую он пил прямо из ручья, вместе с зелеными тенями деревьев…

…Что ж, следующий портрет должен был бы принадлежать ему, Джеймсу Клерку Максвеллу… Как быстро слетают листья! Он вспомнил, как в 13 лет он впервые ощутил ту жутковатую мысль. Тогда его впервые взволновала смена поколений, неизбежная как смена листвы. Отец и сын, дед, прадед, более отдаленные предки, сделавшие свое дело, отцветшие ярким цветом, принесшие или не принесшие плодов, умершие давно и недавно, живущие ныне, уже состарившиеся, еще молодые, совсем молодые, как он, и совсем еще малыши стали в его формирующемся воображении в ряд, не имеющий начала и конца…

Как хотелось ему, чтобы у всех, и у него тоже, была бы возможность вернуться и снова ощутить запахи земли, но невозможно это, нет возврата, неумолимое движение жизни зовет вперед, и вот он – уже и он стоит на этой несущейся стифенсоновской платформе, он вошел в этот круговорот, он вступил на неизбежный путь. У всякого свой образ детства – у Джеймса Клерка Максвелла идиллия детства связана с прохладной летней ночью: отец поднимал его с постели, бережно брал в руки, завернутого в плед так, что виднелись только блестящие неземные глаза, выносил на крыльцо их фамильного небольшого, но «допускающего возможность расширения» дома в Гленлейре, выполненного из настоящего шотландского камня.

Была теплая летняя ночь и тишина, и мистер Максвелл, держа на одной руке завернутого в плед Джеймса, показывал ему другой на созвездия северного неба, составленные из лохматых сияющих звезд, и говорил их названия.

И не было для Джеймса высшего счастья в его удивительно счастливом детстве.

Теперь позади уже и детство, и юность, и даже зрелость. Локомотив приближается к конечной станции, главное в жизни – теория электромагнитного поля – сделано, он на скло

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...