Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Анна Ливанова 2 страница




Между прочим, мне вспомнился рассказ одной из участниц первой вирусологической экспедиции 1937 года. На вокзале Владивостока, где они выгрузились с лабораторным имуществом, их окружили мальчишки. «Это ученые свинки? » – спросил один из них, показывая на клетки с морскими свинками. «Это мы ученые, а не свинки», – ответила Шубладзе.

Действительно, «я ученый, ты ученый, мы ученые» – не звучит. Для внутреннего употребления это слово никак не идет. Но в разговоре с широким кругом людей, большинство из которых не имеет отношения к научной работе, оно есть просто указатель профессии, не больше, и никакого «возвеличивающего подтекста» не имеет. Поэтому мне его придется применять, и пусть не кривятся «товарищи ученые».

Так вот, речь идет о месте Ландау в физике, о том, что и сколько он сделал. Об его, так сказать, «абсолютной ценности» для науки.

Конечно, что бы там ни говорили, убеждена – он не мог не задумываться об этом. Например, хорошо известна его классификация физиков‑ теоретиков по их вкладу в науку, обычно принимаемая как некая «шутка гения», к тому же стремящегося все и вся классифицировать и систематизировать. Физики разделялись на пять классов. Половинный класс занимал один Эйнштейн, в первом был прежде всего Бор, а за ним – Шрёдингер, Гейзенберг, Дирак, Ферми… Себя Ландау поместил только в двухсполовинный класс и лишь через много лет перевел во второй. Деятельность теоретиков оценивалась им по логарифмической шкале. Это означало, что находящийся в каждом последующем классе сделал для науки в десять раз меньше, чем физик предыдущего класса. Словно в круг Дантова ада, в пятый класс Ландау поместил тех, кого он называл «патологи».

Несмотря на шуточный антураж этой классификации, она представляется совсем не случайной и по сути совсем не шуткой. И дело вовсе не в любви Ландау все классифицировать.

На меня, например, произвел впечатление известный рассказ В. Л. Гинзбурга:

«Талант Ландау так ярок, техника так отточена, что, казалось бы, он мог сделать еще больше, решить еще более трудные проблемы. Как‑ то к слову пришлось, и я сказал это Льву Давидовичу, но он, словно и раньше думал об этом, очень четко ответил: „Нет, это неверно, я сделал что мог“».

Может быть, я ошибаюсь, но за этой неэмоциональной, сдержанной фразой слышится много скрытых эмоций. Безусловно, он об этом думал, и, вероятно, думал не единожды.

– Он никогда об этом не говорил, – сказал один из его ближайших учеников и друзей.

Это, конечно, не ответ и не аргумент. Больше того – мне сейчас кажется вполне объяснимым, даже естественным, что Ландау не разговаривал на подобные темы как раз со своими учениками. Такое вполне соответствовало стилю отношений в его школе.

Именно не престиж вовсе, не самолюбие, а скорее положение главы школы, мэтра, но еще больше – стиль самих отношений, стиль самой школы, насмешливый, ироничный, без сантиментов и излияний, – вот что накладывало запрет на многие темы и предметы разговоров.

«Это факт вашей биографии», «Это может интересовать только вашу жену» – так любил говорить Дау, и нередко подобной репликой он мог прервать кого‑ нибудь во время научного сообщения, если вдруг докладчик начнет делиться «домашними» подробностями, вроде того, как ему удалось получить данный результат.

Такой стиль был создан самим Ландау и охотно подхвачен его учениками. Не мог же он сам после этого, разговаривая с ними о физике, обсуждать такой вот «факт своей собственной биографии»… Законодатель, законоучитель – вот кем он был в своей школе, и не ему было отступать от укоренившихся «правил игры». Так в чем‑ то он сам пожинал то, что посеял.

Все чаще кажется, что были некоторые его особенно затрагивающие события, стороны жизни, в обсуждении которых Ландау был менее откровенен как раз с теми, с кем более всего общался и был, казалось, ближе всего, – со своими учениками и друзьями‑ физиками, с теми, кто составлял школу Ландау. Именно перед ними в чем‑ то он раскрывался менее всего, о чем‑ то с ними просто никогда не говорилось. А другим, или не имеющим вовсе никакого отношения к физике, или физикам, не связанным с ним постоянными и прочными «научными узами», вдруг могли открыться какие‑ то мысли, самооценки, очень много говорящие, его переживания, подчас очень глубокие и, как это ни покажется странным, именно связанные с его работой, с физикой, с его местом в ней.

Вспомним разговор Ландау с Гинзбургом. Ответ Ландау был лаконичным, но он был…

А еще был такой эпизод. Двадцатидвухлетняя девчонка, считавшая, что красивей ее нет никого на свете, полная самомнения и от этого несколько развязная, покачивая ножкой, заявила в ответ на ухаживания Ландау:

– Вот если бы вы были гением…

На что Дау очень серьезно заметил:

– Нет, я не гений. Вот Бор гений. И Эйнштейн гений. А я не гений. – И, помолчав: – Но я очень талантливый. – И после паузы снова: – Я очень талантливый.

А М. А. Корец вспоминает, как еще в двадцатые годы Ландау тоже очень серьезно, как ему показалось, сказал:

– Я не самый талантливый, но я самый лучший человек в мире.

Правда, Е. М. Лифшиц по этому поводу заметил, что он не представляет себе, чтобы подобное было сказано Ландау хотя бы без внутренней усмешки, без тени юмора.

Пусть так, но все же трудно поверить, что каждый раз это были ничего не значащие слова: сболтнулось так, к случаю. Скорее они свидетели того, что не единожды, а в разные годы размышлял он о себе и давал себе оценку, определял свою роль, свое место в физике, подводил какие‑ то итоги, и вовсе не беспристрастно, не со стороны; хотя и с высокой, может быть, предельной степенью объективности, но и с немалым зарядом эмоций.

И Д. С. Данин рассказал мне еще об одной фразе, оброненной Ландау:

– Я немножко опоздал родиться. Мне бы сделать это на шесть‑ семь лет раньше. И я бы мог, как… – он назвал имена некоторых молодых из «первого класса».

Наверное, и вправду мог бы, судя по всему, что известно о поразительной мощи его ума и таланта и о том, как он до неправдоподобия свободно чувствовал себя во всех областях теоретической физики и как виртуозно владел ее сложнейшим математическим аппаратом.

Вот и Дирак недавно сказал о себе в речи при получении премии имени Роберта Оппенгеймера:

– Я благодарен судьбе, что родился вовремя: будь я старше или моложе на несколько лет, мне не представились бы столь блестящие возможности.

И еще:

– Период, длившийся несколько лет, начиная с 1925 года, можно назвать золотым веком физики. Тогда быстро развивались наши основные идеи, и у всех было полно работы.

Вот к этому‑ то золотому веку бурного, как взрыв, и блистательного становления квантовой механики и «опоздал родиться» Ландау. Действительно – Бор, де Бройль, Шрёдингер, Борн, Гейзенберг, Ферми, Дирак, Паули… Правда, первые четверо начали жизнь еще в прошлом веке, зато вторая четверка родилась как по заказу – «кучно» и «вовремя»: Паули – 1900 год, Гейзенберг и Ферми – 1901‑ й, Дирак – 1902‑ й, Ландау же, «опоздав» на несколько лет, родился лишь в 1908 году.

К началу золотого века Дираку было двадцать с небольшим, и тогда он сделал главные свои работы. Ландау в это время было только семнадцать. А к 1930 году, когда он попал в Копенгаген, к Бору, все главное – основополагающее – в квантовой механике уже было сделано.

Но, хотя и с опозданием, попав в эту компанию великих, двадцатидвухлетний Ландау оказался совершенно на месте и на уровне в этом уникальном по мощи и концентрации дарований «заповеднике Бора». И с того времени никогда, как уже говорилось, он ниже этого уровня не опускался.

 

 

 

Еще о сложностях, которые заключены в попытке рассказать о Ландау‑ физике. Например, как Ландау работал?

Речь сейчас идет не о стиле и форме – не о том, что между ним и учениками шли постоянные «физические разговоры», обсуждения различных задач и вопросов; и не о том, что он обычно не читал чужие работы, а знакомился с ними «со слов»; и ему быстрее и проще было самому, своим путем, вывести доказательство, чем следить за чужими выкладками… Так вот, речь не об этих его особенностях, всем известных, хотя и необычных и очень любопытных. И не о том, что работать он предпочитал полулежа, записывая свои мысли и формулы на листке бумаги (а бумагу любил хорошую).

Все это, повторяю, интересно, но рассказать о таких вещах, наверное, не очень трудно. А хотелось бы еще узнать про внутренний механизм его работы, его мышления, его особенного дара.

Говорят, было просто видно, как он думает. Задавался какой‑ то сложный вопрос или что‑ нибудь из новой для него области – и все могли наблюдать, как он «отправляется в полет». Останавливались глаза. Включалась и начинала работать счетно‑ решающая машина.

Да, все это необыкновенно интересно. С одной стороны, то, что для всех, казалось бы, должно быть осязаемым и видным, – как другой человек работает, то есть сидит, например, и пишет, у Ландау, как раз и не было видно: полулежит на тахте, иногда накарябает какую‑ нибудь формулу… А совершенно невидимый обычно процесс, закрытый для посторонних – процесс думания, – у него оказывался осязаемым для окружающих.

Другое дело, что совершенно непостижимы ход и темп, скорость и особенности работы этой уникальной для человеческого мозга, для человеческих возможностей машины. Так, Ю. Б. Румер рассказывал, что Ландау мог одновременно думать о двух или нескольких предметах. Не то что мгновенно переключаясь, переходя от одного к другому, а именно одновременно, параллельно. Нам, людям с обыкновенным мозгом и обычными мыслительными способностями, представить такое просто невозможно, как невозможно, например, представить, именно представить, а не понять, знаменитый дуализм «частица – волна» в микромире. Но как этот дуализм есть физическая реальность, так и феноменальный мыслительный механизм Ландау тоже был физической реальностью, хотя, вероятно, сам Ландау, так великолепно постигавший и объяснявший сложнейшие физические процессы, не мог бы рассказать, как это у него происходило. Было, и все!

Еще пример. Меня всегда поражало, как на «средах» у Капицы, на какую бы тему ни делался доклад, первым обычно вскакивал Ландау и задавал такие вопросы, а потом так высказывался, что было ясно – он уже лучше самого докладчика понял суть данной задачи.

«Он интересовался и был равно компетентен во всем в физике, – говорил Е. М. Лифшиц. – Фактически ему было обычно достаточно знать лишь основную идею работы для того, чтобы воспроизвести все ее результаты. Как правило, ему было легче получить их своим путем, чем следовать за деталями рассуждений автора. Таким образом, он воспроизвел для себя и глубоко продумал большинство основных результатов во всех областях теоретической физики.

Этому же была, вероятно, обязана и его феноменальная способность – давать ответ почти на всякий задаваемый ему физический вопрос».

Теперь от одного поколения молодых физиков к другому передается как непреложный факт: полчаса разговора с Ландау – и готовая диссертация. Вероятно, это уже сотворилась легенда. Но обязана она множеству случаев, когда разговор с Ландау прямо‑ таки мгновенно рождал идеи, прояснял запутанные ситуации, позволял с обостренной четкостью выделить главное, прочерчивал самый плодотворный ход возможного исследования. И чаще всего материальным выражением – и продолжением – такого разговора была новая работа, а потом статья в журнале или диссертация (или и то и другое).

А разговаривать с Ландау было очень легко. То есть как раз наоборот. Разговаривать с ним было очень и очень трудно – для этого самому надо было быть на высоте. Но легко было попросить о разговоре и легко получить на него согласие.

Создавалось впечатление, что Ландау был всегда свободен и всегда доступен. Исключались часы, занятые лекциями и семинарами, а в остальное время – пожалуйста.

Вот еще одна история.

– Почему ты печальный? – спросил однажды Ландау у одного из своих приятелей.

– Извелись совсем, замучились. Никак не можем найти подходящую формулу… – И приятель рассказал о сути обнаруженного явления, которое не удается описать математически.

– А условия задачи у тебя есть?

– Конечно, все время ношу с собой, – отвечает приятель, вытаскивая из кармана листки бумаги.

Ландау взял бумажки и отправил приятеля на полчаса поболтать с женой. Не прошло и пятнадцати минут, как с верхнего этажа квартиры, из кабинета Ландау, раздался его голос:

– Ну где же ты, куда ты пропал?!

…Потом в физической литературе найденное тогда и разработанное им решение стало называться «формулой Ландау».

Рассказ об этом эпизоде происходил в присутствии Дау, и тот, слушая, довольно ухмылялся.

Подобных примеров ошеломляющей легкости и темпов, с которыми Ландау «выдавал продукцию», можно привести массу.

Но это опять о другом. Хочется знать, верно ли, что было так: «пока не требует поэта…», потом вдруг включался уникальный механизм… Закончен цикл, выдан результат – и снова «в заботы суетного света…»?

То есть был такой дар от бога, которым он чуть ли не бездумно пользовался, и как не может не петь соловей, так и он «пел» свои физические работы. И вроде даже особой заслуги его в этом не было, потому что и не было особого труда, давалось все легко, опять‑ таки от бога.

Я нарочно утрирую, довожу до абсурда. Но хотелось бы знать: какова здесь доля истины – большая или крошечная? И бывала ли – и как часто – работа напряженная, даже мучительная, поиски безрезультатные? И бывало ли угнетенное состояние, когда что‑ то не выходит? А если скажут – такого не бывало никогда, – то можно ли поручиться, что и вправду не бывало? Может, было, но изо всех сил скрывалось. Или в случае неудачи, провала реакция всегда оказывалась простой и легкой? «Карапет ошибся», – беспечно говорил он.

Может, неведомо для окружающих, даже для самых близких, «по секрету» от них, он был погружен в физику гораздо больше и сильнее, чем им это казалось?

И вообще я не могу понять, так ли уж он был открыт своим близким друзьям – открыт до конца – и не было ли какой‑ то еще более тонкой, более незащищенной кожи, которую он прятал под тем, что они считали его истинным лицом? Причем даже они, его друзья, как мне кажется, видели – или воспринимали – это его лицо далеко не одинаково.

Еще одно кажется интересным и требующим разговора. Это, если можно так выразиться, «направление» ошибок. У Ландау оно «отрицательное»: отверг, не заметил или не хотел заметить, зачислил в разряд «патологии», «бреда», – правда, такие случаи были единичными. Но все эти ошибки и «просмотры» – от ригоризма, от излишней трезвости, требовательности и, если так можно сказать, от чрезмерной «научной щепетильности». У других же, к примеру у Иоффе и Френкеля, «положительное» направление ошибок: фейерверк всяких, в том числе и неверных идей, теорий, новые «эффекты» – там, где их нет. То есть ошибки от чрезмерного полета фантазии.

Примерно о том же говорит и Гинзбург в упомянутой уже статье: «Л. Д. не раз уверял также, что он не изобретатель и ничего не изобрел. Это замечание нужно понимать, конечно, „со щепоткой соли“. Л. Д. очень изобретателен, когда речь идет о решении задач, поисках новых методов. Не изобретателен он лишь в смысле отсутствия конструкторской жилки и каких‑ то черт, свойственных некоторым изобретателям. Довольно популярно утверждение, что хороший поэт должен быть глуповат. (Мне кажется, что это не слишком удачная перефразировка иронических слов Пушкина: „А поэзия, прости господи, должна быть глуповата“. – A. Л. ) Примерно с такой же степенью убедительности можно сказать, что хороший изобретатель должен быть не слишком образован. Изобретение ведь часто является плодом смутных догадок, проблесков, проб и ошибок. Трезвый ум высокообразованного физика‑ теоретика как‑ то ортогонален по отношению к такому изобретательскому стилю, к поискам в темноте. (Тут хочется сослаться на всем известные слова Бора о достаточно и недостаточно сумасшедших теориях, но не будем прерывать цитату. – A. Л. ) Высокая критичность Ландау, зачисление им в разряд „патологии“ многих идей или, точнее, намеков на идеи идут в значительной мере именно от трезвости, ясности. Это, конечно, не всегда хорошо, но это нужно не осуждать, а понимать. Ландау случалось не раз ошибаться в оценках тех или иных идей, результатов и предложений. Но я думаю, что он ошибался даже реже, чем кто‑ либо другой (если, конечно, говорить о процентном отношении, так сказать, отношении числа промахов к числу попаданий).

Поучительно другое: ошибки Ландау, как правило, интересны и имеют воспитательную ценность».

Может быть, у Ландау была недостаточно (относительно, конечно) развита интуиция, или, скорее, он не давал ей достаточно свободы, приструнивал ее, держал на коротком поводке, или же боялся в полной мере довериться ей. И в этом он явно противоположен своему учителю Бору. А может, это свидетельство особой независимости, самостоятельности его мышления.

…Об одной из последних теорий Гейзенберга Бор сказал примерно так: конечно, это сумасшедшая теория; неясно только, достаточно ли она сумасшедшая, чтобы быть еще и верной.

Смысл этих парадоксальных слов в том, что чем дальше проникают физики в глубины мироздания, тем более поразительные и непонятные явления они обнаруживают, тем чаще им приходится повторять сакраментальное «этого не может быть». И тут необходима незаурядная смелость мысли, чтобы сказать: «Может! » А потом, мобилизовав всю потенцию серого вещества и, естественно, опираясь на эксперименты, постараться доказать, что это дикое, сумасшедшее, безумное объяснение соответствует истинному положению вещей.

Такое удалось сделать Ландау, когда он сумел объяснить сверхтекучесть жидкого гелия и построил свою знаменитую теорию квантовых жидкостей, – по общему мнению, главное дело своей жизни. И одно из крупных завоеваний физики, как справедливо оценил это открытие научный мир, присудив за него Ландау Нобелевскую премию. Об этой работе Е. М. Лифшиц сказал, что она есть «триумф научной интуиции и силы научного воображения».

В книге, которую хочу написать, непременно будет рассказано, как возможно подробно, о всей истории открытия сверхтекучести жидкого гелия и других парадоксальных свойствах гелия II. И, конечно, о том, как Ландау нашел всем этим явлениям, казалось бы, фантастическое объяснение, как он создавал и создал свою теорию квантовой жидкости, совершив тем самым прорыв в совершенно новую область явлений и понятий. Кроме того, мне кажется, что весь этот круг работ Ландау как‑ то поможет нам хоть слегка заглянуть в лабораторию его творчества и что‑ то понять в стиле и форме его мышления.

Некоторые очень общие и, вероятно, крайне приблизительные вещи хочется в связи с этим сказать и сейчас.

Так вот, если покажется чересчур категоричным утверждение, что способность придумать, породить то, что Бор назвал сумасшедшей теорией, с одной стороны, и качество, строго именуемое научной интуицией, – с другой, оказываются на нынешнем уровне физики просто синонимами, то никто, думается, не станет сомневаться в очень близком их родстве.

И если, имея это в виду, хотя бы бегло взглянуть на творчество Ландау, оно даст немалую пищу уму (сейчас речь идет не о конкретном содержании его работ, которое, как знают все, колоссально и в такой книжке скорее всего и необозримо, а именно о некоторых общих вещах, связанных с механизмом его научного творчества).

«Теоретик верит в логику. Он убежден, что пренебрегает мечтой, интуицией и поэзией. Он не замечает того, что эти три феи нарядились в маскарадные костюмы, чтобы соблазнить его, как пятнадцатилетнего влюбленного. Он не ведает, что им он обязан своими лучшими открытиями. Они явились к нему в облике „рабочей гипотезы“, „произвольных условий“, „аналогии“. Как мог он, теоретик, подозревать, что, прислушиваясь к ним, он обманывал суровую логику и наслаждался пением муз!..

Разумеется, я восхищаюсь. Наукой. Но я восхищаюсь и Мудростью! » – писал Сент‑ Экзюпери.

Если тот самый ригоризм и излишняя трезвость Ландау, о которых говорилось чуть выше, может быть, тоже сыграли свою роль в том, что некоторые открытия «прошли мимо» Ландау – или он прошел мимо них, отвергая «сумасшедшие идеи», – то на этот раз, со сверхтекучестью доверившись своей интуиции, «прислушавшись к пению муз», он сделал поистине великое открытие.

Постараемся это объяснить и доказать. Для этого придется сделать небольшое отступление.

 

 

 

Эйнштейн назвал «драмой идей» науку, и прежде всего совершающиеся в ней перевороты, когда ломаются и рушатся основные, казавшиеся незыблемыми представления. Если это эйнштейновское выражение понимать не только в одном, главном его смысле, но и во втором, так сказать, драматургическом, то можно представить, что в той «драме идей», которая вершилась при рождении квантовой механики, участвовали следующие действующие лица:

Микромир.

Макромир.

Всем известная Классическая физика.

И, наконец, персонаж, явившийся на сцену последним, но сыгравший главную роль, потому что три предыдущих не смогли без него найти общий язык. Как уже догадался читатель, этот главный герой – Квантовая механика.

А сюжет сей драмы известен. Классическая физика потерпела поражение при попытке объяснить явления, происходящие в микромире и обнаруживающие себя при нашем его изучении, при воздействии на него приборов и инструментов. Тогда‑ то и возникла великая «сумасшедшая теория» – квантовая механика.

Обо всем этом, во‑ первых, писалось множество раз. Во‑ вторых, скороговорка тут исключена. Но эта, вероятно не слишком удачная, выдумка со сценой и героями нужна для дальнейшего, что имеет уже непосредственное отношение к творчеству Ландау.

Столкнувшись с совершенно загадочным и непонятным – словно из сказки или фантастического романа – поведением жидкого гелия при температурах вблизи абсолютного нуля, Ландау, как и Капица, как и остальные, на глазах которых творилась эта магия, сначала пришли в полное недоумение. Опишем вкратце – и словами самого Ландау (из его популярной лекции) – некоторые из этих чудес:

«Все жидкости при понижении температуры из жидкого состояния превращаются в твердое, как говорят, кристаллизуются. Из этого правила есть, однако, одно исключение. Этим исключением является гелий: ни при каком дальнейшем его охлаждении гелий не превращается из жидкого в твердый. Он остается жидким.

Это обстоятельство резко выделяет жидкий гелий из всех остальных жидкостей. Жидкий гелий может существовать даже при абсолютном нуле температуры, когда все остальные вещества превращаются в твердое состояние.

Свойства его, однако, еще гораздо более своеобразны. Оказалось, что с жидким гелием при температуре около 2° происходит некоторое замечательное превращение. Жидкий гелий выше 2° – это довольно обыкновенная жидкость. Жидкий гелий ниже 2° – это что‑ то совсем особенное. Достаточно сказать, что жидкий гелий ниже 2° обладает странным свойством переходить непонятным образом из одного сосуда в другой. Если имеются два сосуда с гелием, находящиеся в непосредственном соприкосновении, и уровень в одном из них выше, чем в другом, то через некоторое время уровни сравниваются.

При температурах выше температуры перехода жидкий гелий получил название гелий I, обыкновенный гелий. Жидкий гелий с температурой ниже 2°, когда он является особой жидкостью, получил название гелий II.

Гелий II и есть та замечательная жидкость, о свойствах которой я и хотел рассказать. Свойства эти открывались постепенно, начиная с таинственного переползания.

Наиболее замечательное свойство жидкого гелия было открыто советским физиком Петром Леонидовичем Капицей. Капица показал, что жидкий гелий вовсе лишен всякой вязкости. Что такое вязкость? Это способность жидкости сопротивляться движению. Вы ясно представляете себе, насколько труднее было бы плавать в меду, чем в воде. Соответственно этому говорят, что мед – это жидкость гораздо более вязкая, чем вода.

П. Л. Капице удалось показать, что вязкость гелия отличается от вязкости воды не менее чем в миллиард раз. Это только верхний предел, связанный с точностью экспериментов, тот предел вязкости, который наблюдал Петр Леонидович Капица. Вязкость гелия II оказалась столь маленькой, что вообще не могла быть измерена. Можно утверждать, что жидкий гелий просто лишен всякой вязкости.

Это явление получило название сверхтекучести. Поэтому гелий II называют сврехтекучей жидкостью».

Приведя еще несколько фактов мистического поведения гелия II, Ландау рассказал об эксперименте с нагреванием его:

«В большой сосуд с гелием была погружена бульбочка с идущей от нее трубочкой, открытой и наполненной гелием. В этой бульбочке гелий слегка подогревался. Что бы произошло с какой‑ нибудь жидкостью? Жидкость нагревалась бы, тепло выходило бы в окружающую жидкость, и можно было бы обнаружить, что разные места жидкости обладают разной температурой.

П. Л. Капица поместил напротив отверстия капилляра легкое крылышко, и, двигая этим крылышком, он показал, что из отверстия капилляра бьет струя гелия. Обстоятельство удивительное во всех отношениях. Удивителен не только сам факт, что при нагревании ни с того ни с сего бьет струя гелия. Еще более удивительным является то обстоятельство, что сосуд при этом не пустеет. Если из сосуда систематически вырывается струя жидкости, то через короткое время в сосуде не должно ничего остаться. В данном случае никаких изменений не происходит. Сосуд остается наполненным гелием, как вначале.

Получается библейский эксперимент в стиле куста, который горит и не сгорает. Так и здесь бульбочка, из которой бьет струя и которая при этом не пустеет, а остается столь же полной, какой была и вначале.

Это обстоятельство является одним из многочисленных примеров, некоторые из которых я уже упомянул, такой парадоксальности свойств жидкого гелия. Его свойства на первый взгляд кажутся совершенно нелепыми. Как в известном анекдоте о жирафе, про которого было сказано, что „этого не может быть“. Такое примерно ощущение вызывают свойства жидкого гелия. Получается ощущение, что вообще этого не может быть, что эти свойства гелия логически противоречивы. Само собой разумеется, что никаких логических противоречий здесь, как и в других областях физики, быть не может. Это показывает только на то, что причины этих свойств лежат в очень необычных вещах, очень чуждых нашему представлению. И действительно, в дальнейшем мне удалось построить теорию, которая объяснила некоторые существенные из свойств жидкого гелия. Было бы невозможно даже в самых общих чертах попытаться объяснить вам сущность этой теории. Она основана на одном из величайших достижений физики XX века, так называемой квантовой механике. Квантовая механика – это бесконечно сложная как методически, так и по заложенным в ней физическим понятиям область теоретической физики, и она характеризуется тем, что многие из используемых ею понятий очень плохо доступны нашему восприятию. Объясняется это тем, что наше восприятие воспитано не столько на мощи нашего интеллекта, сколько на нашем повседневном опыте. Мы легко воспринимаем те вещи, которые мы видели, и очень плохо воспринимаем те вещи, которые не видели».

Жидкий гелий – в сосуде, или в бульбочке, или протекающий сквозь щель между пластинками, то есть вещество, целиком принадлежащее макромиру, и… квантовая механика.

Да, как ни парадоксально, это на самом деле так. С теми же действующими лицами, с которыми уже знаком читатель, Ландау построил совершенно новую, неожиданную мизансцену. Он как бы «перевернул», «перепутал» взаимоотношения героев, разбил узаконенные пары. Если прежде, когда речь шла о макромире, было очевидно, что описывать его должна классическая физика, а микромир подчиняется законам квантовой механики, то Ландау вдруг понял – а затем показал и доказал, – что на этот раз квантовая механика вторглась в чужие пределы, что лишь с помощью квантовомеханических представлений можно описать фантастические свойства фантастического макрообъекта – гелия II.

Вот почему это открытие оценено, повторим, как «триумф научной интуиции и силы научного воображения», выразившийся в том, что Ландау «не побоялся» поверить в чисто квантовую закономерность «в большом», не в микромире, а в макропроцессах.

 

 

 

А теперь перечитайте, пожалуйста, конец цитаты из лекции Ландау, начинающейся фразой: «Было бы невозможно, даже в самых общих чертах, попытаться объяснить вам сущность этой теории…» Хотя здесь утверждаются, казалось бы, очевидные, всем известные, недискуссионные положения, этот отрывок вызвал некоторые мысли, которыми хочется поделиться.

Вероятно, здесь не место обсуждать, правильна ли такая непреклонность в отказе объяснять и популяризировать явления, недоступные человеческому воображению. Для меня, к примеру, убедительна противоположная точка зрения – что нужно пытаться как‑ то объяснять и такие «непредставимые» вещи. И вот ведь Е. М. Лифшиц в своей популярной статье о сверхтекучести жидкого гелия сделал попытку нарисовать квантовомеханическую природу этого феномена, попытку, как мне кажется, вполне удавшуюся. И я тоже в книге попытаюсь это сделать (а пока, словно в детективе с продолжением, оставим читателя без объяснения – как перед неразгаданной загадкой). Но сейчас речь о другом.

В этой позиции Ландау, явно не случайной, крайне последовательной, я вдруг увидела некоторые очень привлекательные черты. Прежде всего, это какая‑ то, если так можно сказать, научная целомудренность – не могу подобрать другого, более точного, как кажется, слова. Целомудренность (скорее всего неосознанная), когда дело касается науки, главного в ней. И рядом с этим – тесно с этим связанная вера в «мощь нашего интеллекта».

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...