Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Анна Ливанова 3 страница




Ландау словно говорит: не пытайтесь обманывать природу, стараясь представить то, что представить нельзя; это недостойно, а кроме того, вы сами окажетесь обманутыми. Лучше доверьтесь разуму. Он вам поможет, он не откажет. Не надо профанации – обращения к представлениям и чувствам там, где они беспомощны. То, что есть достояние ума, а не воображения, надо постигать лишь умом. Богу – богово, кесарю – кесарево.

Подобные панегирики силе и возможностям человеческого мозга, ума, интеллекта друзья и ученики часто слышали от Ландау. Вот что, к примеру, об этом пишет Е. М. Лифшиц:

«Он рассказывал, как был потрясен невероятной красотой общей теории относительности (иногда он говорил даже, что такое восхищение при первом знакомстве с этой теорией должно быть, по его мнению, вообще признаком всякого прирожденного физика‑ теоретика). Он рассказывал также о состоянии экстаза, в которое привело его изучение статей Гейзенберга и Шрёдингера, ознаменовавших рождение новой квантовой механики. Он говорил, что они дали ему не только наслаждение истинной научной красотой, но и острое ощущение силы человеческого гения, величайшим триумфом которого является то, что человек способен понять вещи, которые он уже не в силах вообразить. И конечно же именно таковы кривизна пространства‑ времени и принцип неопределенности».

Думается, что как раз поэтому Ландау, отличный популяризатор, начисто и принципиально отказывается популяризировать «невообразимые вещи» или дает им лишь феноменологическое – «внешнее», «описательное» – объяснение.

…Таким образом, вопрос, который грубо или очень неполно можно назвать «Ландау и интуиция», вовсе не столь прост и однозначен. Он, по существу, касается одной из главных сторон научного творчества вообще и творчества Ландау в частности; это вопрос не только о том, как он работал, но и о том, как и почему появлялся интерес именно к данной задаче, именно к той, а не иной проблеме, почему он брался за разрешение одних задач и не брался за другие – или даже сознательно и резко отвергал их, – когда здесь играл роль элемент случайности, а когда все было целенаправленно с самого начала. Понять это представляется крайне интересным и важным.

…Таковы были интереснейшие и во многом уникальные взаимоотношения Ландау с наукой.

Эти «научные» главки хочется завершить словами Эйнштейна. Уже много раз был соблазн процитировать один абзац из статьи Эйнштейна «Памяти Пауля Эренфеста».

Физикам даже младших поколений не надо объяснять, кто такой Пауль (или, как его звали в России, Павел Сигизмундович) Эренфест. А его друзьями, очень его любившими и высоко ценившими, были и Эйнштейн, и Бор, и Иоффе, и многие другие ученые, и почти все молодые физики, которым посчастливилось «пересечься» с ним. Осенью 1933 года Эренфест покончил с собой. Тому было много причин, и об этом трудно и нехорошо говорить скороговоркой. Но еще хуже, упомянув, не сказать ничего. Все усиливавшийся год от году душевный разлад, вызванный своеобразным комплексом неполноценности («Его постоянно терзало объективно необоснованное чувство несовершенства, часто лишавшее его душевного покоя, столь необходимого для того, чтобы вести исследования» – так объяснил это Эйнштейн), мрак, связанный с приходом фашизма, тревога за друзей, живших в Германии, и неопределенность собственной судьбы, и ужас перед будущим душевнобольного (и неизлечимо) младшего сына, и еще, как это часто бывает, другие одновременно возникшие и скопившиеся беды, уколы, разрывы…

В нашей литературе уже не однажды рассказывалось о роли Эренфеста в становлении квантовой механики и в прояснении ее идей, о его великолепном педагогическом даре, о его обаянии и сердечности.

Я не собираюсь сейчас как‑ то сравнивать и сопоставлять Эренфеста и Ландау, тем более что вообще, в целом, они вовсе не были похожи друг на друга. Но характеристика и оценки, данные Эйнштейном Эренфесту, необыкновенно точно, думается, подходят и к Ландау. Не хотелось только растаскивать этот абзац на отдельные фразы, с тем чтобы каждую привести в наиболее подходящем для нее месте, потому что весь, целиком, он так много в себя вмещает, содержание его так велико и богато и он дает хотя и лаконичный, но такой яркий портрет ученого. Слова же о трагедии, страдании и болезненном неверии в себя надо, вероятно, имея в виду Ландау, взять в скобки.

Вот что писал Эйнштейн:

«Его величие заключалось в чрезвычайно хорошо развитой способности улавливать самое существо теоретического понятия и настолько освобождать теорию от ее математического наряда, чтобы лежащая в ее основе простая идея проявлялась со всей ясностью. Эта способность позволяла ему быть бесподобным учителем. По этой же причине его приглашали на научные конгрессы, ибо в обсуждение он всегда вносил изящество и четкость. Он боролся против расплывчатости и многословия; при этом пользовался своей проницательностью и бывал откровенно неучтив. Некоторые его выражения могли быть истолкованы как высокомерные, но его трагедия состояла именно почти в болезненном неверии в себя. Он постоянно страдал оттого, что у него способности критические опережали способности конструктивные. Критическое чувство обкрадывало, если так можно выразиться, любовь к творению собственного ума даже раньше, чем оно зарождалось».

Здесь, естественно, не идет речь о масштабах, о роли в развитии физики, о месте в ней, о «классификации по Ландау». У самого Ландау огромны были, употребляя слова Эйнштейна, не только критические, но и конструктивные (то есть творческие) способности. И сделал он в науке чрезвычайно много. Но все же, все же… не забывая этого, стоит, мне кажется, внимательно вглядеться в нарисованный Эйнштейном портрет.

 

 

 

О «позитивных трудностях» самое главное, что хотела, я сказала. Пора перейти к «трудностям негативным». Для начала хочется вернуться к первым фразам, с которых все началось: почему все физики будут меня ругать. Почему очень трудно или даже невозможно написать о Ландау так, чтобы это было встречено с сочувствием и пониманием – если не всеми физиками, то большинством или хотя бы многими из тех, кто его достаточно знал. И в то же время было бы понято и принято теми, кого называют широкой публикой.

Вопрос его взаимоотношений с физиками и взаимных оценок представляется очень непростым, и сложности тут самого различного характера.

Представляется, что отношение Ландау к другим физикам (прежде всего к теоретикам) определялось главным образом и сильнее всего некоей корреляцией между их, так сказать, абсолютной ценностью (причем Ландау, естественно, применял свою собственную шкалу, где критерии были очень высокими), и их самооценкой.

Мне кажется, что если взять за параметр эту упомянутую «научную ценность по Ландау», то получается довольно четкая закономерность. Когда данный человек оценивал себя как физика так же, как его оценивал Ландау (небольшой разброс, естественно, допустим), тогда все в порядке – была основа для нормальных, хороших, уважительных отношений. Если же кто‑ то считал себя непризнанным гением, или, чаще, был убежден, что его высокое звание адекватно его научным заслугам, а Ландау полагал эти заслуги куда как скромными, то в подобных случаях он уже не стеснялся высказываться и делал это обычно с немалым удовольствием.

Приведенная схема, если она и верна, тоже еще не разрешает всех вопросов. Потому что существует и другой класс сложностей, внешне часто неотличимых от предыдущих, но вызванных иной причиной. Основа их – в различиях научного стиля, научного почерка, в принадлежности к разным научным школам и направлениям. И всегда ли здесь можно быть уверенным, что оценки Ландау непременно были справедливы, объективны, беспристрастны? А кроме того, ведь естественно, что на одно и то же явление разные люди смотрят по‑ разному (и тогда, когда «явление» это – человек, ученый, физик).

Так, по‑ разному сложными были его взаимоотношения с такими крупными физиками, как Иоффе, Френкель, порою с Фоком, а из более молодых – с Боголюбовым и его школой.

Хотя характер отношений Ландау с другими физиками во многом определялся собственным его характером (о чем нельзя не говорить), но в немалой степени повинны в этом и «исторические причины».

Во‑ первых, научные интересы и способности проявились у Ландау очень рано, и он необычайно быстро сформировался как физик. «Самое поразительное в Ландау, – говорит Румер, – что он начал еще мальчишкой свой самостоятельный путь. Тогда только создавалась квантовая механика, появлялись оригинальные статьи, в одних были великие идеи, в других была чушь, но никто не мог ему подсказать, как отличить одни от других. Он это делал сам, сам в них разбирался, сам их отбирал. Потом он этим занимался всю жизнь, но удивительно, что он мог это делать еще мальчишкой. Он рос с каждой статьей…»

В одном, мне кажется, Румер тут не прав. В свой первый, ленинградский период Ландау был вовсе не один и не в одиночку формировал свое научное мировоззрение. Рядом с ним и вместе с ним – и на довольно близком уровне – были тогда и Бронштейн, и Гамов, и Иваненко. Потом их характеры, убеждения, позиции, а также бурное время уведут их далеко друг от друга. Но это будет потом. А пока они вместе. Другое дело, что все это была молодежь, что жили они и росли без старших. П. Л. Капица справедливо замечает, что старшими были только экспериментаторы – Рождественский и Иоффе, – а выдающихся ученых, способных создать школу теоретической физики, не было. Правда, там были первоклассные математики – Стеклов и Марков – и работали талантливые ученики Эренфеста – Бурсиан, Крутков, Фредерикс, – но они занимались преимущественно классической физикой или, как Фридман, теорией относительности; не считая Я. И. Френкеля, квантовой механикой интересовалась только молодежь.

Во‑ вторых, полтора года, с конца 1929‑ го до начала 1931 года, Ландау прожил за границей. Германия, Цюрих, Кембридж, но особенно Копенгаген – вот где он окончательно сформировался как физик‑ теоретик. Ездил за границу, конечно, не он один. Но среди других теоретиков он оказался наиболее талантливым и восприимчивым. И привез он оттуда не только свежий запас идей, которые там каждый день возникали и сообща переваривались, но и весь стиль отношений, и научных и человеческих, – свободных, легких, равноправных, стиль, можно сказать, принципиально антииерархический. Между физиками существовало самое тесное общение. Ежедневный, по существу, обмен мыслями, идеями, результатами. Истина в буквальном смысле рождалась в спорах – повседневных и очных, а не разделенных большими временными и пространственными промежутками. Не надо было ждать, пока работа будет закончена, оформлена, опубликована и т. д. и пока тот же путь проделает какой‑ то отклик на нее.

Неудивительно, что особенно повлиял на Ландау – как и на большинство теоретиков – Копенгаген.

Он массу взял у Бора, недаром он повторял, что Бор – его единственный учитель. И хотя, казалось бы, по человеческим своим качествам они противоположны: Бор – предельно мягкий, доброжелательный, прямо‑ таки патологически тактичный, а Ландау – задира, резкий, саркастичный, многим казалось – резкий до грубости… но, во‑ первых, и Бор мог вскипать, а во‑ вторых, и Ландау вовсе не со всеми и не всегда бывал таким, не надо думать, что подобное поведение его было запрограммировано раз и навсегда.

Анна Алексеевна Капица, у которой еще с юности были весьма сдержанные отношения с Ландау («Мы часто пикировались и подъедали друг друга», – сказала она, вспоминая пребывание Ландау в Кембридже), рассказывала, как жена Бора, Маргарет, убеждала ее, что она не поняла Дау и неправильно, несправедливо относится к нему. Маргарет говорила, какой он добрый, тонкий, мягкий, с большой душой и притом ранимый, беззащитный. (Кстати, и давние друзья его вспоминают, каким болезненно застенчивым был он в юности. )

Там, в Копенгагене, вдруг оказалось, как хорошо этот задира и забияка себя чувствует, когда ему не надо, не приходится быть задирой, когда не надо обороняться, а значит – и нападать, а весь темперамент можно выплескивать в научных спорах да в разных дурачествах, в веселых, теперь уже безобидных шутках.

У Бора Ландау попал в обстановку поистине – не побоимся высоких слов – духовной гармонии. Его любили, а экстравагантности и смешные проделки легко прощали… Здесь их вообще хватало, Ландау в этом не был одинок, не казался исключением.

Таков был там стиль жизни и поведения, что никак не мешало напряженнейшей и плодотворной работе, а может, даже наоборот, помогало, Потому что служило разрядкой и отдыхом.

И еще – безотносительно к тому, оказали ли тут влияние Копенгаген и Бор или это было заложено в самой натуре Ландау, но он всегда, всю жизнь, был абсолютно демократичен и терпеть не мог никакого чинопочитания, в том числе и когда этим «чином» был он сам. Он был внимательным и благожелательным учителем, если ученик стоил того. И был беспристрастным и доброжелательным критиком, если стоила того работа. Но если не стоила, тогда… Впрочем, об этом уже говорилось.

А потом, после тех полутора лет, возвращается он домой. Внешне, да и по возрасту еще мальчишка. И встречается с маститыми физиками, академиками. Но он‑ то сам уже знает себе цену, знает свои способности, осознает возможности. И кроме того, это надо повторить и подчеркнуть, – он от Бора. Он только что общался с Бором, был своим и на уровне со всеми из окружения Бора. Он лишь вчера вернулся из «физической Мекки», где не только сполна ощутил, как делается великая наука, но также осознал и что может он сам. Так появилась вполне реальная, «законная» и закономерная основа для конфликтов и немалых. К тому же, повторяем, присутствовала и постоянная составляющая – его характер.

«Ландау всегда готов был дать свою оценку, которая обычно бывала остроумной и четко сформулированной. В особенности остроумным Ландау был в своих отрицательных оценках. Такие оценки быстро распространялись и наконец доходили до объекта оценки. Конечно, это усложняло для Ландау его взаимоотношения с людьми, в особенности когда объект критики занимал ответственное положение в академической среде… Та бескомпромиссность, которая свойственна всем крупным ученым в их научной работе, распространялась у Ландау и на человеческие отношения». И еще: «Ландау не упускал возможности в острой форме показать ошибки докладчика. Когда он был молод и делал это по отношению к почтенным профессорам, то это приводило к тому, что в высокой академической среде у него появились недоброжелатели…»

Так об этом сказал П. Л. Капица – сдержанно, кратко, тактично, но, по существу, сказал все. А вот как это представлялось, например, А. Ф. Иоффе, чей конфликт с Ландау был наиболее острым и повлек за собой отъезд Ландау из Ленинграда.

 

 

 

Чтобы ясней была суть дела и ситуация, приведем большой кусок из переписки Иоффе с Эренфестом (декабрь – январь 1932–1933 годов, время поездки Эренфеста в СССР, в Харьков).

Эренфест – Иоффе:

«О ком бы я основательно хотел поговорить с тобой: о Фоке, Ландау и Гамове. Эти трое, взятые вместе, составляют совершенно превосходный ансамбль физиков‑ теоретиков, обладающий ясностью и критичностью мышления (Ландау – Фок), изобретательностью (все трое), тщательно продуманными знаниями (Фок – Ландау), техникой расчетов (Фок!!! ) и юношеской ударной силой…

Что же касается Ландау, то в последнее время я стал ценить его как совершенно необычайно одаренную голову. В первую очередь за ясность и критическую остроту его мышления. Мне доставляло большое удовольствие спорить с ним о разных вещах. И совершенно независимо от того, был ли я при этом не прав (в большинстве случаев – в основных вопросах) или прав (как правило, во второстепенных деталях), я каждый раз очень многое узнавал и мог при этом оценивать по достоинству, насколько ясно он „видит“ и насколько большим запасом ясно продуманных знаний он располагает (о способностях Ландау как доцента и его организаторском таланте сам я еще судить не могу). Во всяком случае, я не придаю большого значения некоторым сильно мешающим дурным привычкам: небрежно‑ неясной и поспешной речи, а также подобным незначительным вещам, – так как он смог бы скоро отвыкнуть от этого.

…И мне… было бы очень важно иметь возможность поговорить и с тобой, и лучше всего это сделать как раз в Харькове. Мне было бы особенно приятно сначала спокойно поговорить с тобой, а затем так же спокойно сразу с тобой, Ландау и Лейпунским».

Из ответного письма Иоффе Эренфесту:

«Тебе уже, конечно, рассказали об инциденте с Ландау и о том, что Обреимов и Шубников на другой день не только не возражали против его утверждения, что я безграмотен, а Френкель – теоретический хлам, но и пытались это обосновать, и категорически требовали, чтобы Ландау был включен в руководство ассоциации физических институтов. Это делает сейчас очень сложным спокойное обсуждение тех вопросов, на которых Ландау все время (я уже это слышу 4‑ й раз без изменения) строит свои хулиганские выходки. Ты знаешь, что я очень жалел, что не мог стать выше нелепой раздражающей формы беседы и не сумел обсудить с Ландау его утверждений о термоэлементе и о тонкослойной изоляции. Я думал, что с твоей помощью в Харькове можно будет поговорить, оставив в стороне раздражение, которое во мне вызывает безапелляционный тон и узость понимания Ландау, а в нем причиненные ему обиды. Сейчас это еще труднее, чем раньше.

Относительно Ландау. Я его тоже считаю чрезвычайно способным, но физические суждения его крайне односторонними и поэтому неверными. Так было во всех физических вопросах, в которых он участвовал в нашем институте. Все, что он утверждал, оказалось сплошной чепухой, не оправдавшейся на опыте. Верно, что в его взглядах есть внутренняя логика, но только нет связи с действительностью – это не логика природы. Физика не талмуд, и она не может заниматься толкованием великих изречений Ландау, хотя они, несомненно, интересны и, по‑ видимому, своей логикой гипнотизируют. Я уверен, что когда ты будешь иметь время отдельно продумать факты, твое высокое мнение о Ландау значительно изменится.

План соединить Фока, Ландау и Гамова, оторвав их от опытных исследований, от экспериментального физического института, я считаю вредным и содействовать ему не буду. Это путь создать талмуд, а не физику.

Другое дело – Гамов, у которого есть изобретательность и физическое чутье, – правда, он менее талантлив, но он стремится понять и объяснить природу, а не создавать схемы для почитателей. Видишь, от моего приезда в Харьков сейчас мало толку…»

Далее, рассказав об одной своей работе (по тонкослойной изоляции, где, как выяснилось потом, он оказался не прав), Иоффе повторяет: «Кстати, Ландау сам ничего в этой области не знает и довольствуется тем, что слышал от других. Для него не существуют факты, не укладывающиеся в его схему».

И еще: «Если Ландау способен что‑ нибудь физическое понять, то он должен был бы сообразить, что одного самомнения недостаточно. Нужна элементарная грамотность – в тех вопросах, о которых с таким нахальством он уже 4 раза говорил непродуманные глупости».

«Вторая история касается термоэлемента… Ландау написал формулу, в которой нет ничего, кроме самоочевидного факта, что количество передаваемой теплопроводностью теплоты увеличивается, если, кроме теплопроводности металла, еще отнимать теплоту жидкостью, – и считает, что вопрос решен и что весь вопрос есть безграмотное непонимание II начала мною и Бурсианом. По‑ моему, наивное непонимание и опасное легкомыслие обнаруживает Ландау.

Вот два вопроса, на которых Ландау строит свою кампанию сведения личных счетов. Мне кажется, в обоих вопросах он не прав. Но если бы даже я и ошибался в одном из них или в двух, то ведь это же не может идти в сравнение с количеством чепухи, которую Ландау так же категорически утверждал о магнитных свойствах жидких металлов, о сегнетовой соли и т. д. Ландау очень мало знает фактов, никогда не пытался анализировать их и всегда берет на веру подходящее для себя утверждение кого‑ нибудь, кто пытался установить связь фактов с формулой. Это еще детский период. Вероятно, он подучится и даст что‑ нибудь реально полезное, а не собрание парадоксов, анекдотов и беззастенчивого ругательства.

Ну, вот видишь, все письмо о Ландау. Это потому, что на нем мы с тобой разошлись в суждениях, из‑ за него я не еду в Харьков. Я надеюсь, наша дружба и взаимное понимание не пострадают.

 

Твой А. Иоффе ».

 

Читаешь письмо, и хочется сказать: «Такого не могло быть». Но было. И письмо написано с такой искренностью и душевной болью… И адресовано оно единственному подлинному другу Иоффе, – вероятно, лишь с одним Эренфестом он и мог быть так откровенен. Тем больше впечатляет степень непонимания, слепоты, которую проявил этот обычно столь проницательный, умный человек в оценке Ландау и в отношении к нему.

Из письма видно, как велико было взаимное непонимание и неуважение. И видно, насколько не прав в сложившихся отношениях был и Иоффе. Он сам говорит о своей раздраженности и обидном для Ландау тоне; говорит, что не только он глубоко обижен, но и сам он обидел Ландау, был с ним резок и несправедлив.

Конечно, непонимание было обоюдным, и обе стороны можно обвинить в предвзятости и несправедливости.

Прежде всего поражает, насколько Иоффе тогда не понимал, что такое Ландау как физик. Его слова о «талмудизме Ландау», о «внутренней логике, не связанной с действительностью», об «узости понимания», незнании и отбрасывании физических фактов, казалось, уж никак невозможно отнести к Ландау. А Иоффе, дальше – больше, обвиняет его не только в легкомыслии, но, по существу, в элементарной физической неграмотности.

Но посмотрим, что ответил Абраму Федоровичу Иоффе Пауль Эренфест (письмо это тоже длинное, и приведенный здесь текст будет по необходимости клочковатым, потому что мы опустим куски, никак не относящиеся к Ландау).

«Мой дорогой друг!

…Всю ночь меня мучила мысль о том, что мне необходимо повидать тебя лично. Но теперь уже слишком поздно. Самое позднее 13. I. я должен пересечь границу…

По получении твоего письма мне было необходимо как можно скорее, как можно спокойнее, как можно душевнее поговорить с тобой. Ведь я очень хорошо понимаю, как это было бы здорово, если бы ты сейчас мог со мной поболтать. Просто потому, что ты хорошо знаешь, как я люблю тебя и как мое преклонение перед тобой абсолютно не зависит от того, что в некоторых вопросах мы, может быть, не были единодушны раньше или сейчас не сойдемся во взглядах.

…Мне думается, что с самого начала наше отношение к теоретической физике было различным, да различным оно и осталось. Я всегда был склонен превыше всего ценить логическую ясность теоретического мышления – это мне часто мешало принимать новые идеи (я не забывал ни одного случая „запоздалости“!! ) и побуждало при случае предпочитать людей, относительно ясно думающих, людям, относительно более находчивым. Но такое, несомненно, несколько предвзято‑ одностороннее предрасположение моего интеллекта приводило к тому, что я вооружил некоторых очень сильных физиков‑ теоретиков хорошей базой для их дальнейшей работы (сознавая свою односторонность, я ведь всегда как можно скорее направлял молодых людей к другим подходящим теоретикам для дальнейшего образования).

И я пишу обо всем этом для того, чтобы ты мог отчетливо видеть, что я вовсе не проглядел опасности односторонней переоценки логической ясности мышления!!!

Однако  я утверждаю, что и такой метод физико‑ теоретического мышления (который не следует путать с бессмысленным жонглированием сложными формулами!!! ) очень важен для физических исследований в целом и особенно для фундаментального обучения в стране.

Такой тип физиков‑ теоретиков, как, например, Френкель… является, несомненно, очень важным для проведения конкретных экспериментов. Но очень маловероятно (если не невозможно), что ученые такого типа – сами ли непосредственно или через подготовку учеников – смогут дать что‑ либо значительное или хотя бы интересное для теоретических исследований в физике.

С другой стороны, мне представляется несомненным, что такой человек, как Ландау… в равной степени для любой страны представляет собой абсолютно необходимый тип физика‑ теоретика. Можно спокойно признать, что в характере его мышления (так же, как и в моем), присутствуют типичные талмудистские черты (у Эйнштейна они тоже есть). Во всяком случае, их намного, намного больше в его (Ландау) разговорах, чем в мышлении!!

Но в результате я очень односторонне его охарактеризовал. После того как я сначала раз‑ другой с ним очень крепко поспорил из‑ за некоторых его неоправданно парадоксальных утверждений, я убедился, что он мыслит не только четко, но и очень наглядно – особенно в области классической физики. И в этот очень короткий промежуток времени я узнал от него удивительно много нового – почти каждый раз после фазы спора, в течение которой я был твердо убежден, что он не прав!!

Я люблю способ его мышления почти так же, как и способ мышления Паули.

И я очень хорошо понимаю, почему здесь каждая отдельная группа экспериментаторов очень охотно советуется с Ландау (а не с Розенкевичем или Подольским), так как он очень живо всем интересуется и интересен сам. Его мальчишеские выходки приводят к тому, что сначала очень часто все, что он говорит, оказывается абсолютно непонятным, но если затем с ним упорно поспорить, то чувствуешь себя обогащенным».

Посмотрите, как перекликаются и как совпадают с последними замечаниями Эренфеста воспоминания Ольги Николаевны Трапезниковой: «Все экспериментаторы могли всегда обращаться к Дау. С ним можно было говорить по любому вопросу – все понимал и мог посоветовать, как никто другой. Его можно было решительно обо всем спрашивать – о любых результатах эксперимента, чтó может получиться и почему. Мы к нему массу обращались. Больше такого теоретика я не встречала».

Это – те же тридцатые годы, Харьков, куда Ландау переехал из Ленинграда. А оценка на 180 градусов отличается от оценки Иоффе.

«Экспериментальные работы харьковчан служили источником работ и размышлений Дау, – говорил и Е. М. Лифшиц. – Потом то же самое было и в Физпроблемах».

А вот и оценка П. Л. Капицы: «Основная его сила как ученого была в четком и конкретно‑ логическом мышлении, опирающемся на очень широкую эрудицию». И еще Капица подчеркивает постоянный интерес Ландау к экспериментальной физике: «Ландау всегда проявлял живой интерес к эксперименту. Он охотно знакомился с результатами опытов, их обсчитывал и обсуждал их теоретическое значение. В научной работе для него было органически необходимо выявление связей теории с экспериментом. Экспериментаторы в свою очередь очень любили обсуждать с Ландау свои результаты».

А уж кому больше, чем Петру Леонидовичу Капице, быть судьей в отношениях Ландау с экспериментаторами! Ведь то же открытие сверхтекучести жидкого гелия, поиски, открытия и объяснения других «странностей» гелия II были сделаны в самом тесном контакте с Ландау.

…Как мы видим, расхождения между Ландау и Иоффе – тогда, в 1931 году, – были не только не случайными, не малыми, а, наоборот, весьма существенными и принципиальными. Но форму они приняли, к сожалению, тяжелую для обоих.

Легко представить, как Ландау стало худо в Ленинграде, да еще после возвращения от Бора.

М. А. Корец вспоминает: «Они затеяли борьбу с Иоффе (они – Ландау и Бронштейн прежде всего. – А. Л. ), и Ландау начал себя неуютно чувствовать в институте».

В один из приездов Кореца из Свердловска Ландау сказал ему:

– Очень не хочется ехать в Харьков – как на остров, – но я уже больше не могу.

Да, не с легкой душой и не с охотой поехал он в Харьков.

Но можно взглянуть на эту историю и с другой стороны, тогда станет понятно, что и Иоффе было плохо. Прежде всего он попал вдвойне в унизительное положение – из‑ за поведения Ландау и из‑ за собственной позиции. И ему, настолько привыкшему к роли и репутации «хорошего» (репутации вполне заслуженной и роли, в которой он обычно бывал на высоте), сложившаяся ситуация была никак не к лицу.

Не хотелось бы сейчас забираться в существо конфликта, да о нем коротко и не скажешь. И, может, не это главное… Письмо Иоффе просто потрясает – одновременно и мерой неправоты, и страданием. Мне кажется, что, несмотря на всю эту неправоту свою, он приобретает даже какую‑ то добавочную привлекательность и вызывает сочувствие как истинно и глубоко страдающий человек. Обычно его представляют уж очень олимпийски спокойным, уравновешенным, жизнерадостным и жизнелюбивым, умевшим пить жизнь, все хорошее и интересное в ней, полными пригоршнями. И при этом массу дававшим другим. Творившим массу добра. Массу делавшим и для физики, и для физиков.

И все это правда. Заслуги его, подлинные, многообразные и очень большие, широко известны и в полной мере справедливо оцениваются. Так же, как и его незаурядный талант физика‑ экспериментатора, которым он частично пожертвовал ради широкого развития физики в стране и, между прочим, ради того, чтобы другие, молодежь в первую очередь, могли целиком отдавать себя науке, не отвлекаясь на организационные и прочие дела.

Все это было на самом деле. Но не только это. Был не просто жизнелюб‑ олимпиец, сеющий кругом «доброе, вечное», но живой человек, совершающий ошибки и болезненно за них расплачивающийся…

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...