Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Потолок поднимайте, плотники. Симор. Вводный курс 6 страница




Наблюдая за ним, миссис Гласс затянулась поглубже, после чего скрестила ноги и осведомилась – вопросила:

– И Фрэнни такая, что ли? То есть всяким таким занимается?

– Насколько я понимаю. Не спрашивай меня, спроси ее.

Повисла короткая пауза – и притом двусмысленная. Затем миссис Гласс отрывисто и довольно решительно поинтересовалась:

– Сколько этим надо заниматься?

Лицо Зуи зарделось от удовольствия. Он повернулся к матери.

– Сколько? – переспросил он. – Ой, да недолго. Пока в комнату не захотят вторгнуться маляры. А потом зайдет целая процессия святых и бодхисаттв с мисками куриного бульона. Фоном запоет хор Холла Джонсона, [198] а камеры наедут на славного пожилого господина в набедренной повязке, что стоит напротив задника с горами, синими небесами и белыми облаками, и мир снизойдет на лица всех…

– Ладно, прекрати, – сказала миссис Гласс.

– Ну господи же. Я просто хотел помочь. Помилосердуй. Я не хочу, чтобы у тебя сложилось впечатление, будто в жизни верующего нет никаких… ну, знаешь – неудобств. В смысле, многие не принимают ее просто потому, что полагают, будто им надо будет как‑ то гадко напрягаться и упираться – ну, ты меня понимаешь. – Ясно было, что оратор с явным наслаждением подходит к вершине своей рацеи. Он внушительно погрозил матери апельсиновой палочкой. – И как только мы покинем сию часовню, надеюсь, ты примешь от меня крохотный томик, коим я всегда восхищался. Мне представляется, в нем идет речь о некоторых тонких материях, кои мы с тобой сегодня утром обсуждали. «Бог – мое хобби». Написал доктор Гомер Винсент Клод Пирсон‑ младший. [199] В этой книжице, как тебе откроется, доктор Пирсон очень доходчиво рассказывает нам, как с двадцати одного года каждый день выделял по чуть‑ чуть времени – две минуты утром и две минуты вечером, если я правильно помню, – и в конце первого же года лишь этими маленькими неофициальными посиделками с Богом увеличил свой годовой доход на семьдесят четыре процента. Кажется, у меня завалялся лишний экземплярчик, и если ты будешь себя хорошо…

– Ох, ты невозможен, – сказала миссис Гласс. Но как‑ то невнятно. Глаза ее вновь отыскали старинного друга – синий коврик. Она не отводила от него взгляд, пока Зуи – ухмыляясь, но с обильной испариной на верхней губе – продолжал орудовать апельсиновой палочкой. Наконец миссис Гласс испустила один из своих первосортных вздохов и перенесла внимание на Зуи, который, занимаясь кутикулами, наполовину повернулся к утреннему свету. Обшаривая линии и плоскости его на удивление тощей неприкрытой спины, пристальный взор ее постепенно вошел в фокус. Лишь за несколько секунд глаза ее, казалось, сбросили темный и тяжкий балласт и засияли признательностью поклонницы.

– Ты уже такой широкоплечий и хорошенький, – произнесла она вслух, дотянулась и тронула его поясницу. – Я боялась, эти твои дурацкие гантели тебя испортят…

– Не надо, а? – сказал Зуи резко, отпрядывая.

Что не надо?

Зуи потянул на себя дверцу аптечки и положил апельсиновую палочку на место.

– Не надо и все. Не восхищайся моей дебильной спиной, – сказал он и закрыл аптечку. Снял черные шелковые носки с перекладины для полотенец и перенес их к батарее. Сам сел на нее, несмотря на жар – или из‑ за него – и стал их натягивать.

Миссис Гласс несколько запоздало фыркнула.

– Не восхищаться твоей спиной – это мило! – сказала она. Но обиделась, и ей даже стало больно. Она смотрела, как Зуи надевает носки, со смешанной горечью и неукротимым интересом человека, бесконечными годами осматривавшего стиранные носки на предмет дыр. Затем вдруг с самым слышимым своим вздохом встала и, суровая, призванная долгом, переместилась к раковине, чей район Зуи только что покинул. Первой вопиюще мученической задачей миссис Гласс было пустить холодную воду.

– Мог бы и научиться закрывать колпачком то, чем пользуешься, – сказала она, намеренно подпустив в тон сварливости.

Зуи глянул на нее с батареи, на которой прилаживал к носкам подвязки.

– А ты могла бы научиться уходить с вечеринки, когда она заканчивается, – сказал он. – Я же не шучу, Бесси. Мне бы тут хоть минутку одиночества – как бы грубо это ни звучало. Во – первых, я спешу. В половине третьего мне надо быть в конторе у Лесажа, а сперва хотелось еще кое‑ что сделать в центре. Пойдем уже, а?

Миссис Гласс отвлеклась от хозяйственной суеты, дабы взглянуть на него и задать вопрос того сорта, что многие годы раздражал всех ее детей до единого:

– Но ты же пообедаешь перед уходом, правда?

– В городе поем… Черт, да где же второй ботинок?

Миссис Гласс вперилась в него.

– Ты поговоришь с сестрой перед уходом или не поговоришь? – настойчиво спросила она.

– Не знаю, Бесси, – ответил Зуи после ощутимого колебания. – Хватит спрашивать, а? Если бы мне было чего шикарного сказать ей утром, я бы сказал. Хватит уже. – В одном завязанном ботинке и без второго вообще он рухнул на четвереньки и поводил рукой под батареей. – А. Вот ты где, гаденыш, – сказал он. Перед батареей стояли маленькие весы. Зуи уселся на них с блудным ботинком в руке.

Миссис Гласс посмотрела, как Зуи обувается. Но на завязывание шнурков не осталась. Вместо этого вышла из ванной. Однако медленно. Перемещаясь с некоей несвойственной ей тяжестью – фактически, тащась, что Зуи отвлекло. Он поднял голову и уставился на мать с изрядным вниманием.

– Я уже даже не знаю, что со всеми вами стало, дети мои, – туманно изрекла миссис Гласс, не оборачиваясь. Остановилась у перекладины для полотенец и поправила на ней мочалку. – Вот раньше, когда было радио, а вы все – маленькие и прочее, вы все были такие… толковые и счастливые, и… просто милые. И утром, и днем, и вечером. – Она нагнулась и подобрала что‑ то с плитки пола – похоже, длинный, загадочно светлый человеческий волос. С ним она сделала небольшой крюк до мусорной корзины, на ходу говоря: – Не знаю, какая польза столько всего знать, быть толковыми, как словари, если вам от этого никакого счастья. – Она повернулась спиной к Зуи, снова двинувшись к двери. – По крайней мере, раньше вы были такие славненькие и так друг друга любили, что просто загляденье. – Качая головой, она открыла дверь. – Просто загляденье, – твердо произнесла она и закрыла за собой дверь.

Созерцая сию закрытую дверь, Зуи глубоко вдохнул и неспешно выдохнул.

– Прощальная реплика у тебя что надо, дружок! – крикнул он ей вслед – но, видимо, лишь когда уверился, что голоса его она в коридоре не услышит.

Гостиная Глассов была не готова к покраске стен, насколько можно к ней не подготовиться. Фрэнни Гласс спала на диване, накрытая вязаным платком; ковер «от стены до стены» никто не только не снял, но и не загнул по краям; а мебель – чуть ли не маленький мебельный склад – пребывала в обычном статически‑ динамическом распределении. Комната не была внушительно просторной даже по меркам манхэттенских жилых домов, однако от накопившейся в ней обстановки даже банкетный зал Валгаллы показался бы уютненьким. В гостиной размешались рояль «Стайнуэй» (неизменно открытый), три радиоприемника («Фрешмэн» 1927 года, «Стромберг‑ Карлсон» 1932‑ го и «Ар‑ Си – Эй» 1941‑ го), двадцатиоднодюймовый телевизионный приемник, четыре настольных фонографа (включая «Виктролу» 1920 года с динамиком, по‑ прежнему закрепленным сверху), курительные и журнальные столики в изобилии, стандартных размеров стол для пинг‑ понга (милосердно сложенный и засунутый за рояль), четыре удобных кресла, восемь неудобных стульев, аквариум для тропических рыб на двенадцать галлонов (заполненный до отказа во всех смыслах и освещаемый двумя сорокаваттными лампочками), козетка, диван, занятый Фрэнни, две пустые птичьи клетки, письменный стол вишневого дерева, а также в ассортименте – торшеры, настольные лампы и бра, сумахом заполонившие перегруженный интерьер. Три стены опоясывал кордон книжных шкафов по пояс: все полки были забиты и буквально прогибались под книгами – детскими, учебниками, комиссионными, присланными из книжного клуба, а также еще более неоднородными излишками, переселенными сюда из менее коммунальных «флигелей» квартиры. («Дракула» теперь стоял рядом с «Пали[200] для начинающих», «Мальчики‑ союзники на Сомме» – рядом со «Стрелами мелодии», «Дело о скарабее» и «Идиот» были соседями, «Нэнси Дрю и тайная лестница» лежала на «Страхе и трепете». )[201] Даже если бы полная решимости и необычайно стойкая бригада маляров справилась с книжными шкафами, сами стены непосредственно за оными могли бы запросто вынудить любого уважающего себя ремесленника сдать профсоюзную карточку. От верха шкафов почти до самого потолка вся штукатурка, вздутая и цвета голубого веджвуда, где ее вообще видно – там оставалось меньше фута, – была практически вглухую в самом широком смысле «занавешена»: собранием фотографий в рамках, желтеющей личной и президентской корреспонденцией, бронзовыми и серебряными тарелками и табличками, а также ползучим многообразием смутно наградных документов и призоподобных предметов множества форм и размеров, и все так или иначе свидетельствовали о том внушительном факте, что с 1927‑ го и почти до конца 1943 года сетевая радиопрограмма «Что за мудрое дитя» очень редко выходила в эфир без одного (а чаще – двоих) из семерых детей Глассов в составе участников. (Дружок Гласс, который в тридцать шесть оставался из живых самым старшим бывшим участником викторины, нередко называл стены родительской квартиры зримым гимном коммерческому американскому детству и ранней половозрелости. Он частенько выражал сожаление от того, что визиты его из глуши столь немноги и редки, и отмечал, обычно – до крайности пространно, – насколько больше повезло его братьям и сестрам, кои, в большинстве своем, по‑ прежнему проживали в Нью‑ Йорке или вблизи его. ) Такое украшение стен вообще‑ то порождено было умственными усилиями – с полнейшего духовного одобрения миссис Гласс и ее же навеки невысказанного формального согласия – мистера Леса Гласса, отца детей, бывшего международно признанного артиста варьете и, несомненно, старинного и отчасти завистливого поклонника стенного декора в театральном ресторане «Сардиз». [202] Самое, пожалуй, выдающееся декораторское свершение мистера Гласса виднелось сразу над диваном, на котором спала сейчас юная Фрэнни Гласс. Там, на стене, почти в инцестуально близком соположении корешками прямо к штукатурке были прибиты скобами семь альбомов газетных и журнальных вырезок. Год за годом, на виду, эти семь книг готовы были к листанию – или же вдумчивому изучению – старыми близкими друзьями семьи, случайными посетителями, а также, предположительно, домработницей на полставки.

Здесь стоит упомянуть, что тем же утром миссис Гласс удалось совершить два символических жеста в отношении прибывших маляров. В гостиную можно было войти либо из коридора, либо из столовой, и оба эти входа закрывались двустворчатыми застекленными дверьми. Тотчас после завтрака миссис Гласс сняла с дверей занавески из плиссированного шелка. А позже, в удачную минуту, когда Фрэнни притворялась, будто пробует куриный бульон из чашки, миссис Гласс с проворством снежной козочки взобралась на сиденья в оконных нишах и лишила все три подъемные окна тяжелых дамастовых портьер.

Комната – уникально – выходила на юг. Прямо через переулок стояла частная женская школа о четырех этажах – флегматичное и довольно индифферентное, неприметное на вид здание, которое редко оживало где‑ то до половины четвертого, когда на каменные ступени собирались поиграть в кремушки или ступбол дети из бесплатных школ Второй и Третьей авеню. Квартира Глассов была на пятом – на этаж выше школы, и в этот час над школьной крышей сияло солнце и било прямо в голые окна гостиной. Солнце обходилось с комнатой весьма не по‑ доброму. Не только мебель в ней была стара, по сути некрасива, в катышках воспоминаний и сантиментов, но и сама гостиная в прошлом служила ареной бесчисленных хоккейных и футбольных (как в полном контакте, так и понарошку) матчей, и без царапин и вмятин не осталось, кажется, ни одной мебельной ножки. Шрамы виднелись и почти на уровне глаз – от довольно внушительного ассортимента летающих объектов: хэки‑ сэков, [203] бейсбольных мячей, стеклянных шариков, ключей от роликов, стирательных резинок и даже – был такой приметный случай в начале тридцатых годов – летающей безголовой фарфоровой куклы. Но особенно жестоко солнце поступало с ковром. Тот первоначально был красно‑ портвейного цвета – а под лампой выглядел таким и до сих пор, – но теперь на нем повыцветали пятна, очертаниями довольно похожие на поджелудочные железы: все они служили отнюдь не сентиментальными напоминаниями о целой череде домашних животных. Солнце в этот час сияло далеко, глубоко и безжалостно, до самого телевизора – било его в немигающий циклопный глаз.

Миссис Гласс, которой самые вдохновенные, самые радикальные мысли приходили в голову на порогах чуланов с бельем, уложила свое младшее дитя на диван с розовыми перкалевыми простынями сверху и снизу и накрыла голубым кашемировым платком. Теперь Фрэнни спала на левом боку, лицом к спинке и стене, и подбородок ее чуть упирался в подушки, разбросанные вокруг. Рот ее был закрыт, хотя не плотно. А вот правая рука поверх платка была не только не разжата, а, напротив, собрана в тугой кулак: пальцы стиснуты, большой внутри, словно в двадцать лет она вновь обратилась к бессловесной, щетинистой самообороне детской площадки. И здесь, на диване, следует заметить, солнце, вопреки своей беспощадности к остальной комнате, вело себя изумительно. Оно вовсю заливало волосы Фрэнни – совершенно черные и очень славно подстриженные, к тому же за последние три дня мытые столько же раз. Солнце вообще‑ то заливало весь платок, и на игру его теплого яркого света по голубой шерсти тоже очень стоило посмотреть.

Зуи, едва ли не прямиком из ванны, с зажженной сигарой во рту довольно долго простоял в изножье дивана – сначала деловито заправлял белую сорочку, потом застегивал манжеты, потом стоял и смотрел просто так. Сигару его сопровождала морщина на лбу, словно потрясающие светоэффекты «создал» режиссер, к чьему вкусу юноша относился более или менее с подозрением. Несмотря на необычайную тонкость черт, возраст и общее телосложение – в одежде Зуи легко мог бы сойти за молодого danseur’a[204] в легком весе, – сигара вовсе не выглядела отчетливо чужеродной. Во‑ первых, нос у Зуи был отнюдь не кнопка. Во – вторых, сигары у Зуи никаким явным манером не выглядели пижонством юнца. Он их курил с шестнадцати лет, а уже регулярно, до дюжины в день – по большей части, дорогие панателы, – с восемнадцати.

Кофейный столик вермонтского мрамора – прямоугольный и довольно длинный – стоял параллельно и очень близко к дивану. Зуи резко шагнул к нему. Сдвинул в сторону пепельницу, серебряную сигаретницу и номер «Харперз Базар», затем сел в узкую щель прямо на холодную мраморную столешницу лицом к голове и плечам Фрэнни – почти нависнув над ними. Глянул на ее сжатую руку на голубом платке, после чего довольно нежно, держа сигару в руке, взялся за сестрино плечо.

– Фрэнни, – сказал он. – Фрэнсис. Пойдем, дружок. Не пропускать же лучшую часть дня… Пойдем, дружок.

Фрэнни проснулась резко – даже вздрогнув, словно диван неожиданно наехал на ухаб. Приподнялась на локте и сказала:

– Фу. – Прищурилась на утреннее солнце. – Почему такое солнце? – Она не вполне осознала, что Зуи рядом. – Почему такое солнце? – повторила она.

Зуи довольно пристально за ней наблюдал.

– Солнце, дружок, я ношу с собой повсюду, – ответил он.

По‑ прежнему щурясь, Фрэнни уставилась на него.

– Ты меня зачем разбудил? – спросила она. Сон еще тяжко обволакивал ее, и она не капризничала по‑ настоящему, но ясно было, что она ощущает некую растворенную в воздухе несправедливость.

– Ну… тут вот в чем дело. Нам с братом Ансельмо[205] предложили новый приход. На Лабрадоре, понимаешь ли. И нам бы хотелось, чтобы ты нас благословила перед нашим…

– Фу! – повторила Фрэнни и ладонью провела по макушке. Волосы ее, подстриженные по‑ модному коротко, сон перенесли очень хорошо. Ее прическа – к большому счастью наблюдателя – разделена была пробором посередине. – Ох, мне такой кошмарный сон снился, – сказала Фрэнни. Она чуть приподнялась и одной рукой запахнула халат. Заказной, из плотного галстучного шелка, бежевый, с красивеньким узором крохотных чайных роз.

– Продолжай, – сказал Зуи, затягиваясь сигарой. – Я тебе его истолкую.

Она содрогнулась.

– Просто кошмар какой‑ то. Такой паучий. У меня в жизни не бывало такого паучьего кошмара.

– Пауки, значит? Это очень интересно. Очень значимо. У меня был весьма интересный случай в Цюрихе несколько лет назад – юная дама, очень, должен сказать, похожа на вас…

– Помолчи секундочку, а то забуду, – сказала Фрэнни. Она жадно вгляделась куда‑ то, как обычно смотрят припоминатели кошмаров. Под глазами у нее залегали круги; имелись и другие признаки обостренного девичьего неблагополучия, но все равно было видно, что она – первоклассная красотка. Кожа отличная, черты нежны и весьма необычны. Глаза у нее были почти того же крайне поразительного оттенка синевы, что и у Зуи, но посажены шире, как, вне сомнений, и полагается сестрам, да и вообще такие глаза, в отличие от глаз Зуи, каждый день, если можно так выразиться, не носят. Где‑ то четырьмя годами ранее, когда Фрэнни выпускалась из интерната, ее брат Дружок изуверски напророчил себе, пока она ухмылялась ему со сцены, что сестра, по всей вероятности, однажды выйдет замуж за чахоточного. Выходит, в ее глазах виделось и это. – Ох господи, вспомнила! – сказала она. – Просто отвратительно. Я где‑ то в плавательном бассейне, и целая толпа народу заставляет меня нырять за банкой кофе «Медалья д’Оро», которая лежит на дне. И только я выплыву, они заставляют меня снова нырять. Я плачу и твержу всем: «На вас же купальники. Поныряли бы сами? » – а они только смеются и ехидничают, и я снова и снова ныряю. – Ее опять передернуло. – И там были две девчонки, которые со мной в общаге живут. Стефани Логан и еще одна, я ее вообще не знаю – я вообще‑ то ее всегда ужасно жалела, потому что у нее такое кошмарное имя. Шармон Шерман. Они обе держат огромное такое весло и все пытаются меня им двинуть, как только я выныриваю. – Фрэнни на миг прикрыла глаза рукой. – Фу! – Она потрясла головой. Задумалась. – Какой‑ то смысл во сне был только у профессора Таппера. То есть это единственный человек, про которого я точно знаю, что он меня не переваривает.

– Не переваривает, значит? Очень интересно. – Сигара снова торчала у Зуи во рту. Он медленно повращал ее в пальцах, словно толкователь снов, которому всего не рассказали. Явно очень довольный. – Почему он вас не переваривает? – спросил он. – Без абсолютной искренности, вы же понимаете, руки у меня…

– Он меня не переваривает, потому что я хожу к нему на этот дурацкий семинар по религии и никак не могу заставить себя улыбнуться, когда он дает обаяния и оксфордства. Он у нас из Оксфорда по лендлизу или чего‑ то вроде, а на самом деле – старое самодовольное фуфло с такими непокорными густыми сединами. По‑ моему, он перед занятиями специально в туалет заходит и там их ерошит – вот честно. На свой предмет ему вообще наплевать. На свое «я» – нет. А на предмет – да. Что нормально само по себе – то есть, в общем, тут ничего странного, – но он вечно отпускает какие‑ то идиотские намеки, что, дескать, сам он – Реализованный Человек, и мы, детки, должны быть счастливы, что он живет в одной с нами стране. – Фрэнни скривилась. – Со смаком он только одно делает – когда не бахвалится то есть: поправляет, если кто‑ то скажет, что это санскрит, а это пали. Он просто знает, что я его не выношу! Видел бы ты, какие я ему рожи корчу, когда он не смотрит.

– А что он делал у бассейна?

– Вот в том‑ то и штука! Ничего! Абсолютно ничего! Стоял, улыбался и смотрел. Хуже всех.

Зуи, глядя на нее сквозь сигарный дым, бесстрастно произнес:

– Ты жутко выглядишь. Тебе известно?

Фрэнни уставилась на него.

– Мог бы все утро здесь проторчать и этого не говорить, – сказала она. Затем добавила многозначительно: – Только не нуди снова в такое прекрасное раннее утро. Пожалуйста, Зуи. Я не шучу, а?

– Никто не собирается нудить, дружок, – ответил Зуи тем же бесстрастным тоном. – Просто вышло так, что выглядишь ты жутко. Съела бы чего? Бесси говорит, у нее там есть куриный бульон, который…

– Если кто‑ нибудь еще хоть раз помянет куриный бульон…

Однако внимание Зуи отвлеклось. Он смотрел на омытый солнцем платок – там, где кашемир укрывал икры и лодыжки Фрэнни.

– Кто там? – спросил он. – Блумберг? – Зуи мягко потыкал пальцем в довольно крупный и причудливо подвижный комок под платком. – Блумберг? Это ты?

Комок шевельнулся. Теперь Фрэнни тоже смотрела на него.

– Не могу от него избавиться, – сказала она. – Он вдруг ни с того ни с сего совсем по мне с ума сходит.

Простимулированный пытливым перстом Зуи, Блумберг вдруг потянулся, затем стал медленно рыть тоннель наверх, к коленям Фрэнни. В тот миг, когда его непривлекательная голова вынырнула к солнцу, Фрэнни подхватила его под передние лапы и подняла на уровень интимного объятия.

– Доброе утро, дорогуша Блумберг! – сказала она и рьяно поцеловала его между глаз. Кот с отвращением моргнул. – Доброе утро, старый, жирный, вонючий котяра. Доброе, доброе, доброе утро! – Она одаривала его одним поцелуем за другим, от кота же ни единой волны взаимной нежности не поднялось. Он предпринял неумелую и довольно неистовую попытку добраться до ключицы Фрэнни. Очень крупный, серо‑ крапчатый «кастрат». – Какой нежный, а? – с восторгом произнесла Фрэнни. – Я никогда не видела, чтоб он так нежничал. – Она посмотрела на Зуи – вероятно, за подтверждением, – но лицо брата за сигарным облаком оставалось уклончиво. – Погладь его, Зуи! Посмотри, какой он милый. Погладь его.

Зуи вытянул руку и провел по выгнутой спине Блумберга – раз, два, – затем бросил, поднялся с кофейного столика и через всю комнату добрел к роялю. Тот боком, открытый настежь во всей своей черной «стайнуэевой» огромности, стоял против дивана, и табурет его располагался почти прямо напротив Фрэнни. Зуи сел на табурет – опасливо, – потом с очень откровенным интересом присмотрелся к нотам на пюпитре.

– У него столько блох, что даже не смешно, – сказала Фрэнни. Она немного посражалась с Блумбергом, пытаясь согнуть его в позу покорного ручного котика. – Вчера вечером я нашла на нем четырнадцать блох, только на одном боку. – Она могуче пригнула вниз ляжки Блумберга, после чего перевела взгляд на Зуи. – А как сценарий, кстати? – спросила она. – Его таки прислали вечером?

Зуи не ответил.

– Господи, – сказал он, не отводя глаз от нот на пюпитре. – Кто это вытащил? – Ноты были озаглавлены «Не надо быть гадюкой, крошка». На вид им стукнуло лет сорок. На обложке сепией воспроизводился портрет мистера и миссис Гласс. Мистер Гласс – в цилиндре и фраке, равно и миссис Гласс. Они довольно ослепительно щерились в камеру, оба подавались вперед, широко расставив ноги, и опирались на парадные трости.

– Что это? – спросила Фрэнни. – Мне не видно.

– Бесси и Лес. «Не надо быть гадюкой, крошка».

– А. – Фрэнни хихикнула. – Лес вчера вечером Воспоминал. Ради меня. Он считает, у меня болит живот. Из табурета все ноты до листика вытащил.

– Интересно знать, как мы после «Гадюки» заплутали в этих проклятых джунглях. Поди разберись.

– Не могу. Я пробовала, – ответила Фрэнни. – И как сценарий? Дошел? Ты сказал, как его… мистер Лесаж или как его там зовут, – должен был оставить сценарий у швейцара перед тем, как…

– Дошел, дошел, – сказал Зуи. – Мне об этом неохота. – Он вставил сигару в рот и правой рукой октавами в верхах заиграл мелодию песенки под названием «Кинкажу», [206] которая, стоит отметить, завоевала и явно утратила популярность еще до рождения исполнителя. – Не только он дошел, – сказал Зуи, – но и где‑ то в час ночи сюда позвонил Дик Хесс, сразу после нашего скандальчика, и попросил, чтобы я с ним встретился и выпил, сволочь. Однако – в «Сан‑ Ремо». [207] Он открывает для себя Виллидж. Боже милостивый!

– Не лупи по клавишам, – сказала Фрэнни, не сводя с него глаз. – Раз ты там сидишь, я буду твоим режиссером. И первая моя режиссура вот: не лупи по клавишам.

– Во – первых, он знает, что я не пью. Во‑ вторых, он знает, что я родился в Нью‑ Йорке и атмосферу его не терплю, как мало что. В‑ третьих, он знает, что я живу, черт возьми, в семидесяти кварталах от Виллидж. И, в‑ четвертых, я три раза ему сказал, что я уже в пижаме и тапочках.

– Не лупи по клавишам, – срежиссировала Фрэнни, поглаживая Блумберга.

– Так нет же, подождать не могло. Ему во что бы то ни стало нужно было меня видеть. Очень важно. Без шуток, а? Будь хоть раз в жизни умницей, прыгай в такси и давай приезжай.

– И ты поехал? Крышкой тоже не хлопай. Это моя вторая…

– Ну само собой,  поехал, как дебил! У меня никакой силы воли! – ответил Зуи. Он закрыл крышку – нетерпеливо, но не хлопнув. – У меня беда в том, что я не доверяю приезжим. И плевать, сколько они уже в Нью‑ Йорке живут. Всегда боюсь, что их машина собьет, где‑ нибудь отмутузят, пока они ищут армянский, допустим, ресторанчик на Второй авеню. Или еще какая чертовня. – Он угрюмо пустил струю сигарного дыма поверх «Не надо быть гадюкой, крошка». – В общем, я поехал, – сказал он. – И там сидел старина Дик. Такой унылый, такой тоскливый, у него было столько важных вестей, что подождать до сегодня он никак не мог. Сидел за столиком в джинсах и отвратном спортивном пиджаке. Беженец из Де‑ Мойна в Нью‑ Йорке. Я его чуть не убил, богом клянусь. Ночка дай боже. Я проторчал там два часа, а он мне рассказывал, какой я превосходный сукин сын и какое семейство гениальных психотиков и психопатов меня породило. А потом, когда закончил анализировать меня – и Дружка, и Симора в придачу, которых ни разу в жизни не встречал, – и зашел своим мозгом в тупик, где никак не мог решить, кем ему быть весь остаток ночи – какой‑ нибудь Колетт с кулаками или каким‑ нибудь недомерком Томасом Вулфом, [208] – вдруг вытаскивает из‑ под стола роскошный «дипломат» с монограммой и сует мне под руку этот новый сценарий в час длиной. – Зуи совершил в воздухе пасс, точно отмахиваясь от предмета обсуждения. Однако с табурета поднялся слишком уж беспокойно – по‑ настоящему отмахнуться не получилось. Сигара у него была во рту, руки – в задних карманах. – Столько лет я слушал, как Дружок распространяется об актерах, – сказал он. – Боже мой, сколько бы я ему наговорил о Знакомых Писателях. – Мгновенье он рассеянно постоял, затем бесцельно засуетился. Остановился у «Виктролы» 1920 года, безучастно воззрился на нее и смеху ради дважды гавкнул в раструб динамика. Фрэнни хихикнула, не сводя с Зуи глаз, но он нахмурился и двинулся дальше. У аквариума с тропическими рыбками, стоявшего на радиоприемнике «Фрешмэн» 1927 года, вдруг нагнулся и вынул сигару изо рта. Вгляделся в аквариум с безусловным интересом. – Все мои моллинезии вымирают, – сказал он. Машинально потянулся к коробочке с рыбьим кормом возле аквариума.

– Бесси их сегодня утром кормила, – предостерегла его Фрэнни. Она все еще гладила Блумберга, по‑ прежнему насильно поддерживая его в коварном и трудном мире, что лежал за пределами теплых платков.

– А на вид голодные, – сказал Зуи, но руку от корма убрал. – У этого парня истощение. – Он ногтем постучал по стеклу. – Тебе нужен куриный бульон, дружок.

– Зуи, – сказала Фрэнни, чтобы он обратил на нее внимание. – И как теперь? У тебя два новых сценария. Что в том, который завез Лесаж?

Еще миг Зуи всматривался в аквариум. Затем неожиданно, однако явно из настоятельной потребности растянулся на ковре.

– В том, который прислал Лесаж, – сказал он, закидывая ногу на ногу, – я должен играть Рика Чэлмерса в, богом клянусь, салонной комедии 1928 года прямиком из каталога Френча. [209] Единственная разница – она достославно обновлена теперешним жаргоном про комплексы, вытеснение в подсознание и сублимации, который драматург приволок домой от своего аналитика.

Фрэнни оглядела Зуи на ковре – то, что смогла разглядеть. Видны были только подошвы и каблуки.

– Ну а у Дика что? – спросила она. – Ты прочел?

– У Дика я могу быть Берни, молодым и ранимым кондуктором метро в самом дерзком и нетрадиционном из всех дебильных телевизионных шедевров.

– Серьезно? Такой хороший?

– Я не сказал хороший, я сказал дерзкий. Давай‑ ка, дружок, не расслабляться. На следующее утро после эфира все в конторе будут бродить, хлопать друг друга по спине – оргия взаимного обожания. Лесаж. Хесс. Поумрой. Рекламодатели. Вся эта дерзкая кучка. Начнется сегодня днем. Если уже не началось. Хесс зайдет в кабинет Лесажа и скажет: «Мистер Лесаж, сэр, у меня новый сценарий о молодом и ранимом кондукторе метро, от текста просто прет дерзостью и прямотой. А я знаю, сэр, после сценариев, которые Нежны и Пронзительны, вы любите такие, где есть Дерзость и Прямота. Вот этот сценарий, сэр, как я уже сказал, смердит и тем, и другим. В нем полно персонажей из плавильного котла. Он сентиментален. В нужных местах – жесток. И как раз когда проблемы ранимого кондуктора метро берут верх, уничтожая его веру как в Человечество, так и в Маленького Человека, из школы возвращается его девятилетняя племянница и выдает ему чудесную, уместно шовинистическую философию, переданную нам через последующие поколения и среднюю школу аж от самой захолустной жены Эндрю Джексона. [210] Это верняк, сэр! Это практично, это просто, это неправда и это достаточно знакомо и банально, чтобы его поняли и полюбили наши нервные, жадные и безграмотные рекламодатели». – Зуи резко сел. – Я только что из ванны, а потею, как чушка, – заметил он. Встал и при этом глянул – словно бы противно здравому смыслу – на Фрэнни. Начал было отводить взгляд, но всмотрелся пристальнее. Та опустила голову и смотрела на Блумберга – тот лежал у нее на коленях, и она по‑ прежнему его гладила. Однако что‑ то изменилось. – А, – сказал Зуи и подошел ближе к дивану, явно нарываясь на неприятности. – Губы у мадам шевелятся. Возносится Молитва. – Фрэнни головы не подняла. – Ты это чего? – спросил он. – Укрываешься от моего нехристианского отношения к популярным искусствам?

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...