Потолок поднимайте, плотники. Симор. Вводный курс 9 страница
«От тебя не сокрыты все движенья мои! »[242] Эпиктет. [243]
Любовный интерес и его кульминация наступают, когда мужчина и дама, между собой не знакомые, разговорятся в поезде, идущем обратно на восток. – Ну, – осведомилась миссис Крут, ибо то была она, – и как вам Каньон? – Ничего себе пещерка, – ответил ее спутник. – Какое забавное описание! – ответила миссис Крут. – А теперь сыграйте мне что‑ нибудь. Ринг Ларднер («Как писать рассказы»). [244]
Господь наставляет души не идеями, но муками и противоречиями. Де Коссад. [245]
– Папа! – вскрикнула Кити и закрыла ему рот руками. – Ну, не буду! – сказал он. – Я очень, очень… ра… Ах! как я глуп… Он обнял Кити, поцеловал ее лицо, руку, опять лицо и перекрестил ее. И Левина охватило новое чувство любви к этому прежде чуждому ему человеку, старому князю, когда он смотрел, как Кити долго и нежно целовала его мясистую руку. «Анна Каренина »[246]
Бхагаван, разве не должно быть долгом человека разъяснять тем, кто поклоняется изображениям, что Бог не одно и то же со Своими изображениями, и что, поклоняясь каменным статуям, они должны думать о Боге, а не о статуях. Шри Рамакришна ответил: У вас все так, жители Калькутты: вам бы только наставлять и проповедовать. Хотите наделить миллионы, хотя сами – нищие… Господь пребывает в храме человеческого тела. Он знает наши самые глубокие мысли. Если есть что‑ нибудь неправильное в поклонении изображениям, разве Он не знает, что всякое поклонение предназначено Ему? «Провозвестие Шри Рамакришны». [247]
«Не хотите с нами? » – спросил недавно знакомый, наткнувшись на меня, – я сидел после полуночи один в кофейне, которая уже почти опустела. «Нет, не хочу», – ответил я.
Кафка. [248]
Какое счастье быть вместе с людьми. Кафка. [249]
Молитва Франциска Сальского: [250] «Да, Отец! Да и во веки вечные – да! »
Цзуй‑ гань каждый день окликал себя: «Учитель». После чего отвечал себе: «Да, господин». И прибавлял: «Протрезвей». И снова отвечал себе: «Да, господин». «И после этого, – продолжал он, – не давай другим себя обмануть». «Да, господин; да, господин», – отвечал он. «У‑ мэнь гуань ». [251]
Поскольку буквы на плите были малы, последняя запись еще не выползала с верхней одной пятой столбца: Зуи мог бы читать колонку дальше еще минут пять, и пригибаться ему бы не пришлось. Он предпочел не продолжать. Развернулся – но не резко – подошел и сел за стол своего брата Симора, выдвинув небольшой жесткий стул так, словно садился на него каждый день. Сигару он поместил на правый край стола угольком наружу, оперся на локти и закрыл лицо руками. Слева за ним два занавешенных окна с полуопущенными жалюзи смотрели во двор – неживописное кирпично‑ цементное ущелье, где в любое время суток серо перемещались прачки и бакалейные посыльные. Комнату можно было бы счесть третьей хозяйской спальней квартиры, и она, по более‑ менее традиционным меркам манхэттенских жилых домов, была как несолнечна, так и некрупна. Два старших мальчика Глассов, Симор и Дружок, вселились в нее в 1929 году, когда им исполнилось, соответственно, двенадцать и десять, и освободили ее в двадцать три и двадцать один. Мебель здесь по большей части относилась к кленовому «комплекту»: две тахты, тумбочка, два мальчишески небольших письменных стола, под которые не влезают колени, два шифоньера, два стула с подлокотниками. На полу – три домашних восточных половика, крайне вытертых. Прочей обстановкой лишь с очень легким преувеличением были книги. Которые нужно забрать. Которые брошены насовсем. С которыми непонятно что делать. Но книги, книги. Высокие шкафы стояли по трем стенам комнаты, заполненные до предела и выше. Те книги, что не поместились, стопками лежали на полу. Места для прохода оставалось немного, а прохаживаться здесь и вовсе было невозможно. Чужак с тягой к описательной прозе в духе званых коктейлей заметил бы, что комната на первый взгляд смотрелась так, будто некогда в ней проживали два начинающих двенадцатилетних юриста или научных исследователя. Фактически же, если сознательно не предпочесть сравнительно тщательного обследования наличного материала для чтения, здесь обнаруживалось крайне мало – если они отыскивались вообще – недвусмысленных признаков того, что бывшие обитатели комнаты, что один, что другой, достигли избирательного возраста в сих преимущественно юношеских пределах. [252] Да, телефон здесь имелся – тот самый, отдельный, что вызывал дискуссии, – стоял на столе Дружка. И на обоих столах видны были сигаретные ожоги. Но иные, более выразительные приметы взрослости – шкатулки с запонками или галстучными булавками, настенные картины, убедительная всякая всячина, что обычно собирается на верху шифоньеров, – были удалены из комнаты в 1940 году, когда оба молодых человека «отъединились» и переехали в собственную квартиру.
Пряча лицо в ладонях, а голову под свисающим на лоб убором – иначе платком, – Зуи сидел за старым столом Симора – бездеятельно, но и бессонно – добрых двадцать минут. Затем, чуть ли не одним движеньем убрал от лица опору, взял сигару, сунул в рот, открыл левый нижний ящик стола и обеими руками вытащил семи – или восьмидюймовой толщины пачку того, что на вид казалось – и было – картонками от рубашек. Пачку эту он воздвиг перед собою на стол и принялся переворачивать картонки – по две‑ три за раз. Вообще‑ то рука его замерла лишь однажды, да и то очень ненадолго. Та картонка, на которой он остановился, была написана в феврале 1938 года. Почерк – синим графитовым карандашом – принадлежал его брату Симору:
Двадцать первый день рождения. Подарки, подарки, подарки. Зуи с малышкой, как водится, закупались на нижнем Бродвее. Подарили мне основательный запас чесоточного порошка и коробку с тремя бомбами‑ вонючками. Я должен бросить бомбы в лифте Коламбии или «там, где толпа», как только выпадет удобный случай.
Вечером несколько номеров варьете для моего увеселения. Лес и Бесси исполнили чудесный степ на песочке, потыренном Тяпой из урны в вестибюле. Когда они закончили, Тяпа и Д. изобразили их же, довольно забавно. Лес чуть не расплакался. Малышка спела «Абдул Абулбул Амир». [253] 3. выдал коронный выход Уилла Махони, [254] которому его обучил Лес, влепился с размаху в книжный шкаф и пришел в ярость. Двойняшки сделали наш с Д. старый номер из «Бака и Бабблза». [255] Идеально и точка. Изумительно. Посреди всего этого в домофон позвонил швейцар и спросил, не пляшет ли кто у нас. Некий мистер Зелигман с четвертого…
Тут Зуи читать бросил. Дважды звучно пристукнув картонками по столу, выровнял пачку, словно карточную колоду, затем спихнул ее на место в нижний ящик, каковой задвинул. Снова уперся локтями в стол и закрыл лицо руками. На сей раз он сидел неподвижно чуть ли не полчаса. А когда шевельнулся опять, можно было решить, будто к нему прицепили нити от марионетки, а потом слишком уж рьяно за них дернули. Похоже, ему позволили только схватить сигару, а затем следующий рывок невидимых нитей развернул его к стулу у второго письменного стола в комнате – стола Дружка, – где стоял телефон. Устроившись сызнова, он первым делом вытащил из брюк полы рубашки. Расстегнул ее совсем, словно путь в три шага привел его в странно тропическую зону. Затем вытащил изо рта сигару, переложил ее в левую руку, где и оставил. Правой же рукой снял с головы платок и расстелил перед телефоном – явно «наготове». После чего без видимых сомнений снял трубку и набрал местный номер. Очень и очень местный номер. Набрав, взял со стола платок и окутал им микрофон – не туго и так, чтобы попышней. Поглубже вздохнул и стал ждать. Мог бы и сигару закурить – она погасла, – но не стал. Где‑ то полутора минутами ранее Фрэнни с отчетливой дрожью в голосе отказалась от четвертого за пятнадцать минут материного предложения принести ей кружку «славненького горяченького куриного бульончика». Это последнее предложение миссис Гласс сделала на ногах – прямо на полпути из гостиной в сторону кухни и с довольно суровым оптимизмом на лице. Однако вернувшаяся в голос Фрэнни дрожь быстро услала мать обратно на стул.
Стул миссис Гласс, разумеется, стоял на той стороне гостиной, где Фрэнни. Причем стоял крайне бдительно. Примерно за четверть часа до этого, когда Фрэнни пришла в себя настолько, чтобы сесть и взглядом поискать расческу, миссис Гласс перенесла стул от письменного стола и расположила его ровно у кофейного столика. Точка великолепно подходила для наблюдений за Фрэнни, а кроме того, позволяла наблюдателю легко дотягиваться до пепельницы на мраморной столешнице. Усевшись снова, миссис Гласс вздохнула, как вздыхала всегда, если отвергали ее кружки куриного бульона. Однако, она, так сказать, курсировала взад‑ вперед по желудочно‑ кишечным трактам своих детей на патрульной повозке уже столько лет, что вздох этот ни в каком смысле не был подлинным сигналом капитуляции; к тому же, она почти сразу сказала: – Я не понимаю, как ты рассчитываешь вернуть себе силы и прочее, если не будешь принимать ничего питательного. Извини, но я не понимаю. Ты же только и… – Мама – ну пожалуйста. Я уже двадцать раз просила. Пожалуйста, перестань талдычить про куриный бульон, а? Меня тошнит от одного… – Фрэнни смолкла и прислушалась. – Это наш телефон? Миссис Гласс уже поднялась со стула. Ее губы поджались. От телефонного звонка – любого телефона, где угодно – губы ее поджимались неизменно. – Я сейчас, – сказала она и вышла. Позвякивала она слышнее обычного, словно в кармане ее кимоно раскрылась коробка разнообразных гвоздей. Не было ее минут пять. А когда вернулась, лицо у нее выражало, по давнему определению ее старшей дочери Тяпы, одно из двух: либо она только что поговорила с кем‑ то из сыновей, либо кто‑ то сообщил ей достовернее некуда, что все до единого люди на свете целую неделю должны будут двигать кишечником с идеальной для гигиены регулярностью. – Звонит Дружок, – объявила она, входя в комнату. По многолетней привычке она подавляла в себе любой признак удовлетворения, что могло вкрасться в ее голос. Судя по виду, при этом известии Фрэнни отнюдь не пришла в восторг. Вообще‑ то ей стало не по себе. – Откуда он звонит? – спросила она. – Я его даже не спросила. У него, кажется, жуткая простуда. – Садиться миссис Гласс не стала. Нависла. – Давай скорее, барышня. Он требует тебя.
– Так и сказал? – Разумеется, так и сказал! Давай быстрее, ну?.. Надень шлепки. Фрэнни выпуталась из розовых простыней и голубого платка. Села – бледная, очевидно нехотя – на край дивана, глядя на мать. Ногами нашарила шлепанцы. – Что ты ему сказала? – беспокойно спросила она. – Будь так добра, подойди к телефону, барышня, прошу тебя, – уклончиво ответила миссис Гласс. – Только, ради бога, поскорее. – Наверно, ты ему сообщила, что я, скажем, на смертном одре, – сказала Фрэнни. Ответа не последовало. Она встала с дивана – не так хрупко, как мог бы встать больной после операции, но с легчайшим оттенком робости и осторожности, словно опасалась легкого головокружения, а то и рассчитывала на него. Уже увереннее сунула ноги в шлепанцы, затем мрачно обошла кофейный столик, развязывая и вновь завязывая узлом пояс халата. Где‑ то годом раньше в неспровоцированно самоуничижительном абзаце письма, адресованного Дружку, свою фигуру она определила как «безупречно американческую». Глядя на нее, миссис Гласс, кстати сказать – великий ценитель девичьих фигур и походок, еще раз вместо улыбки чуть поджала губы. Стоило, однако, Фрэнни скрыться с глаз, как ее мать все внимание обратила к дивану. По всему виду миссис Гласс было ясно: мало что на свете не одобряет она столь же пылко, как тот факт, что диван этот – хороший, обитый тканью с начесом, – уготовлен для сна. Она зашла в проход между ним и кофейным столиком и принялась в лечебных целях взбивать все подушки, на кои падал взор. Фрэнни же по пути проигнорировала телефон в коридоре. Очевидно, она предпочла длительную прогулку до родительской спальни, где располагался более популярный аппарат. В походке ее, пока она шла по коридору, не виделось никаких отчетливых странностей – она ни тянула время, ни особо спешила, – и однако по мере продвижения Фрэнни преображалась. С каждым шагом будто становилась ощутимо младше. Возможно, длинные коридоры, плюс последствия слез, плюс телефонный звонок, плюс запах свежей краски, плюс газеты на полу – возможно, сумма всего этого равнялась для нее новой кукольной коляске. Как бы то ни было, когда Фрэнни дошла до двери в родительскую спальню, ее элегантный, сшитый на заказ домашний халат из галстучного шелка – вероятно, символ всего, что в общежитии считалось роскошным и фатальным, – выглядел так, будто на ходу обернулся шерстяным халатиком маленькой девочки. В спальне мистера и миссис Гласс смердело – даже воняло – свежевыкрашенными стенами. Всю мебель согнали на середину комнаты и накрыли холстиной – старой, заляпанной краской, натуральной на вид холстиной. Кровати тоже отодвинули от стены, однако накрыли хлопковыми покрывалами, предоставленными самой миссис Гласс. Телефон теперь стоял на подушке мистера Гласса. Очевидно, миссис Гласс тоже предпочитала его более публичному параллельному аппарату в коридоре. Трубка лежала рядом, ждала Фрэнни. Почти совсем по‑ человечески надеялась, что ее существование признают. Чтобы до нее добраться, оправдать ее ожидания, Фрэнни пришлось прошаркать по всей комнате, по россыпи газет и обогнуть пустое ведерко из‑ под краски. А дотянувшись до трубки, Фрэнни не взяла ее сразу, а просто села рядом на кровать – посмотрела, отвела взгляд, провела рукой по волосам. Тумбочку, обычно стоявшую у кровати, теперь придвинули так, что можно было ее потрогать, не вставая. Фрэнни сунула руку под особо заляпанный участок холста, закрывавший тумбочку, пошарила взад‑ вперед, пока не наткнулась на искомое: фарфоровую сигаретницу и коробок спичек в медном держателе. Закурила, потом еще раз глянула на телефон – продолжительно, крайне тревожно. За исключением покойного Симора, следует отметить, прочие братья Фрэнни по телефону говорили чересчур звонко, если не сказать – бодро. В этот же час, вероятно, Фрэнни в глубине души сомневалась, стоит ли рисковать и доверять единственно тембру голоса по телефону – не говоря уж о словесном наполнении, – кто бы из братьев ни звонил. Тем не менее, она нервно затянулась и довольно храбро взяла трубку. – Алло. Дружок? – сказала она. – Привет, милая. Как там у тебя – все ничего? – Я нормально. Ты как? Ты что, простыл? – Затем, когда немедленного ответа не поступило: – Бесси, наверно, что ни час тебе отчитывалась. – Ну… в каком‑ то смысле. Туда‑ сюда. Известное дело. У тебя все ничего, милая? – Нормально. Но голос у тебя все равно странный. Либо у тебя кошмарная простуда, либо связь кошмар. Ты вообще где? – Где я? В своей тарелке, Плюшка. В домике с привидениями дальше по дороге. Ладно. Поговори со мной. Фрэнни беспокойно закинула ногу на ногу. – Я не очень понимаю, о чем бы ты хотел поговорить, – сказала она. – То есть, что именно Бесси тебе наплела? На линии повисла крайне характерная для Дружка пауза – лишь чуточку загустевшая от превосходства им прожитых лет, – которая так часто испытывала терпение как самой Фрэнни, так и виртуоза на другом конце провода, когда они были совсем маленькими. – Ну, я, в общем, не могу сказать, что именно она мне плела, милая. Настает миг, когда слушать Бесси по телефону – уже как – то грубо. Я слышал про чизбургерную диету – в этом не сомневайся. И, разумеется, про книжки о Страннике. А потом, кажется, я просто сидел с трубкой возле уха и толком не слушал. Известное дело. – А, – сказала Фрэнни. Сигарету она переместила в ту руку, которой держала трубку, а свободной снова пошарила под холстиной по тумбочке и отыскала крохотную глиняную пепельницу, которую поставила рядом на кровать. – У тебя чудной голос, – сказала она. – Ты простыл или что? – Я изумительно себя чувствую, милая. Сижу тут, с тобой разговариваю, и мне изумительно. Слышать тебя – уже радость. Даже не передать словами. Фрэнни опять одной рукой отвела от лица волосы. Ничего не сказала. – Плюшка? А может, Бесси чего упустила? Ты вообще как насчет поговорить? Пальцами Фрэнни слегка изменила позицию крохотной пепельницы рядом на кровати. – Ну, – сказала она, – сказать правду, я уже несколько наговорилась. Зуи на меня напрыгивал все утро. – Зуи? Как он? – Как он? Блестяще. Он просто лучше некуда. Я б его просто убила. – Убила? Почему? Зачем, милая? Зачем убивать нашего Зуи? – Зачем? Затем, что убила бы! Он до того вредный. Я за всю жизнь таких вредин не встречала! Это все так излишне! То он целиком и полностью ополчается на Иисусову молитву – я ею тут случайно заинтересовалась, – и начинаешь думать, будто лишь из‑ за того, что тебе это интересно, ты какой‑ то невротичный недоумок. А проходит две минуты, он тебе начинает бредить про то, что Иисус – единственный человек на свете, которого он вообще хоть сколько‑ то уважает – у Иисуса великолепные мозги и все такое. Просто сумасброд. То есть все ходит и ходит вокруг да около этими кошмарными кругами. – Рассказывай. Рассказывай давай про кошмарные круги. Тут Фрэнни оплошала – нетерпеливо выдохнула, чуть глубже затянувшись. Закашлялась. – Рассказывай, ага! Да это на весь день всего‑ навсего! – Она поднесла руку к шее и дождалась, когда пройдет неудобство от дыма, залетевшего не туда. – Он просто изверг, – сказала она. – Точно! Ну, не по правде изверг, а… я не знаю. Так злится на все. На религию злится. На телевидение злится. Злится на вас с Симором – все твердит, что вы оба нас изуродовали. Откуда я знаю? Скачет с одного на… – Почему изуродовали? Я знаю, что он так думает. Или думает, что думает. Но он сказал, почему? Как он определяет уродование? Он сказал, милая? И тут Фрэнни, в явном отчаянии от наивности вопроса, стукнула себя рукой по лбу. Весьма вероятно, так она не делала уже лет пять‑ шесть – с тех пор, к примеру, как на полпути домой в автобусе на Лексингтон‑ авеню поняла, что забыла шарф в кино. – Как он определяет? – переспросила она. – Да у него на все найдется определений сорок! Если тебе кажется, что я чуточку не в себе, это из‑ за него. То он – вот как вчера вечером – говорит, что мы чучела, потому что нас так воспитали, что у нас только один набор норм. А через десять минут говорит, что он чучело, потому что ни с кем не хочет встречаться и выпивать. Единственный раз… – Чего не хочет? – Встречаться ни с кем и выпивать. Ой, да тут ему вчера вечером пришлось поехать в город выпить с этим телесценаристом в Виллидже и все такое. Ну и началось. Говорит, ему вообще хочется встречаться и выпивать только с теми, кто уже либо умер, либо не может. Говорит, ему даже обедать ни с кем не хочется при мысли, что его сотрапезник вдруг не окажется лично Иисусом – или Буддой, или Хуэй‑ нэном, или Шанкарачарьей, или еще кем – нибудь вроде. В общем, ты понял. – Фрэнни вдруг загасила в крохотной пепельнице сигарету – отчасти неловко: другая рука была занята и пепельницу не придержала. – И знаешь, что еще он мне сказал? – спросила она. – Знаешь, в чем он мне клялся чем ни попадя вчера вечером? Что когда ему было восемь, он на кухне выпил по стакану имбирного ситро с Христом. Слышишь меня? – Слышу, слышу… милая. – Сказал, что – вот так прямо и сказал – сказал, что сидел за столом на кухне один, пил ситро, жевал соленые крекеры и читал «Домби и сын», [256] как вдруг ни с того ни с сего на другую табуретку садится Иисус и спрашивает, можно ли ему тоже ситро налить. Только маленький стаканчик – вот так прямо и сказал. То есть он постоянно такое говорит, однако полагает себя вправе что‑ то советовать мне! Я от этого просто в ярости! Так бы и двинула! Честно! Как будто сидишь в дурдоме каком‑ то, а другой больной врачом переоделся, подходит к тебе и давай пульс щупать… Кошмар какой‑ то. Все трещит, трещит и трещит. А если не трещит, так по всему дому свои вонючие сигары курит. Меня уже так воротит от этого сигарного дыма, что сдохнуть проще. – Сигары – это балласт, милая. Чистый балласт. Если б он не держался за сигару, у него бы ноги от земли оторвались. И мы б никогда больше нашего Зуи не увидели. В семействе Глассов было несколько асов вербального пилотажа, но это последнее замечание безопасно передать по телефонным проводам мог, наверное, только Зуи – он один настолько владел собой. Или так полагает ваш рассказчик. Фрэнни тоже, наверное, это уловила. Так или иначе, она вдруг поняла, что на другом конце провода – Зуи. Она поднялась – медленно – с кровати. – Ладно, Зуи, – сказала она. – Ладно. Не вполне сразу: – Извини – что? – Я говорю: ладно, Зуи. – Зуи? Что такое?.. Фрэнни? ты там? – Я тут. Просто хватит, ладно? Я знаю, что это ты. – Что ты вообще мелешь такое, милая? В чем дело? Ты про какого Зуи? – Зуи Гласса, – ответила Фрэнни. – Ну хватит, прошу тебя. Это не смешно. Я, можно сказать, только‑ только себя нащупала… – Ты сказала – Глаз? Зуи Глаз? Норвежец этот? Крупный такой блондин, спортс… – Все, Зуи. Перестань, прошу тебя. Хорошенького понемножку. Это не смешно… Если тебя вдруг интересует, мне сейчас абсолютно мерзко. Поэтому хочешь мне сказать что‑ нибудь особое, так говори быстрей и больше меня не трогай. – Это последнее подчеркнутое слово на странный манер отклеилось, будто на него не собирались ставить ударение. В трубке повисло чудное молчание. И на него последовала чудная реакция. Фрэнни сама встревожилась. Снова села на край отцовой кровати. – Я не собираюсь трубку бросать, ничего такого, – сказала она. – Но я – я не знаю… Я устала, Зуи. Если честно, я прямо больше уже не могу. – Она прислушалась. Однако ответа не воспоследовало. Фрэнни закинула ногу на ногу. – Ты можешь так хоть весь день, а я нет, – сказала она. – Я тут ведь только принимаю. А это, знаешь, не сильно приятно. Ты думаешь, все вокруг из железа. – Послушала. Заговорила было снова, но умолкла, когда услышала, как прочищается голос. – Я не думаю, что все из железа, дружок. Эта смиренно простая фраза, казалось, встревожила Фрэнни гораздо сильнее возможного зависшего молчания. Она быстро дотянулась и выхватила сигарету из фарфоровой шкатулки, но даже не изготовилась ее зажечь. – Ну а кажется, что думаешь, – сказала она. Послушала еще. Подождала. – То есть, ты зачем‑ то специально позвонил? – резко спросила она. – То есть ты почему‑ то особенному мне звонишь? – Нипочему особенному, дружок, нипочему особенному. Фрэнни подождала еще. Затем трубка заговорила снова. – Наверное, позвонил более‑ менее сказать, чтоб ты не бросала Иисусовой молитвы, если не хочешь. В смысле – это твое дело. Твое дело. Черт, это славная молитва, и пусть только кто попробует тебе что сказать. – Я знаю, – ответила Фрэнни. Очень нервно потянулась к спичечному коробку. – По‑ моему, я вообще по правде не пытался отвратить тебя от этой молитвы. По крайней мере, мне так кажется. Не знаю. Я не знаю, что у меня вообще в башке моей дебильной происходило. Но одно я знаю точно. У меня, к чертовой матери, нет права выступать таким духовидцем. У нас в семье их и так навалом. Вот что меня беспокоит. Вот что меня даже пугает немного. Фрэнни воспользовалась преимуществом легкой паузы, чтобы чуточку выпрямиться, словно хорошая осанка – или осанка получше – возможно, в любой момент отчего‑ то придется кстати. – Меня это немножко пугает, но не приводит в ужас. Давай напрямик. В ужас – не приводит. Потому что ты об одном забываешь, дружок. Когда ты впервые ощутила позыв – призвание – читать молитву, ты не ринулась тут же искать по всему свету себе наставника. Ты вернулась домой. Ты не только приехала домой, но еще и совсем расклеилась к чертовой матери. Поэтому если посмотреть с определенной точки зрения, тебе по праву полагается лишь тот низкосортный духовный совет, который мы тут способны тебе дать, и не более того. По крайней мере, ты знаешь, что никаких скрытых дебильных мотивов в этом дурдоме не будет. Чем бы мы ни были, дружок, сомнений мы не внушаем. Фрэнни вдруг одной рукой попробовала подкурить сигарету. Успешно открыла коробок, но от единственного касания спички он полетел на пол. Она быстро нагнулась и подняла его, а горсть спичек оставила лежать. – Я тебе одно скажу, Фрэнни. Одно я знаю. Только не огорчайся. Тут ничего плохого. Но если ты хочешь жизни в Боге, тебе следует прямо сейчас понять, что любое религиозное действие из тех, что творятся в этом дебильном доме, пролетает мимо тебя. Тебе даже не хватает соображалова выпить, если тебе приносят чашку освященного куриного бульона – а только такой бульон Бесси в этом дурдоме всем и предлагает. Поэтому ты мне просто скажи, просто возьми и скажи, дружок. Если б ты пошла и стала искать по всему свету себе наставника – какого‑ нибудь гуру, святого какого‑ нибудь, – чтобы он научил тебя читать Иисусову молитву как полагается, что хорошего бы тебе это принесло? Черт возьми, как ты собираешься узнать в лицо настоящего святого, если даже не признаёшь кружку освященного куриного бульона у себя под носом? Скажи ты мне, а? Фрэнни уже сидела почти ненормально прямо. – Я тебя просто спрашиваю. Я не хочу тебя огорчать. Я тебя огорчаю? Фрэнни ответила, но ответ ее, очевидно, не долетел. – Что? Я не слышу. – Я говорю – нет. Откуда ты звонишь? Ты где сейчас? – Ох да какая разница? В Пиэре, Южная Дакота, елки‑ палки. Послушай меня, Фрэнни, – прости, не надо злиться. Но послушай меня. У меня еще остались мелочь‑ другая, совсем мелкие, а потом я отстану, честно. Но знала ли ты – просто кстати пришлось, – что мы с Дружком ездили к тебе в театр летом? Знала, что мы смотрели тебя в «Удалом молодце» однажды вечером? И убийственно жарким вечером притом, должен сказать. Но ты знала, что мы приезжали? Похоже, требовался ответ. Фрэнни встала, затем тут же села. Слегка отодвинула от себя пепельницу, будто пепельница ей мешала. – Нет, я не знала, – сказала она. – Никто не сказал ни… Нет, я не знала. – Ну так мы приезжали. Да. И я тебе скажу, дружок. Ты была хороша. И когда я говорю «хороша», я имею в виду – хороша. Ты собой скрепляла весь этот чертов бардак. Даже эти печеные на солнце омары в зале понимали. Теперь же я слышу, что с театром ты покончила навсегда – а я слышу, я разное слышу. И я помню ту речугу, с которой ты вернулась, когда закончился сезон. Ох как же ты меня, Фрэнни, раздражаешь! Прости, но раздражаешь. Ты совершила великое, поразительное, к черту, открытие, что в актерской профессии под завязку наемников и мясников. Насколько я помню, ты даже держалась, как будто тебя сокрушает, что не все капельдинеры – гении. Да что с тобой такое, дружок? Где твои мозги? Если ты получила уродское образование, по крайней мере, употребляй его, употребляй. Отныне можешь читать Иисусову молитву хоть до судного дня, но если не осознаёшь, что для жизни в Боге смысл имеет только одно – отстраненность, я не понимаю, как тебе вообще удастся сдвинуться хотя бы на дюйм. Отстраненность, дружок, и только отстраненность. Отсутствие желаний. «Прекращение всяких стремлений». А актера творит, если хочешь знать дебильную правду, именно эта канитель с желаньями. Почему ты меня вынуждаешь рассказывать то, что и так знаешь? Где‑ то по дороге – не в одном дебильном перерождении, так в другом, если угодно, – у тебя было стремленье стать не только актером или актрисой, но – хорошим актером. И теперь ты на нем залипла. Ты не можешь просто взять и отвернуться от собственных стремлений. Причина и следствие, дружок, причина и следствие. Теперь ты можешь только одно – единственное в Боге: играть. Играть для Бога, если хочешь – быть актрисой Господа Бога, если хочешь. Что может быть чудеснее? Можешь хоть попытаться, если охота, – в попытке ничего плохого нет. – Настала небольшая пауза. – Только лучше займись делом, дружок. Лишь отвернись – и пески текут от тебя прочь к чертовой матери. Уж поверь мне на слово. Тебе повезет, если в этом ощутимом дебильном мире тебе хватит времени чихнуть. – Еще одна пауза, еще незначительнее. – Я раньше из‑ за этого переживал. Теперь уже так не переживаю. По крайней мере, по сию пору люблю череп Йорика. [257] По крайней мере, у меня всегда находится время любить череп Йорика. Я хочу, дружок, чтобы после смерти от меня остался почтенный дебильный череп. Я стремлюсь к такому почтенному дебильному черепу, как у Йорика. И ты, Фрэнни Гласс, – тоже. Ты тоже, ты тоже… Ах господи, да что толку разговаривать? У тебя было то же самое дебильное и чучельное воспитание, что и у меня, и если ты до сих пор не знаешь, какой череп себе хочешь после смерти и как тебе его заслужить, – в смысле, если ты до сих пор не знаешь хотя бы, что если ты актриса, ты должна играть, – то разговаривать без толку, а?
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|