Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Культ успеха и военно‑промышленная воля к знанию




 

Состояние разума, необходимое для приобретения знаний, начало существенно меняться в христианскую эпоху, которая развилась в секулярную современность. Греки считали, что «знание» в смысле систематического понимания того, как вещи связаны друг с другом, доступно всем образованным людям, у которых достаточно свободного времени. К ментальным состояниям, необходимым для достижения такого знания, можно отнести платоновское созерцание космоса и восприимчивое наблюдение за природой, отстаиваемое Аристотелем. Важно обратить внимание на отсутствие самой идеи путешествия, не говоря уже о таком путешествии, пункт назначения которого на первых этапах представляется в лучшем случае частично, причем люди, отправившиеся в путь, могут такого пункта назначения и не достичь. Тем не менее такое путешествие стало необходимым в контексте христианской эсхатологии (то есть теории человеческой судьбы) и современных секулярных концепций прогресса, поскольку люди пребывают в состоянии, которое значительно отстает от полной реализации их потенциала бытия в мире, что может объясняться как первородным грехом, так и давно укоренившимися привычками разума. Затем представление о таком путешествии стало частью коллективной психологии, необходимой для оправдания науки как межпоколенческого социального предприятия неопределенной длительности [Passmore, 1970, ch. 10–12; Fuller, 2015, ch. 3]. Военно‑ промышленная воля к знанию выдвигает на первый план – возможно, больше, чем академические ученые, – удовлетворительное завершение эпистемического путешествия.

Тот факт, что академики склонны превозносить плюсы самого путешествия, а не пункта назначения, можно назвать «проклятием Канта» – речь об академическом нежелании, а может, и о неспособности определять цель исследования, которая бы считалась осмысленным завершением для тех, кто им занимается. Вместо такого завершения академики обычно предлагают «регулятивные идеалы» в духе Канта, но они определяют разве что установку на исследование, или, как говорил логик Альфред Тарский, «конвенции истины», задающие условия, выполнение которых требуется «истиной» (как синонимом завершения исследования), но как именно их выполнить, не сказано. Во всем этом недостает четкого ощущения успеха, которое играет центральную роль для военно‑ промышленной воли к знанию.

Успех предполагает, что путешествие закончилось тем, что оправдывает сам его факт. В этом конкретном смысле финал оправдает средства. Здесь следует напомнить, что выражение «цель оправдывает средства» первоначально было теологическим лозунгом, который оправдывает все зло в мире тем, что оно вносит свой вклад в осуществление божественного плана творения. Кант был заклятым врагом такого подхода, но не столько по этическим, сколько по эпистемологическим причинам: если доказать бытие Бога невозможно, тогда попытка мыслить на манер Бога является тщетной и даже потенциально опасной спекуляцией, которая игнорирует то, что уже известно, а именно человеческую конечность.

Военно‑ промышленная воля к знанию, напротив, занимает точку зрения, которую стали открыто защищать через два поколения после Канта такие левые гегельянцы, как Людвиг Фейербах и Маркс. Она предполагает, что «Бог» – это просто название успешного завершения проекта человеческой самореализации. В этом случае любые препятствия, мешающие нам получить «то, что мы хотим» (в каком угодно определении), понимаются, скорее, в смысле вызова, который надо преодолеть, а не знака, запрещающего выход за пределы ограничений. Эта линия мысли, в свое время приведшая к взрывным политическим следствиям (в частности, к либеральным революциям 1848 г. ), в генетический код философии была встроена шотландским философом Джеймсом Феррьером который получил образование в Германии и ввел в английский язык термин «эпистемология».

Словно предвосхищая «Трактат» Витгенштейна, Феррьер доказывал: если мир можно полностью поделить на то, что «известно», и то, что «неизвестно», из этого следует, что все познаваемо, и, таким образом, сама идея «непознаваемого» (например, кантовского ноумена) является бессмысленной. «Неизвестное» – это просто то, что «еще предстоит познать». (Это относится и к «неизвестным неизвестным», о которых пойдет речь ниже. ) Соответственно, допустимым становится намного более конкретный и явный смысл итогов исследования – успешное завершение стратегии, которую можно спроектировать или выполнить, а это, в свою очередь, послужило развитию военно‑ промышленной воли к знанию в последние 150 лет.

Однако у «военной» и «промышленной» сторон этого интеллектуального комплекса были принципиально разные способы интерпретации «успеха». Разница эта иллюстрируется двумя смыслами, в которых мы можем достигать «истины», понимаемой в качестве конкретной цели исследования. Мы можем иметь в виду либо то, к чему мы приближаемся, либо то, что нарастает со временем, то есть «интенсивную» или «экстенсивную» величину: первая измеряется, вторая подсчитывается. Соответственно, можно говорить либо о «приближении к истине», либо о «накоплении истин». Вот в чем заключается различие между соответственно «военным» и «промышленным» подходами [Fuller, 1997, ch. 4; Fuller, 2002, conclusion].

Первый в основном сводится к тому, как преодолеть дистанцию, отделяющую от цели, а второй – к тому, как расшириться, чтобы инкорпорировать или же вытеснить всех остальных конкурентов, что само по себе является частью цели. Таким образом, возникают две концепции успеха: победа в войне и монополия в торговле, первая из них реализована в корреспондентной, а вторая – в когерентной теории истины. Капитализм играет особую роль в этой диалектике, поскольку он сосредоточен на производительности, нацеленной не только на производство большего количества материалов (то есть на промышленную сторону), но также на более эффективное производство, которое означает отказ от прежних практик или их уничтожение (что составляет военную сторону). Именно это двойственное качество капитализма заставило социалистов XIX в., не в последнюю очередь и Маркса, задуматься о будущем, которое благодаря новой технологии потребует меньшего объема труда. Это означало, что большинство людей будет жить либо в условиях безделья, либо в нищите в зависимости от того, что Маркс называл «общественными производственными отношениями». В категориях Парето, промышленная сторона капиталистической производительности принадлежит львам, а военная – лисам. Теперь применим ту же мысль к производству научного знания.

Военно‑ промышленная воля к знанию является определенно антидисциплинарной, однако в каком смысле она междисциплинарна? Она антидисциплинарна в силу отрицания того, что в самой генеалогии и вызревании дисциплин есть нечто «естественное». Таким образом, военная сторона должна ускорять производство знания, извлекая выгоду из любой неотложной ситуации, сосредоточивающей внимание на подавлении общего врага, тогда как промышленная сторона должна наращивать производство знания, позволяя ему выйти из лаборатории в жизненный мир. С этой двойственной точки зрения органический подход к исследованию под лозунгом «нет науки, пока не пришло ее время», отстаиваемый Куном [Kuhn, 1970; Кун, 1977], представляется мистификацией историей науки. В самом деле, военно‑ промышленная воля к знанию не относится к дисциплинам как охраняемым видам академической экологии, скорее, она рассматривает их с точки зрения растениеводства или животноводства, поскольку она готова скрещивать и сопоставлять знания из разных дисциплин ради улучшения условий человеческой жизни. Франко‑ прусская война 1870–1871 гг. показала, что передовым промышленным экономикам военные задачи могут послужить стимулом, заставляющим оптимизировать производственные процессы, сети распределения и ускоряющиеся инновации. Американский «Фонд Карнеги за международный мир» – один из наиболее влиятельных мозговых трестов – финансировал одного из основателей Венского кружка Отто Нейрата и британского экономиста Джона Мейнарда Кейнса, изучавших эти вопросы в свете соответственно Балканских войн и Первой мировой войны.

Хотя по своим политическим взглядам Нейрат был социалистом, а Кейнс – либералом, оба признавали то, что воспринимаемая угроза войны усилила желание государства стимулировать промышленность ради такого изменения ее привычного распорядка, которое способно было принести пользу обществу в целом, в том числе в силу последующего сохранения новых междисциплинарных практик, сложившихся в военное время. Именно это идейный организатор победы Пруссии во Франко‑ прусской войне Гельмут фон Мольтке называл «перманентным чрезвычайным положением», о котором мы будем говорить далее. Во второй трети XX в. экономика стала основной дисциплинарной площадкой для конкретизации этой точки зрения. Главным проектом стала Комиссия Коулса, названная по имени владельца Chicago Tribune, которая к 1950‑ м годам успешно разработала разные эконометрические модели (ставшие прототипом для современных компьютерных симуляций) на широком идеологическом спектре различных экономик, не только кейнсианских, но и советских (на базе рыночного социализма Оскара Ланге) и даже неолиберальных (благодаря монетаризму Милтона Фридмана). В то время считалось, что этот проект решительно размежевал экономику с ее классическим свободно‑ рыночным основанием в том смысле, в каком Хайека можно было рассматривать естественным правопреемником Адама Смита, поскольку Коулс придерживался именно дирижистского подхода к экономике, считая ее машиной, киборг‑ версией Homo economicus, поддающейся контролю [Mirowski, 2002, ch. 5].

Самым главным был вопрос о том, можно ли человеческую креативность, источник предпринимательского духа, симулировать в той или иной систематической концепции экономической жизни. Среди важнейших противников Коулса были самозваные наследники Адама Смита в США, особенно Фрэнк Найт, который основал Чикагскую школу экономики. Найт отвергал вертикальный подход Коулса, предпочитая ему нечто «спонтанно порождаемое», но при этом таинственное; соответственно, Найт провел влиятельное различие между состояниями незнания, обусловленными подлинной «неопределенностью» (когда событию нельзя приписать ту или иную вероятность в силу его беспрецедентной природы), и «риском» (когда вероятность событию приписать можно, поскольку у него были прецеденты). Первое представлялось сферой деятельности предпринимателя, а второе – управленца. По этой причине Найт полагал, что применение математики в экономике всегда будет ограничиваться рутинным (или «управляемым») экономическим поведением, но не его креативной частью. Этот тезис напоминает то, что часто говорят об ограничениях экспериментальной психологии в понимании человеческой креативности.

Однако Найт не смог предугадать, что математические модели радикально преобразят осмысление неопределенности. Задача состояла в управлении «неизвестными неизвестными», если вспомнить громкое высказывание министра обороны США Дональда Рамсфелда, сделанное им во время войны в Ираке, – в управлении за счет превращения их в «познаваемые» величины в симулированном универсуме, определяемом системой математических уравнений, на основе которых можно составить несколько разных прогнозов.

Рамсфелд предложил в общем‑ то высокотехнологичную версию того рассуждения, которое 150 годами раньше заставило Феррьера вложиться в эпистемологию. Все, что считается «неизвестным неизвестным», уже познаваемо, то есть оно существует, если вспомнить остроту Уилларда Вана Ормана Куайна, сказавшего, что «существовать значит быть значением связанной переменной» (как, например, в системе уравнений). Другими словами, «неизвестное неизвестное» должно удовлетворять определенным параметрам, которые можно по‑ разному формализовать. Так, хотя мы можем и не знать точных значений, мы можем знать «погрешность». Говоря в целом, экономика независимо от того, как понимается ее поведение в качестве «запланированного» или же «слепого», может моделироваться алгоритмами, координирующими независимые потоки входных данных с согласованной реакцией, составляющей выходные данные. На основе такого системного мышления можно даже попытаться добиться «плановых» результатов «слепыми» методами, и наоборот, в чем, по сути, отображается политико‑ экономическое пространство, определяемое рыночно‑ социалистическими и социал‑ демократическими способами обеспечения [Fuller, 2016a, ch. 4]. В принципе, так трактовать можно все что угодно – от движения денег до распределения ресурсов.

Так возник важнейший междисциплинарный проект времен холодной войны, а именно кибернетика [Mirowski, 2002, ch. 2]. В разгар холодной войны политолог из Массачусетского технологического института (MIT) Карл Дойч [Deutsch, 1963] предложил концепцию государства как кибернетического мозга общества. Эту метафору британский консультант в области менеджмента Стаффорд Бир попытался понять в буквальном смысле, когда стал главным инициатором злосчастной попытки реализации кибернетического социализма в Чили (проект «Киберсин») с помощью мейнфрейма, который был уничтожен во время переворота Аугусто Пиночета в 1973 г. [Pickering, 2010, ch. 6]. В любом случае многие поклонники такого подхода, не в последнюю очередь и сам Рамсфелд, сделали неплохую карьеру, применяя этот шаблон. Хорошо это или плохо, но одним из первых адептов прикладной кибернетики (известной как исследование операций) был Роберт Макнамара, который, став сторонником системного мышления еще в Гарвардской школе бизнеса, во время Второй мировой войны руководил бомбардировками Японии, потом управлял богатствами Ford Motor Company, координировал военные операции США во Вьетнаме и, наконец, заведовал программами Всемирного банка по помощи развивающимся странам [Fuller, 2000b, p. 183].

Наиболее радикальная и как нельзя более убедительная формулировка военно‑ промышленной воли к знанию принадлежит человеку, под руководством которого прусские войска в 1871 г. одержали победу над Францией. По Мольтке, общество должно считать, что оно всегда находится в «перманентном чрезвычайном положении», то есть надо мыслить в категориях, определяющих, кто или что может в следующий момент грозить самому его выживанию [Fuller, 2000b, p. 105–109]. Такой подход привлекает внимание общества к необходимости снова и снова утверждаться в непрерывно меняющихся условиях. Короче говоря, мирное время – это период, когда вы учитесь тому, как вести следующую войну. Соответственно, образ общества как организма и как системы сплавился воедино в вечной борьбе общества за определение границы между самим собой и внешней средой. Значение такого единого образа нельзя недооценивать. (Он будет важен и для «суперпрогнозирования», о котором пойдет речь в последней главе. ) В конечном счете, если «система» обычно рассматривалась в качестве термина логики, формальных отношений частей к целому, то теперь она была смешана с содержательным биологическим императивом, согласно которому выживают только те, кто движется вперед (или растет). Как мы увидим, эта в эпистемологическом отношении глубокая, хотя и несколько параноидальная позиция достигла расцвета в период холодной войны.

Органицистская концепция общества сыграла на руку созданной в XIX в. концепции государства как стража «нации», то есть политической структуры, основанной на наличии коренного населения (к которому могут добавляться некоренные граждане, но могут и не добавляться). Также она хорошо согласовывалась с такими современными ей нововведениями, как «экспериментальное» определение Клодом Бернаром смерти как неспособности организма сохранить строгое различие между собой и средой (то есть определение смерти как смешения) и экономическая модель общего равновесия как самоподдерживаемого механизма, предложенная Леоном Вальрасом. И если определение смерти у Бернара стало рассматриваться в качестве частного случая принципа энтропии в термодинамике, модель Вальраса была развита до понимания общества в качестве системы взаимосвязанных рынков, которые гармонизируются силами государства‑ регулятора. Подобный взгляд на мир отстаивался и младшим современником Вальраса Парето, которого, в свою очередь, в США переводил и пропагандировал гарвардский биохимик Лоуренс Хендерсон. Коллега Хендерсона физиолог Уолтер Кэннон придумал термин «гомеостаз», выражающий эту линию мысли в ее наиболее общей форме. Термин был подхвачен социологом Толкоттом Парсонсом, стремившимся к созданию междисциплинарной науки «социальных отношений», и, главное, математиком Норбертом Винером, в работах которого он стал одной из основ кибернетики [Heims, 1991, ch. 8].

С точки зрения последователей Мольтке, война – это просто силовая версия непрерывного конфликта, который обычно разыгрывается на рынке. Точно так же как производители‑ конкуренты стремятся помешать друг другу достичь монополии, национальные государства считают, что соперники отстаивают альтернативные гегемонические режимы, возникновение которых они пытаются предупредить. В этом отношении «мир» – это просто сублимация враждебности, определяемой конкурирующими универсализмами. Логику, поддерживающую эту линию мысли, проследить не так уж и сложно.

Однако идея Мольтке получила особое развитие во время холодной войны, когда сначала лаборатория, а потом и компьютер стали гибридными военно‑ промышленными платформами, используемыми в конкуренции государств. Так, в конкуренции между СССР и США в области космических программ, начавшейся в 1957 г. с запуска советского спутника и вылившейся в «гонку вооружений», демонстрация научно‑ технической мощи сама по себе значила больше ее реального применения как на войне, так и в торговле. В конечном счете, США выиграли в холодной войне просто потому, что потратили на нее больше, то есть обанкротили СССР. После этого многие инновации, освоенные в период холодной войны, быстро оказались на рынке, что породило феномен Кремниевой долины и ее многочисленных глобальных подражаний, ставших двигателями экономики после холодной войны. Это, в свою очередь, привело к появлению новых вопросов национальной безопасности, сегодня отражаемых разнообразными биотехногибридными дискурсами о «вирусе» [Mazzucato, 2013].

Мольтке черпал вдохновение в классической работе Карла фон Клаузевица начала XIX в. «О войне», которая известна своим определением войны как «продолжения политики другими средствами». Однако он вывел Клаузевица на новый уровень, усовершенствовав, насколько можно судить, искусство войны. Здесь стоит представить войну в качестве диалектического процесса. На первом этапе война является естественным продолжением повседневного конфликта, лишенным согласованных правил или целей, то есть он продолжается до тех пор, пока стороны не решат, что продолжать борьбу не в их интересах. Так, римский военачальник III в. до н. э. Фабий, известный как своими действиями против Ганнибала во время Пунических войн, так и по названию фабианского социалистического движения в Великобритании, попросту изматывал своих более сильных противников, заставляя их бороться на своей собственной территории, что позволяло его войскам выигрывать, применяя партизанские тактики. На втором этапе война, напротив, приобретает четкие стратегические цели, а также снабжается теми согласованными правилами действий, благодаря которым определение Клаузевица начинает казаться верным. Это и остается общепринятым «современным» пониманием войны, в котором заключение и нарушение договоров между государствами составляет официальную летопись геополитических отношений.

Однако Мольтке стремился превратить войну в предельный случай человеческого бытия, что характерно уже для третьего этапа диалектики. В полном согласии с Гегелем, этот третий этап возвращает элементы первого фабианского момента. Так, противник, хорошо определенный в структурированном конфликте, как он понимался Клаузевицем, задает еще и среду, в которой реализуются наши собственные цели, больше связанные с нашим собственным существованием. В этом отношении противник интериоризируется в качестве средства наших собственных целей. Грубо говоря, противники нужны, чтобы досконально понять, кто мы такие и что, следовательно, заслуживает защиты и развития. Борьба между капитализмом и социализмом времен холодной войны, которая вполне осознавала себя в качестве борьбы манихейской, доводит до предела это уравнивание жизни и войны, не обладающее никакой очевидной целью. Говоря конкретно, она была отмечена превращением армии в наиболее проактивного агента государства в том, что касалось ее отношения к науке и технологии.

Это более смелое стремление к созданию общей науки стратегического контроля заявило о себе изменением логики военных поставок: их стали планировать не из‑ за необходимости подготовки к ожидаемой в ближайшем будущем следующей версии Второй мировой войны, а на случай участия в по‑ настоящему новой Третьей мировой войне, отнесенной на неопределенное будущее. В этом отношении британский политэкономист Мэри Калдор [Kaldor, 1982] писала о развитии «барочного арсенала», для которого быстрая реакция и операции на расстоянии становятся самоцелью независимо от конкретной краткосрочной выгоды. Значение этого момента для междисциплинарности в том, что всякий раз, когда образцовый пример этого подхода – американское Управление перспективных исследований Министерства обороны (DAPRA) описывается как обитель «безумных ученых», их «безумие» обычно соотносится с отказом ученых принимать нормальные пространственно‑ временные параметры дисциплинарного исследования [Belfiore, 2009].

 

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...